Студия писателей
добро пожаловать
[регистрация]
[войти]
Студия писателей
2006-11-19 13:52
Путь к Южной башне / Гирный Евгений (Johnlanka)

Ты постелил себе на полу, как всегда, когда Женя оставалась у тебя на ночь. Ей ты всегда уступал единственную в твоей квартире кровать – узкую и скрипучую. Вначале она смущалась, но ты объяснил, что, в конце концов, больше половины человечества не знает, что такое кровать, и ты лишь переходишь из категории людей, спящих в кровати, в категорию спящих где попало. Меняешь Запад на Восток, Европу на Азию, только и всего. Женя всегда ложится так, чтобы видеть тебя и ее черные волосы волной спадают вниз, иногда касаясь твоего лица. В свете ночника ты видишь ее глаза, ее улыбку. Обняв большую пуховую подушку, она всегда внимательно слушает тебя, а ты рассказываешь ей о снежных вершинах Тибета, о мраморных дворцах Атлантиды, о людях джунглей, носящих за спиной связку черепов своих предков, о бедуинах, пересекающих пустыню на верблюдах под музыку черных рэпперов Америки. Ее улыбка так радостна и светла, ее глаза хранят тепло солнца. Часы вопросительно и удивлено пропикивают полночь и ты гасишь свет. Во тьме красным глазком горит светодиод дистанционного управления музыкального центра. Ты слышишь, как скрипит кровать и в следующее мгновение Женя соскальзывает на пол, к тебе под тонкое одеяло, ее горячее тело прижимается к твоему, ты чувствуешь на груди ее ласковые нетерпеливые пальцы, а на своем плече ее влажные губы и... начинаешь кричать. Ты кричишь тоскливо и мучительно, как кричат только живые люди и умирающие животные, потому что ты вдруг с беспощадной ясностью осознаешь, что это сон, всего лишь сон...  

 

 

Она ушла от тебя. Она ушла из этого мира, неожиданно, в одно мгновение. Господи, она даже не поняла, что уходит. В одно мгновение вся тяжесть взорванного дома рухнула на ее хрупкие плечи. Еще секунду назад она была здесь, в этом бездушном мире, она шла к тебе навстречу, она торопилась, чтобы успеть приготовить что-нибудь на ужин. Всего на минуту она заскочила к подруге, которой не оказалось дома. Она повернулась от двери, обычной двери, обитой дерматином, и легко шагнула в небытие. Господи, неужели тебе настолько по вкусу эти кошмарные, страшные в своей однообразности драмы, что ты из столетия в столетие ставишь их в своем смехотворном театре, именуемом планета Земля, не замечая кровавых слез сменяющих друг друга в стремительном ритме актеров? Суфлер в будке раздраженно шипит: ты должен покинуть сцену, можешь хоть утопиться, хоть пустить себе пулю в лоб, дело твое, ты сыграл свою роль, господа ангелы разразились снисходительными аплодисментами, господь бог в режиссерском кресле с достоинством раскланялся, уходи со сцены, пошел вон, собака! И ты уходишь, спускаешься по каким-то темным бесконечным лестницам, зажимая рукой бьющееся в истерике сердце, петляешь по лабиринтам, освещенным мертвенно – синим светом боли и яркими белыми вспышками тоски. Ты выходишь из многоэтажного здания из стекла и бетона, где находится офис конторы, в которой ты работал с восьми до пяти ежедневно, с перерывом на обед с часу до двух, конторы, в которой ты ломал комедию с восьми до пяти ежедневно, с перерывом на обед с часу до двух, конторы, которая заполняла твою жизнь суетой и призраком смысла с восьми до пяти ежедневно, с перерывом на обед с часу до двух. Ты выходишь, грязный, растрепанный, в строгом мятом деловом костюме, с модным галстуком, который, как ты надеешься, однажды познает сострадание и затянется у тебя на шее исполненной сочувствия удавкой. Мысль о том, что вся эта ложь и мишура скоро слезет с тебя, лишенная заботливой женской руки, ее руки, словно змеиная кожа, доставляет тебе трехсекундное удовлетворение. Ты кутался в ложь, потому что хотел создать для своей любви достойные условия, ты строил дворец на зыбучем песке, дворец для двоих, дом с верандой, о котором так мечтала Женька, и вот остался в нем один, в еще даже непостроенном доме, в то пронзительное жуткое мгновение, когда тебе позвонили из морга. Ты даже не нашел в себе сил оборвать привычный ритм существования. Выслушав усталый сочувствующий голос неизвестной женщины, взвалившей на свои плечи тяжелую ношу вестницы смерти, ты отправился на работу, неся в себе ледяной камень души и вздрагивающее в предчувствии адской невыносимой боли сердце. С того дня минула неделя или больше. Ты работал, как проклятый, да ты и есть проклятый, по двадцать часов за бесстрастным мертвым компьютером, стараясь не тронуть, не шевельнуть ледяной камень внутри тебя, ты уходил с работы далеко за полночь, приходил домой, в квартиру, где ее нет и уже никогда не будет, засыпал там, где сон – черный провал, настигал тебя: за столом, на краю ванны, на обувной полке, недолгие часы небытия, а потом вскакивал и возвращался к компьютеру, к мертвому экрану, к столбцам цифр. Ты прятался в мерцающем коконе чисел и бухгалтерских проводок, в лабиринте делопроизводства, гранд компьютерных пустошей, генерал локальных сетей, магистр виртуальной нереальности, но вот настал момент, когда крылатая публика веселых сытых ангелов потребовала зрелищ, тебя извлекли из твоего ненадежного убежища за ушко, да на солнышко, и сердце твое лопнуло, плеснуло горячей волной отчаяния, а следом заныла, заверещала душа, слезы ударили в глаза и ты захлебнулся в плаче. Боль злобным дьяволом вошла в тебя, скрутила, сжала в комок, в эмбрион. А потом с тобой что-то делали, куда-то тащили, переворачивали, как кусок говядины, что-то вливали и сыпали в широко открытый рот. Потом шеф сообщил тебе, что ты сутки пролежал, свернувшись снежком, у него в кабинете на диване из дорогой кожи. Чуть не сорвал важные переговоры... Нельзя же так. Героин или план? Наркотики – удел слабаков. Твой кокон распался и ты вновь стал видеть. Шеф – сигареты «Мальборо» – живи со вкусом", чай «Липтон» – знак успеха, это очевидно", одеколон «Джилетт» – лучше для мужчины нет", – щурит глаза, что с тобой такое, ты плохо выглядишь, а эта перхоть, попробуй «Хэд"н"сшолдерс», ты смотрел сегодня в зеркало, мешки под глазами, может, тебе бы взять пару отгулов за свой счет, отдохнуть, расслабиться, снять девочку. Встряхнись, будь мужиком! Лизонька, будьте добры, чашечку кофе нашему компьютерному гению. Он всех секретарш называет Лизоньками, пижон. И вот она уже летит, перебирая голыми породистыми ногами длиной с Останкинскую телебашню, бежит, словно к пруду, в глазах холодный расчет и таблица умножения, она знает размер твоей зарплаты, а потому ты выведен за скобки во всех ее точных и изящных формулах жизни и карьеры. Горячий чай ударяет в голову и ты, давясь смехом, как костью, вдруг высказываешь этому надутому индюку, все, что ты думаешь о чае «Липтон», одеколоне «Джилетт», длинноногих секретаршах, кожаных креслах и галстуках от китайских Версаччи. Ты, который принципиально никогда не употреблял мата, вдруг ощущаешь вкус нецензурных идиом и оборотов. А потом ты прыскаешь от смеха, забрызгав чаем кипы деловых бумаг, и на этом твоя карьера в качестве программиста частной фирмы кончается, два камуфляжных бульдога волокут тебя под белые ручки по коридору, грязного, мятого, и за вертящейся стеклянной дверью тебя встречает холодная пустота свободы.  

 

Ты пересекаешь улицу и направляешься вдоль асфальтового меридиана, глуша свою боль богохульством. Она так мечтала побывать на Аляске, о которой ты так много ей рассказывал, в Китае, где в холодных облаках купаются драконы, пройтись по острому краю Крыши Мира, замирая от сладкого ужаса, почувствовать, как стрекочут кожу холодные медузы Черного моря. Она хотела своими глазами увидеть тот мир, который ты описывал ей в долгие вечера на крохотной кухне. Ты познакомил ее со своими болтливыми друзьями, и они совсем закружили ей голову. Она так стремилась жить, она торопилась жить, она торопилась любить и любила тебя так, что ты порой пугался глубины и лихорадочного жара ее любви. Она жила так, будто предвидела свой уход, нет, она никогда не думала о смерти, она слишком любила жизнь и этим невольно привлекла внимание скучающих ангелов и страдающего от творческой импотенции Господа Бога – режиссера погорелого театра. Ее призвали для еще одного кровавого спектакля, где и тебе отведена роль Пьеро, распятого в глубине сцены на кресте одиночества и боли...  

 

«И я стою один на большой планете…»  

И вот ты стоишь один на большой планете, держа в руках свое сердце, словно хрупкий бокал с холодным напитком боли. Ты подумываешь, а не разбить ли с размаху это сволочное сердце об услужливо подставленный камень смерти и знаешь, что не сможешь этого сделать, потому что ты – старомодный идиот, ты не взвалишь на ее хрупкие плечи груз вины, пусть ей будет легко и радостно там, где она сейчас; это твоя неудавшаяся жизнь, твоя несбывшаяся любовь, тебе и тащить на горбу эту огромную Вселенную боли. Для тебя наступило время колокольчиков. Время оглушающей пустоты и наполняющей эту пустоту музыки. Что ж, это прекрасное время, замкнутое в своем невыразимом отчаянии, маленькое, плотное, почти бесконечное… Густым горячим сиропом оно течет через темные руины твоей души, и ты познаешь на вкус каждую его секунду, нестерпимо горькую и почему-то пахнущую полынью.  

 

Ты пересекаешь улицу и направляешься вдоль асфальтового меридиана, глуша свою боль богохульством. Неожиданно кто-то подстраивается под твой шаг и берет тебя под руку. Ты поднимаешь глаза и видишь Мари Рид, известную пиратку с огненно-рыжей шевелюрой и бездонными синими глазами. Собственно, Мари Рид – это ее ник в Интернете, где вы познакомились с ней и где происходила большая часть ваших встреч. Как зовут на самом деле красивую сильную обладательницу рыжих волос, ты не знал. Обычно жизнерадостная рыжеволосая Мари сейчас очень серьезна и печальна, она берет тебя под руку и прижимается к твоему плечу. Рядом с ней – госпожа Чинг, в миру Светлана, высокая, смуглая, с раскосыми глазами, которые кажутся до неприличия сонными и томными, а на самом деле, очень приметливыми и проницательными. Она держится чуть поодаль, не смотрит на тебя, и ты понимаешь, что она недавно плакала. И вдруг ты вспоминаешь, что всю эту неделю (или больше?) девчонки встречали тебя после работы, провожали тебя до дому, вместе или поодиночке, ты вдруг вспоминаешь, как Мари поила тебя горячим чаем на кухне, а Светлана снимала с тебя обувь. Засыпая за столом, на краю ванны, на обувной полке, ты ведь всегда просыпался на диване, помнишь? И все это время ты даже не замечал их заботы! Господи, а ведь им тоже больно, может, даже не меньше, чем тебе! Ты ловишь теплую ладонь Мари и пожимаешь ее.  

- Здравствуй, Мари, – говоришь ты, улыбаясь сквозь непрошеные слезы. – А я-то думал, твоя прелестная шея уже узнала, сколько весит твой шикарный зад.  

- Еще чего, – фыркает она и в ее глазах появляется знакомый блеск. – Кто сражается, как мужчина, тот, не умирает, как собака. А ты, мой друг, ведешь себя все это время, как дворняжка. Забился в себя, как в конуру. С болью надо сражаться, как за испанское золото, переступая через противников и себя.  

- А зачем? – задаешь ты оригинальный вопрос.  

Мари Рид невесело улыбается.  

- Ты где свои мозги оставил, в компьютере? Откуда мне знать, зачем? Так надо, вот и все. Ты просто слабак, за что ты мне и нравишься. Карма у меня такая – влюбляться в слабых мужчин. Мой последний тоже был таким. Совсем не понимал шуток, чуть что – в слезы, пришлось уйти от него. Я бы и тебя полюбила, не будь ты всего лишь моей выдумкой.  

Мари придерживает тебя за руку. Мимо с тихим шелестом проносится синий «БМВ», за рулем которого сидит девушка с сигаретой на нижней губе и затравленностью в выцветших от безысходности глазах.  

– Спасибо, Мари, – говоришь ты. – Спасибо, Светлана, спасибо за то, что вы есть.  

– Ну что ж, похоже, пациент будет жить, – говорит Мари, целуя тебя в щеку. Ты машинально проводишь рукой по другой щеке.  

– Девчонки, а брился-то я хоть сам или...?  

– А зачем тебе это знать? – говорит госпожа Чинг.  

– Да вроде бы и незачем, – соглашаешься ты.  

Ты касаешься ее руки легким прикосновением и замечаешь на другом берегу асфальтовой реки Лао Цзы и Конфуция. Лао машет тебе рукой. Лао Цзы и Конфуций – завсегдатаи почти всех городских Инетовских форумов, вечные спорщики и философы, особенно после бурных посиделок в Интернет-кафе. Лао Цзы – белобрысый и худой, всегда старательно выражающий всем своим видом пренебрежение к миру, его ограничениям и условностям. «Да катитесь вы все!» – говорят его руки, «Отвали!» – заявляют его глаза, «Чихал я на все!» – провозглашает его неестественно прямая спина, и тем не менее, это самый безотказный человек из всех твоих знакомых. Трудно даже представить какой должна быть просьба, чтобы он отказал в помощи. Конфуций – тот себе на уме. Невысокий, плотный, со всегда сбитыми костяшками кулаков, надежный как скала и непредсказуемый, как полет ласточки, отличный друг и опасный враг, противник любой анархии, за что и получил свой ник.  

Вы с Мари неторопливо пересекаете дорогу и Лао встречает вас дурашливым поклоном. Конфуций, как всегда, строг и нетерпим к нарушениям довольно запутанного и туманного этикета, то ли придуманного им самим, то ли взятого откуда-то из сумрачных глубин китайской истории.  

- Не строй из себя шута, Лао, – говорит он, поджимая губы.  

- Привет, – говорит Лао Цзы, игнорируя замечание. – Может, лучше завернем в кабак, где можно надраться до поросячьего визга?  

- Вы же не пьете, – изображаешь ты фальшивое удивление.  

- Это ты всегда думал, что мы не пьем, – возражает Лао Цзы. – На самом деле мы с братом Конфуцием закладываем за воротник так, что ого-го!  

- Хорошо, – говоришь ты. – Куда пойдем?  

- Есть тут одно местечко за углом, – неопределенно машет рукой Конфуций.  

 

На мгновение вы отражаетесь в стеклянной витрине ювелирного магазина, внутри которого вспыхивают огоньки автоматных выстрелов и клубится сизый дым, заворачиваете за угол и оказываетесь перед железной дверью кабака, носящего гордое название «Три поросенка». На вывеске нарисованы три очень хищного вида кабана, склонившихся с вилками над фаршированной головой волка. Вы спускаетесь по скользким ступеням. В кабаке сумрачно и безлюдно. Пары денатурированного алкоголя и дешевой тоски витают в спертом воздухе. Вы садитесь за столик в глубине зала. Лао Цзы нетерпеливо стучит пятирублевой монетой по столу.  

- Эй, кто-нибудь! – кричит он. – Будьте добры, пришлите сюда какую-нибудь Золушку! Какую-нибудь златовласую замухрышку!  

Через несколько минут из подсобки выплывает настоящая мисс Вселенная. Белокурая красавица, вся в кокетливых оборках и с живой розой на высокой груди.  

- Водки, – говоришь ты. – И соленых огурцов.  

Девица окидывает тебя оценивающим взглядом, стойко переносит разочарование и уплывает за стойку.  

- Ох, и напьюсь я сейчас, – мечтательно говорит Лао Цзы.  

- Это не выход, – сухо роняет Конфуций.  

- Не выход, но затмение! – соглашается и не соглашается Лао.  

- Что угодно, лишь бы унять эту боль! – говоришь ты сквозь зубы…  

Повелительница бутербродов и напитков приносит бутылку «Московской» и пять граненных стаканов. Ты вскрываешь бутылку. У тебя получается не очень изящно, ну, да, ничего, научишься быстро. Махом научишься, не успеешь даже и сообразить, а уже, глядишь, открываешь бутылку ногтем, зубами, гвоздем. Лао Цзы жадно хватает свой стакан и толкает второй Конфуцию. Водка холодна, как космос, как душа решившейся на все женщины.  

- Предлагаю тост, – говорит Лао. – За нашу любимую подругу Женю, чтобы ей было хорошо там, где она сейчас и чтобы она не слишком часто нас вспоминала.  

- Прозит, – говорит Конфуций, поднимая стакан.  

- Прозит, – отвечаешь ты, мешая водку с горечью недовыплаканных слез.  

 

Ночью все цвета равны,  

Одинаково страшны.  

Только красное вино  

Всегда цвета одного –  

Белого.  

Следующую тысячу лет вы пьете наперегонки. Желтый император строит Великую стену и сжигает все книги, Батый доходит до Последнего моря и возвращается обратно, убегая от мысли, что море может оказаться вовсе и не последним, Белка и Стрелка, заложники прогресса и дерзновенных парней, облаивают планету из космоса, солнце всходит над Японией и садится за Днепр, раз за разом, с упорством маньяка. А ты вливаешь в себя стакан за стаканом, понимая, что совершаешь ошибку, и понимая, что эта ошибка все равно уже ничего не изменит. Уже ничто ничего не изменит. Ты плывешь по волнам тоски, мучительно пытаясь высунуть голову наружу, не захлебнуться этой горечью. Невидимые колонки наполняют пустой зал негромкой музыкой. «Эйфория» Кашина. Любимый альбом Женьки. Когда-то ты в шутку сказал, что под его музыку будет легко умирать. Пошутил, сволочь! Ну, так чего же ты не умираешь? Господи! не надо об этом думать, вообще ни о чем не думай! Пей и плыви! Плыви и пей… В какой-то момент Золушка оказывается рядом с тобой. Твой локоть упирается в ее мягкую, теплую грудь и ты неловко отдергиваешь руку, заливая стол дурно пахнущей жидкостью из стакана. Ты бормочешь извинения, а Золушка закусывает губу. Ты встречаешься с ней взглядом. От нее так ощутимо веет одиночеством, что тебе становится стыдно за свой эгоизм. А ведь кому, как не тебе, знать невыносимость одиночества!  

- Почему ваш ресторан называется «Три поросенка»? – спрашиваешь ты у Золушки, чтобы загладить свою неловкость.  

- Почему «Три поросенка»? Он называется «Горячие обеды у Наташи».  

- Приятно познакомиться, – говоришь ты. – А меня зовут Эмпедокл Алталык-Паша, седьмой сын седьмого сына.  

- Вообще-то, меня зовут Лили, – говорит она. – Наташу уже давно продали в Турцию. Меня не взяли, у меня ноги толстые.  

- Что они понимают в ногах, эти турки, – встревает в разговор Лао Цзы. – А ну-ка, покажите нам, мы все здесь джентльмены и ценители женской красоты!  

Золушка неожиданно включается в игру. Она встает, потягивается пантерой, кидает в твою сторону кокетливый взгляд и задирает юбку до самых кружевных трусиков, вытягивая вперед редкой красоты ногу.  

- Какая кожа, майн готт! – надрывается Лао Цзы, заглядывая в ее заблестевшие глаза. – Как мех трехмесячного тюленя! Эти турки – круглые дураки. Ну, да, что еще ожидать от турков?  

- И слава богу, – отзывается Лили, задирая юбку еще выше. – Не хватало еще под турков ложиться.  

- Был однажды у меня один турок, – сообщает Мари, играя ножом. – Смешной был, ужас! И постоянно хрюкал в самом конце.  

Ты склоняешься к Мари и шепчешь на ухо:  

- А вы ведь все это подстроили, черти: и кабак, и музыку, и Золушку, и стриптиз.  

- Тс-с… – отвечает она тоже шепотом. – Ребята так старались…  

Ты смотришь на голые ноги недосягаемой мечты каждого турка, а думаешь о Жене. Где ты теперь, милая? Надеюсь, там есть свой Китай и своя Аляска, драконы в небе, разноцветные бумажные фонарики, свои кипящие гейзеры и бедуины, смело пересекающие необъятную пустыню вечного одиночества. Может, там ты найдешь все то, что, что я не успел дать тебе в этой сволочной жизни…  

Мир, как из яшмы, в бледном сиянье,  

Волны из золота льются всю ночь.  

И жаль мне тех, кто во все времена  

Тосковал, смотря на ущербный круг.  

Диск одинокий, роса и ветер,  

Осенью веет на реку и гору,  

И кто-то там играет на флейте,  

Опьяненный, у южной башни.  

 

– А не отправиться ли нам к Южной башне? – вдруг говоришь ты вслух и сам удивляешься, почему эта мысль не пришла к тебе раньше.  

– Действительно, – оживляется Конфуций. – Меня уже мутит от этого кабака. Вы, европейцы, убегаете от мира только для того, чтобы спрятаться в логове собственной тоски.  

– Мадам, – говоришь ты царице разочарований и шоколада, – у вас великолепные ноги. Не верьте дуракам и туркам. Цените себя, бегите из этого кабака. Помните, у любой женщины всегда одна цена – любовь.  

Мысленно ты уже был в пути. Слева – Марокко, справа – Занзибар. Ветер раздувает паруса огромных белых молний, с неба свисают витые нити дождя, каждая нить где-то там, в далеких небесах, привязана к своему маленькому колокольчику и, двигаясь в определенном ритме: шаг с пятки на носок, разворот, шаг с носка на пятку, разворот, – можно сыграть вальс забывчивой баньши или, скажем танго аргентинских куманьков, а потом вплести в эту негромкую музыку напряженно гудящие колокола небоскребов, басовую струну скоростной трассы, сдвоенные тамтамы влюбленных сердец, а если прислушаться, то можно услышать, как в старом синем доме тихо плачет скрипка нищеты, а горбатый карлик с смешной фамилией Свобода мечется из угла в угол, оставляя грязные следы на сто лет некрашеном полу. А где-то тяжело дышит море, словно бронзовый Царь-колокол падает с этажа на этаж! А где-то обезумевшие от миллионов одиночеств города вращаются на патефоне планеты – 45 оборотов в минуту и игла времени царапает их с жутким визгом! Алохэ оэ, братья и сестры по невесомости, алохэ оэ! А у меня синдром внутреннего сгорания! А у меня сердце захлебывается в мазуте отчаяния! А у меня растрепалась обмотка мозга! Алохэ оэ, город коротких замыканий!  

– Свистать всех наверх! – кричишь ты, с трудом поднимаясь на ноги и чуть не опрокидывая столик. – Мы идем к Южной башне!  

Мэри Рид извлекает из-под блузки боцманский свисток и выдает звонкую трель.  

Ты устремляешься к двери и сталкиваешься нос к носу с типичным представителем уличной шпаны. Он усмехается тебе в лицо, преграждая дорогу. Ты королевским жестом отстраняешь его, Конфуций и Лао размазывают его по стене, он злобно шипит, и из-за его спины вырастают еще то ли четверо, то ли восемь братков. Поколение Некст, выросшее на пепси-коле и наркотиках… Вас оттесняют назад, в тесное пространство кабака, профессионально перекрывая выход.  

- Ты кого толкнул? – бурчит Некст, глядя на тебя мертвыми мутными глазами. – Деньги есть?  

Конфуций отталкивает тебя и Лао назад, к барной стойке. Мари и Лили уже стояли за стойкой и Мари деловито снимала с горки бутылки с вином.  

– А варенье на воротник не наложить? – храбро заявляет Лао Цзы.  

Несколько долгих секунд Некст осваивает услышанное и во время этой забавной паузы Конфуций опрокидывает два ближайших столика и кидает сверху стулья. Когда Нексты начинают действовать, перед ними возвышается баррикада, а Конфуций и Лао держат в руках солидного вида бутылки. Лили сует и тебе в руку какую-то тару и ты тут же запускаешь ее в голову ближайшего противника. Запускаешь весьма удачно, с глухим стуком она попадает тому по кумполу, к счастью, не разбивается, но браток медленно оседает на пол, вертя бритой башкой. А потом начинается свистопляска.  

– Мочи их! Убью! Уничтожу! – вопят Нексты, продираясь между торчащих ножек столов и стульев. Конфуций сбивает с ног двоих, ты драться не умеешь, размахиваешь какой-то палкой и получаешь удар в висок. У тебя перед глазами вспухает белесое ничто, кто-то хватает тебя за руку и тащит, ты плывешь следом по воздуху, как воздушный шарик, вы оказываетесь в тесном темном коридоре, Конфуций захлопывает какую-то железную дверь, из-за которой раздается уже почти нечеловеческие вой и рычание, ты опускаешься на холодный пол, больно ударяешься коленкой.  

– Быстрей! – умоляюще говорит Лили. – Здесь другой выход, если они догадаются...  

Вы выбираетесь на улицу, в мир неоновых теней, в царство мусорных баков и винных ящиков. Опираясь на руку Лили, ты пересекаешь это мусорное государство, нагло нарушаешь границу тьмы и света, и выходишь в страну пешеходов, автомобильных пробок и электронных часов. В этой стране уже вечер. Ты идешь сквозь толпу и лица, сквозь тела и ухмылки, прохладный воздух проникает сквозь оболочку алкоголя и тебя начинает бить озноб. Ты останавливаешься в центре планеты и понимаешь, что надо выпить. Ты шаришь по карманам, но ведь ты чистоплюй, ты не носишь бутылки в карманах и за поясом брюк. Ты оборачиваешься и смотришь на друзей. Лао Цзы разводит руками. Конфуций оглядывается в поисках открытого киоска. Ты замечаешь Золушку, слегка растерянная, она стоит рядом с Мари и Светланой, и ветер теребит ее короткую юбку, а красивые ноги покрываются гусиной кожей. Нет, только не это! Идти к Южной башне трезвым? И сойти с ума?  

– Придумайте что-нибудь, черт бы вас всех побрал, девушка замерзает! – шепчешь ты непослушными губами.  

– Вернемся? – предлагает Конфуций.  

– Возвращаться – плохая примета, – говорит, вздрагивая, Золушка.  

– Есть у меня одна идея, – внезапно произносит Мари, довольно зловеще улыбаясь.  

 

Через несколько минут вы уже стоите перед знакомым по параллельной жизни зданием. В вестибюле в беспощадном свете газа маячит охранник. Вы пересекаете квадраты света и заходите за угол здания. Всегда есть ход через царство мусорных баков. Когда-то именно ты ставил в этом здании электронные замки и системы сигнализации. Поэтому все двери охотно распахиваются перед своим повелителем, и вы всей толпой вваливаетесь в сумерки черной лестницы. Вы крадетесь по освещенному ночными лампами коридору, сдерживая смех и держась друг за друга. Ты чувствуешь на шее теплое дыхание Мари и, обернувшись, подмигиваешь ей. Она зажимает рот рукой. Ты открываешь офис своим ключом и вы входите.  

– Ого! – восхищенно шепчет Конфуций.  

Ему явно по душе тяжелые шторы с искрой, немецкая мебель, изогнутые светильники, компьютеры, факсы, японская пластмасса, шведский никель. Когда-то тебе все это тоже нравилось. Это было в параллельной жизни, когда ты обманывал всех. Ты заигрывал с секретаршами, просиживал вечера за компьютером, настраивая программы по бухучету и делопроизводству, ты здоровался за руку с хозяевами жизни и вокзальных ларьков, ты был всегда подтянут, вежлив и смеялся над грустными по сути анекдотами. Ты обманывал всех, ты обманывал себя, ты обманывал Женьку, идиот, и все лишь для того, чтобы принести свою ложь на алтарь разлуки, о которой было начертано в книге судеб задолго до падения Римской империи. И вот дворец твоего обмана стремительно погрузился в зыбучий песок, фронтоны, колонны, арки и шпили – все ушло в песок, как вода и осталась лишь великая сушь.  

– Полцарства за огненную воду! Где он, живительный источник забвения и налогов? – говоришь ты. – Только без паники. Я знаю где.  

Ты поднимаешь половицу турецкого ковра и достаешь ключ от святая святых, от кабинета шефа. Английский замок некоторое время играет с тобой в прятки. Наконец, после нервной возни, ты насаживаешь его на лезвие ключа. Он умирает, расцепив стальные челюсти. Путь свободен. Ты входишь в кабинет, расчерченный квадратами неона, и устремляешься к бару. Ты извлекаешь из темной пещеры бара заспанные бутылки и расставляешь на столе, на бумагах, на стопках справочников. Десять, одиннадцать, двенадцать... Ты достаешь шесть рюмок и после некоторого колебания достаешь седьмую. Ты можешь быть где угодно, Женька-Женечка, но сейчас ты будешь пить с нами, как хочешь, милая моя!...  

Вы пьете из всех бутылок, хватая их наугад. Ты пьешь, пока рецепторы языка не немеют, и ты уже не отличаешь виски от мартини. Твои друзья разбрелись по кабинету и то исчезают, то появляются вновь.  

– Хочу танцевать, – говорит Золушка, раскрасневшаяся и оттого вдвойне прекрасная.  

Ты вспоминаешь, что где-то здесь должна быть шикарная стереосистема от «Technics». Ты находишь точку опоры и мир начинает поворачиваться вокруг тебя. Архимед чертов! Где же эта стереосистема? В шкафу. Точно в шкафу. Между тобой и шкафом расстояние как до Луны, но ты отважно пускаешься в путь по бешено вертящемуся глобусу. Господи, помоги мне хотя бы сейчас! Уж это-то ты можешь сделать при своем всемогуществе. А я обещаю, что не стану включать безбожную «Агату Кристи». Но у твоего шефа в загашнике только блатные сопли, да несвежее «техно». Удивительнейшее сочетание. Ты лезешь в карман. Как истинный меломан, ты всегда носишь музыку в кармане. И сейчас там что-нибудь должно быть. Ты достаешь кассету. Том Уэйтс! Спасибо тебе, господи! Размеренными движениями минера ты засовываешь кассету в узкогубую пасть магнитофона. Колонки вздрагивают и выдают «Русский танец» Уэйтса. Ура, вашу мать! Танцуют все! Ты подхватываешь за руки Золушку и Мэри. Под ногами шуршат листы бумаги, неизвестно кем и когда смахнутые со стола. Вы отважно топчетесь по турецкому ковру, по бумагам, поддерживая друг друга. Лао кружит Мари в каком-то то ли китайском танго, то ли сингапурском фанданго. Ты прижимаешь к себе Золушку, нахально и отчаянно. Конфуций медитирует, повиснув в воздухе под самым потолком. Он не одобряет твоего безобразного поведения. А тебе плевать. Единственный человек в этом мире, имевший право одобрять или не одобрять твою жизнь, уже никогда не будет этого делать. Ты свободен, черт тебя возьми, и отныне ты будешь есть эту свободу горстями! «Ишо! Двай ишо!» – кричит Том Уэйтс.  

 

В заброшенной паутине моих зрачков  

сухая вишенка тоски  

качается  

качается...  

 

Конфуций включает компьютеры, один за другим. Он молча предлагает тебе место за одним из них, но ты отрицательно мотаешь головой. После сумасшедших танцев у тебя болят плечи, и колено, и руки живут какой-то своей отдельной жизнью. Ты садишься в кожаное кресло рядом с Мари и закрываешь глаза.  

Южная Башня – это довольно необычный прикол и символ веры всех городских завсегдатаев Сети. Автор этой выдумки остался неизвестен, а теперь уже и нет никаких доказательств, что это выдумка. Южная Башня – это портал, который пронзает физическую Вселенную подобно игле, пронзающей складки ткани, и соединяет между собой киберпространства всех разумных рас Вселенной, включая и киберпространство Земли. Существует ли он? А почему бы и нет? Где-то там в мировом киберпространстве, где бог физической Вселенной уже не имеет никакой власти, в данную минуту развивается новый Высший Разум, созданный мыслями и чувствами разумных существ, а потому гораздо более близкий к ним, исполненный понимания и сочувствия. Люди должны поспешить, чтобы внести и свой вклад в дело воспитания и развития этого пока еще ребенка. А для этого необходимо найти Южную Башню, найти вход в нее и выход. Поиски Южной Башни довольно быстро превратились прямо-таки в какое-то всеобщее сетевое помешательство. Каждый новичок, вступающий в общество сетян, должен был внести свой вклад в дело поиска портала. Сотни и тысячи часов довольно сумбурных поисков были оплачены из кармана всевозможных фирм и компаний. К счастью, в России как-то не принято подсчитывать убытки и делать на основании этих подсчетов далеко идущие выводы. В России деньги зарабатывают, воруют и тратят, не превращая это занятие в смысл жизни. Вот поиски Южной Башни – это да, это стоящая цель! О Южной Башне ты впервые узнал от Мари. Она только что рассталась с человеком, которого любила, зная, что он того не заслуживает, и вы с Женькой нашли ее в Интернет-кафе, где она, уставившись в экран, на первый взгляд, бессмысленно щелкала мышкой. Тогда-то она и рассказала вам о Южной Башне, как средстве от тоски.  

- Собственно, – сказала она. – Ни название, ни содержание не имеют значения. Это может быть не обязательно портал инопланетян, а, например, личный сайт господа бога или господина дьявола, или первое творение искусственного разума, да все что угодно! Ведь главное не цель, а процесс…  

- Это какое-то безумие, – тихо сказала Женька. – Как тебе, должно быть, плохо…  

Мари закусила губу и отвернулась. Ты осторожно обнял ее за плечи. Несколько мгновений она сидела, не двигаясь, а потом уткнулась лицом в твою руку и расплакалась…  

 

Лао-Цзы, Конфуций и Мари входят в Сеть одновременно и уже через десять минут все виртуальное сообщество полуночных ковбоев стоит на ушах. На тебя обрушивается волна сочувствия и советов, бесполезных, как и все советы, но искренних. Твои друзья по очереди зачитывают приходящие сообщения вслух, и ты отвечаешь на некоторые из них. Не открывая глаз, ты медленно погружаешься в эту пучину слов и дружеского внимания, Конфуций подключается к своему музыкальному архиву, и в следующую вечность вы мешаете красное вино с Цыганскими королями, водку с Анжело Бадаламенти, опять вино, слова, числа, старый добрый «Пинк Флойд», Фрэнк Заппа, бог знает, кто еще, кто-то жалуется, что ему пришлось слезть с женщины, кто-то предлагает сочинить новую Библию, кто-то предлагает собраться на центральной площади и устроить грандиозный шабаш хакеров, водоворот обычного полуночного безумия раскручивается все сильней, тащит тебя за собой и вдруг в один прекрасный момент выбрасывает на мель одиночества. Ты открываешь глаза и выпрямляешься в кресле. На подлокотнике сидит Лили и гладит тебя по голове. Ты встречаешься с ней взглядом и на этот раз не отстраняешься.  

- Бедненький, – говорит она.  

Мари на мгновение отрывается от компьютера, внимательно смотрит на тебя, а потом быстро отстукивает на клавиатуре короткое сообщение: «А ну, все заткнитесь! Здесь я, Мари Рид, и если кто надумает трепаться без дела, получит от меня вполне реальных тумаков. Больной пошел на поправку, теперь он и сам выкарабкается. Всем привет и спасибо, а теперь пора браться за дело. Все, кто еще способен держаться за мышку, на поиски Южной Башни!».  

Ты пододвигаешься к свободному компьютеру и выходишь на бескрайние просторы Сети. В своих поисках тебе приходится продираться сквозь огромные виртуальные помойки невоплотившихся желаний, неутоленного одиночества, выплеснутой в нереальность злобы и ненависти, через кладбища нереализованных идей и начинаний. Ты скользишь от одного сайта к другому, вдоль бесконечной и запутанной линии ссылок, ты бегло просматриваешь чужие жизни и переживания, читаешь по диагонали и отправляешься дальше, не задерживаясь, у тебя другая цель, одна такая большая цель для маленькой такой компании… В какой-то момент Золушка засыпает прямо сидя на подлокотнике и ты аккуратно пересаживаешь ее к себе в широкое кресло, она поджимает ноги и по-детски сопит тебе в плечо, ты обнимаешь ее одной рукой, а другая продолжает уверенно водить мышку по коврику, на экране мелькают картинки, из колонок льется молоко саксофона, Конфуций и Лао Цзы о чем-то опять спорят напряженным шепотом, Мари протягивает тебе рюмку с чем-то бордово-красным, ты салютуешь ей рюмкой, она улыбается и кивает на Золушку. Ты пожимаешь левым плечом, Лили что-то бормочет во сне, и ты успокаиваешь ее легким движением по мягким шелковистым волосам…  

 

Вы познакомились на книжном рынке, что напротив «Дома книги», у прилавка одного твоего знакомого. Это случилось три года назад. Тогда Женьке было семнадцать, она только вырвалась из-под родительской опеки, поступив в какое-то училище довольно смутного направления, и была твердо настроена на то, чтобы открыть и завоевать весь мир.  

- Я чувствую себя такой круглой дурой, – обратилась она к тебе после долгого и тщательного изучения книжных корешков. – Мне столько всего надо прочитать, чтобы хоть немного поумнеть, а я такая дура, что даже не знаю, с чего начать. Вы мне не поможете? Ну, пожалуйста!  

Ты посоветовал ей «Властелина Колец» и «Улисса» Джойса. Посмотрев на довольно увесистый том Джойса и трехтомник Толкиена, она с сомнением достала кошелек. Ты подмигнул продавцу и тот, не моргнув глазом, назвал ей цену вполовину меньше реальной. Женька жутко обрадовалась.  

- Надо же, а я боялась, что у меня не хватит! Как здорово!  

Взяв книги, она крепко прижала их к груди.  

- А вы часто здесь бываете? – спросила она. – Я ведь прочитаю очень быстро. Честное слово! У меня масса свободного времени и я не собираюсь его терять.  

- Не знаю, – сказал ты. – Но на следующей неделе в это же время я буду здесь.  

Вы с продавцом долго смотрели ей вслед, а потом он сказал:  

- Ну, Толкиен – это понятно. Тут и говорить не о чем. Но «Улисс»?  

- Пусть не думает, что чтение – это такое простое дело. Она хочет учиться, а не просто убивать время. Если она прочтет хотя бы десять страниц, значит, действительно серьезно настроена.  

- Дурак ты. Скорее всего, мы ее больше не увидим. Эх, обломал мне такое знакомство.  

- Знаешь, а я об этом как-то и не подумал. Думаешь, не придет? – неожиданное сознание того, что ты, похоже, действительно свалял дурака, вдруг испортило тебе настроение.  

- Поживем, увидим, – вздохнул продавец, принимая у тебя недостающие деньги.  

Этой долгой недели хватило, чтобы ты влюбился в незнакомую тебе девушку до боли в сердце. Ее по-детски большие глаза, искорки в них; искренняя улыбка – явление, вообще, редкое; то, как она прижимала к груди книги; Господи, много ли надо для настоящей любви? А ты, ты просто никогда не мог долго жить без любви. Неважно, что, дожив до тридцати лет, ты так и остался одиноким, в то время, как женщины, которых ты любил, уже обзавелись семьями и проблемами. Со временем приходишь к выводу, что и в любви результат, быть может, не так важен, как процесс. Кто ж знал, что с Женькой все получится совсем по-другому, намного сильнее и прекраснее, и страшнее…  

Через неделю она пришла. Она выглядела немного смущенной, подходя к прилавку, возле которого ты уже час фиглярничал, изображая равнодушие перед злорадно ухмыляющимся продавцом.  

- Знаешь, – сказала она, совершенно естественно переходя на «ты». – От хоббитов я просто без ума, честное слово! Ни капельки не вру, я их прочитала за три вечера, честно-честно! Но вот «Улисс»… я, наверное, законченная дура, да? И ничего не понимаю?  

Ты смотрел на нее и таял.  

- Лично я сломался на восемьдесят третьей странице, – сказал ты. – И больше не собираюсь даже открывать эту махину.  

- А как же…. – она вдруг легко и радостно засмеялась. – Поняла! Я все поняла! Это чтобы жизнь малиной не казалась?  

- Ну, что-то вроде этого… Испытание на прочность.  

- А я очень прочная, – сказала она.  

В этот раз ты предложил ей «Сто лет одиночества» Маркеса…  

 

 

Ты в который просыпаешься от собственного крика. У тебя перед глазами лист бумаги с разводами принтерной краски. Он шевелится от твоего тяжелого прерывающегося дыхания. Ты отрываешь голову от земного притяжения и недоуменно оглядываешься. Память возвращается медленно и неохотно. Память, проклятая ты сука, чтобы тебе не сгинуть где-нибудь в развалинах души, в тумане алкоголя! Зачем ты возвращаешься раз за разом на пожарище мозга с упорством собаки, хозяин которой сгорел в огне? Зачем ты беспокоишь умерших от любви, чье имя легион? Что за жуткие инстинкты движут тобой?  

Ты поворачиваешь голову, и солнце бросает тебе в лицо целую охапку света. Да, ты в кабинете своего бывшего шефа. Уже позднее утро, а ты все еще здесь. Истерический смешок все еще ворочается в твоей больной груди. Сегодня суббота! Точно суббота, век воли не видать! Сегодня никто не придет сюда, и вы имеете возможность для достойного и организованного отступления. Вот только нужно каким-то ловким маневром разбить наголову земное притяжение. Ты несколько минут собираешься с силами, загоняя рвущееся наружу сердце в грудную клетку. Ухватившись руками за липкий край стола, ты сползаешь с кресла и встаешь на колени. Еще привал. На столе лежит пустая бутылка. Сосредоточься на ней, сведи глаза на горлышке. Рывок! И вот ты уже на ногах, маленький Наполеон, распятый Иисус, раненый Цезарь, где ты, Брут? Ты стоишь, гордый своей крохотной победой. Ты сделал первые шаги по направлению к Южной башне. Теперь нельзя останавливаться. Шоу должно продолжаться. А для этого требуются радикальные средства. Ты находишь наполовину пустую бутылку и, захлебываясь, делаешь несколько глотков. Пару минут и вот уже мир стабилизируется, застывает в изначальной неподвижности. Не спеши. У тебя впереди мучительная вечность, целый океан одиночества и тоски. Не лучше ли затонуть прямо в порту, не отходя от пирса? Нет, не лучше, отвечаешь ты себе. Ни хрена не лучше. Ты оглядываешься по сторонам. Конфуций устроился в широком кожаном кресле в обнимку с Золушкой – как всегда, лучше всех. Ты помнишь, как баюкал Лили и тебе становится немного обидно. Мари спала в другом кресле, рыжие волосы разметались по черной коже. Зрелище, ждущее своего Рембрандта. Где ты, старый сатир? Где твой мольберт, где твоя кисть? Лао Цзы забился между металлическим сейфом и корзиной для бумаг.  

Ты проходишь к магнитофону и, перевернув кассету, ставишь «Осенний блюз». Уэйтс хрипит что-то невыносимо грустное, а ты собираешь в кучу рюмки и разливаешь по ним остатки из всех бутылок. Взяв в руку рюмку, ты начинаешь будить Мари.  

– Эй, вставай, подружка, уже днем, – сипишь ты в тон Уэйтсу.  

Мари со стоном приоткрывает один глаз и вытягивает вперед руку. Ты тут же суешь ей рюмку. Поморщившись, она одним глотком выпивает эту адскую смесь. Порядок. Ты берешь вторую рюмку и подступаешься к Конфуцию...  

Через полчаса вы уже выходите на улицу. Ты молчалив и сосредоточен. Тебе предстоит путешествие, а перед путешествием тебе придется выдержать еще один бой – с собственной квартирой. После того, как ушла Женя, эта сволочная комната совсем сошла с ума. Она переставила по-своему всю мебель и все вещи, какие-то призрачные незнакомцы хозяйничают на кухне, а из крана в ванной капает вода, капает, капает, капает, безостановочно, безжалостно отсчитывая время без Женьки. Ты зайдешь лишь на минуту, чтобы переодеться. У тебя есть цель и к этой цели надо идти в чистой рубахе. Перед дверью подъезда ты останавливаешься. Мысль о том, что ты увидишь эту квартиру сегодня, когда твое сердце осталось без всякой защиты, приводит тебя в ужас. Занавески на окнах, которые вы выиграли в лотерею в городском парке на 8 марта, ее духи и помаду на трюмо, ее халат на вешалке, господи, он ведь все еще там, халат, пахнущий ее кожей, ее телом...  

– Хочешь, мы пойдем с тобой? – спрашивает тебя Светлана.  

Ты беспомощно киваешь. Вся твоя решимость бороться в одиночку с демоном тоски улетучивается. Вы поднимаетесь по лестнице. Ты отдаешь ключ Конфуцию и он входит первым. Ты переступаешь порог последним. Твои друзья стремительно рассосредотачиваются по квартире. Мари уходит на кухню и начинает греметь посудой, Светлана исчезает в ванной, и ты слышишь шипение воды, Конфуций заходит в комнату и через мгновение оттуда доносятся первые такты «Лунной сонаты». Лао Цзы зачем-то тащит из спальни подушки, а Золушка стоит рядом и смотрит на тебя жалостливыми глазами. Ты ожидаешь сокрушающего удара тоски, но ничего такого не происходит. Легкая печаль инеем окутывает твою душу, и ты улыбаешься девушке, имя которой, кажется, забыл. Нет, не забыл! Лили, Лилия.  

– Простите меня, Лили, за вчерашнее, – говоришь ты. – И большое вам спасибо за танец.  

– Это вы меня простите, – говорит она, смущаясь. – Я ведь не знала...  

– С каких это пор мы на "вы"? – перебиваешь ты ее. – Здравствуй, Лилия Долин!  

– Здравствуй, – радостно откликается она.  

Вы проходите в комнату. Ты больно ударяешься коленкой о кинувшийся тебе под ноги стул, но тут же забываешь об этом.  

– Уходишь? – спрашивает Лао.  

– Ухожу, – рассеянно отвечаешь ты.  

Ты садишься на диван и смотришь в потолок, боясь наткнуться взглядом на что-нибудь, что напомнит тебе о Женьке.  

– Я хочу увидеть, где ее... – ты не можешь выговорить этого страшного слова, просто не можешь.  

– Завтра, – твердо говорит Конфуций.  

Ты начинаешь протестовать, что-то мямлить, но Конфуций прерывает тебя:  

– Завтра.  

Он берет со столика и протягивает тебе зеркальце, которым Женька пользовалась по утрам.  

– Ты не можешь пойти туда таким, – жестко говорит Конфуций.  

Ты осторожно берешь зеркало, несколько минут смотришься в него, а потом аккуратно ставишь его обратно на столик.  

– Завтра, – эхом повторяешь ты.  

– Ванна готова, – появляется в дверях комнаты Светлана. – Давай, без лишних слов. Нам всем нужно помыться, от нас несет, как от собак.  

Из кухни доносится запах свежемолотого кофе...  

 

Выбравшись из ванны, ты находишь аккуратно уложенную на стиральную машину смену белья. Сверху лежит синяя рубашка. Вы купили ее вместе с Женькой в универмаге, весной. Она хмурилась с деловым видом, расспрашивая продавщицу о размерах воротничков, а ты смотрел на Женьку и только на нее. Разве можно оторваться от любимой ради какой-то рубашки? Сердце внезапно обрывается в пустоту. Сжав зубы, ты пытаешься поскорее одеть эту проклятую рубашку, долго не можешь попасть в рукав, сердце колотится как сумасшедшее. Глотая слезы, ты упираешься лбом в холодную мокрую стену и беззвучно плачешь, сдерживая рвущиеся из груди рыдания. Ты и так уже доставил друзьям массу неприятных минут. Хватит, сколько можно. Они нуждаются в слезах не меньше тебя. Ты стоишь, мокрый и голый, глотаешь слезы и ругаешь себя.  

– Господи, господи, господи, за что? За что, господи? – шепчешь ты, путаясь в рукавах.  

Ты слышишь, как в комнате пронзительно и требовательно звонит телефон. Наверное, это господь Бог собственной персоной. Будет гудеть в трубку, извини, мол, мужик, я был пьян как сапожник, когда творил этот мир, а теперь я сам в ужасе, слышь, мужик, я не хотел, я пытаюсь хоть что-то поправить, но ничего не выходит, все вышло из-под контроля, все вырывается из рук, я мог бы уничтожить этот мир и попробовать создать другой, я уже пробовал, но оказывается, что я просто не способен сотворить что-то другое. Телефон замолкает, а ты справляешься с приступом и наконец-то натягиваешь рубашку.  

– Кто звонил? – спрашиваешь ты у Лао Цзы, выходя из ванной.  

– Господь Бог, – зло отвечает Лао. – Извини, но я вышвырнул твой телефон в окно.  

– Туда ему и дорога, – говоришь ты. – Женя терпеть не могла телефона. Это я его поставил.  

Ты садишься на диван. Усталость наваливается на тебя медведем. Ты закрываешь глаза и, вероятно, засыпаешь, а может и нет, никогда нельзя быть уверенным, ты вздрагиваешь от ласкового прикосновения, это – Мари, «кофе готов», – говорит она и ты киваешь головой, чтобы показать, что проснулся, или не засыпал….  

 

Я вижу мир ноль…  

 

Ты смотришь на раскрасневшиеся загадочные лица друзей и понимаешь, что все-таки что-то пропустил. Ты ставишь чашку с кофе на стол и говоришь:  

- Ну, давайте, колитесь, кубинские партизаны, что у вас на уме?  

Конфуций вопросительно глянул на Ляо, тот посмотрел на Мари, Мари переглянулась со Светланой, Лили закрутила головой и, наконец, после непродолжительной увертюры взглядов, Конфуций заговорил:  

- Есть тут одна фишка… Помнишь, пару лет назад мы обсуждали на форуме идею о том, что в ближайшем будущем человечество уйдет с физического уровня существования и перейдет на уровень информационный, грубо говоря, в виртуальный мир? И что для этого достаточно просто перенести сознание человека из физического тела в Сеть, что, в общем-то, является чисто технической задачей? Так вот, есть у меня старый друг, гений, что скрывать… и как все гении, немного неадекватен… В общем, этот чел сумел убедить одну крупную фирму выделить ему солидный грант на исследования по данной теме. Тут, в нашем городе, создана лаборатория, где наш гений и рулит. До воплощения идеи еще очень и очень далеко, но есть один очень заманчивый промежуточный результат…  

Конфуций выдержал театральную паузу.  

- Ему удалось создать этакий шлем, который отслеживает все малейшие изменения в человеческом мозгу, фактически, считывает мысли, а потом на основе полученной информации создает в виртуале особый мир, а затем обратная связь и, вот уже, надев шлем, можно просто жить в этом созданном тобой мире. До сих пор наш гений все опыты проводил на себе, но тут возникла одна забавная, но очень серьезная проблема… Ни один человек не контролирует свои мысли на все сто процентов, я уж не говорю о такой вещи, как подсознание. Так как наш гений по определению неадекватен, то и мысли у него соответствующие. Короче, наш Альберт – так его зовут, боится созданного им самим мира до чертиков. Разумеется, он ничего не рассказывает, но продолжать опыты категорически отказывается. В общем, ему нужен человек… ну, такой как ты, с нормальной головой…  

Ты хотел было возразить, но Мари остановила тебя жестом. Конфуций заторопился:  

- Почему я тебе все это говорю? Да потому что это шанс для тебя! Шанс встретиться с Женькой, понимаешь, да-да, знаю, не настоящей, виртуальной, созданной твоими воспоминаниями, твоей болью, ну так что? Нам ли не знать, как зыбка эта граница между физическим и виртуальным мирами?  

В этот раз ты вырубаешься по настоящему…  

 

Ты стоишь в самом центре пустыни. Теплые барханы ветра перекатываются через тебя, солнце комочком масла скользит по раскаленному небу. Над линией горизонта в дрожащем воздухе плывет громада Южной башни, чья вершина прорывает небо, как бумагу, и уходит в космос. Пустыня вокруг тебя постоянно видоизменятся, из песка вырастают странные фигуры, какие-то фрагменты зданий, машин, животных, людей, и снова тают, рассыпаются, рассеиваются ветром. Только Южная башня неизменна. Загребая туфлями песок, ты направляешься в ее сторону. Тяжелые, как ртуть, ладони осели в карманах горячими каплями боли. Чтобы устоять против черной масляной волны отчаяния, нужно иметь ладони, как две бетонные плотины, с негнущимися стальными каркасами, ладони, не ведающие слабости страха, отмеряющие пустоту строго определенными дозами, не способные нажать на курок пистолета или полоснуть бритвой по венам. Ты останавливаешься и несколько мгновений с любопытством разглядываешь свои руки. Твои ладони скорее похожи на тронутые старостью листья, всегда готовые улететь с порывом осеннего ветра. За твоей спиной шелестят шаги. Человек во всем белом останавливается рядом с тобой. Его лица не видать в сиянии широкополой белой шляпы, но тебе плевать на это. Ты знаешь этого человека.  

– Туда? – спрашивает он сиплым голосом, кивая в сторону башни.  

– Туда, – отвечаешь ты. Твои ладони сжимаются в кулаки.  

– Дойдешь ли? – насмешливо протягивает белый человек.  

– Дойду, – упрямо говоришь ты.  

Человек разражается противным хохотом.  

– Дойдешь, значит? Сквозь пустыню и толпы, сквозь мрак и свет, сквозь время и бессонницу? Ты что, герой, мать твою? Маленький отважный хоббит Сэммимум Скромби, разрешите представить! Да только твоя хозяйка бросила тебя, слышишь ты, придурок, обменяла на хрустящие баксы и лакированную мыльницу на колесах. Хочешь, я подарю тебе свой плащ? Патентованное средство от любой боли. Излечивает тоску, несчастную любовь, обиду, импотенцию, одиночество. А также рак, сифилис и жидкий стул. Замечательная вещь, проверенная временем. И, главное, ничего не стоит. Оденешь и все бабы твои. Мало ли дырок на свете?  

Ты делаешь шаг в сторону и бросаешься на него. Твои пальцы сжимаются на его шее, жесткой как водосточная труба. В следующее мгновение он наносит тебе точный и выверенный удар в солнечное сплетение. Ноги предательски подламываются, как соломинки, и ты падаешь. Песок забивается в рот, проникает в нос и легкие. Белый человек хохочет, но это смех ярости. Ты лежишь, уткнувшись лицом в песок и начинаешь хихикать. Все равно ты победил эту дрянь! Победил, победил, победил!..  

 

Над тобой склонилась Мари – на ее лице тревога и сочувствие. За ее спиной маячит Альберт, его физиономия наполовину скрыта за большими зеркальными очками. В черных линзах отражается твоя голова – нелепая в этом шлеме, с торчащими из него во все стороны шлейфами и платами.  

- Ну, что, – говорит он, скаля зубы. – Не очень-то приятна встреча с самим собой?  

- Ерунда, – говоришь ты. – Мари, я видел Желтую башню. И я знаю, что там Женька. Я еще не дошел, но дойду, вот увидишь, обязательно дойду…  

- Конечно, – говорит она. – А кто в этом сомневается? Уж не ты ли?  

Она оборачивается к Альберту, и тот сразу начинает суетиться:  

- Ну, что вы, я не сомневаюсь. Рад, что могу вам помочь в вашем благородном деле, но мне нужен отчет… о, нет, чисто с технической стороны, что и как выглядело, когда что появилось… А своих тараканов можете оставить себе…  

- А по чайнику? – вежливо интересуется Конфуций у Альберта, но ты останавливаешь его:  

- Будет вам отчет… не сейчас. Потом.  

- Хорошо, потом так потом, – недовольно бурчит Альберт и тянется к клавиатуре…  

 

Ты не знаешь точно, оказался ты в той же самой точке пустыни или какой другой. Вокруг тебя лишь близнецы – барханы да на горизонте башня. Ты берешь курс на башню и взбираешься на бархан. И видишь внизу Золушку. Вся в оборках, с розой на груди, она стоит на горячем песке босыми ногами, время от времени поджимая то одну, то другую ногу. Она поднимает на тебя испуганные глаза. Ты смотришь на нее и в тебе поднимается волна бешенства.  

– Какого черта ты тут делаешь? – кричишь ты, скатываясь с бархана. – Это мой мир, моя башня, моя дорога! Слышишь, только моя! Сгинь!  

– Не знаю, – шепчет она, пугаясь еще больше. – Наверное, я просто уснула в ванне...  

– В ванне? Так вот просто уснула и хоп-ля, ты здесь, здесь, куда тебя никто не звал!  

– Не кричи на меня! Если это твой мир, так ты и выведи меня отсюда! Больно мне надо! Я не могу сама, не могу! Вот пытаюсь проснуться и не могу!  

Ты поднимаешь голову к пустым небесам.  

– Эй, ты, наверху! Слышишь меня? Я знаю, что слышишь! Забери ее отсюда! Не нужны мне твои подачки! Где ты раньше был? Чего тебе еще от меня надо? У тебя больше нет права вмешиваться в мою жизнь! Слышишь? Оставь меня в покое!  

– Подачка? Это я подачка? – заражается яростью Золушка. – Да ты просто псих! Какого черта я поперлась с вами! Меня теперь будут искать, а когда найдут... Чего ради? Ради двух лживых слов? Эй, там, наверху, забери меня отсюда, слышишь, забери, или я не знаю, что сделаю!  

Несколько минут вы стоите друг против друга со сжатыми кулаками и красными от гнева и обиды лицами. И ничего не происходит. Ветер гонит песок из пустыни в пустыню. Ты медленно опускаешься на бархан.  

– Глупо, до чего же все глупо, – говоришь ты. – Все оборачивается дешевой мелодрамой. Шоу должно продолжаться... Подожди, кто будет тебя искать?  

Лили садится на песок, скрестив ноги.  

– А ты не догадываешься? Ты же умный, сообразительный. Тонкая натура. Ну, так и сообрази. Я девочка из стриптиза. Еще не шлюха, но уже близко. Обнажи грудь, пошевели попкой, задери ногу, выше, еще выше! Проведи рукой по... а-а, что с тобой говорить. Ты кроме своей беды и знать ничего не хочешь. Все прыгают вокруг тебя, пока ты тут в небо горло дерешь.  

– Ну что ж, – отвечаешь ты язвительно, понимая, что она права, – зато здесь тебя точно никто не найдет.  

– Никто, – соглашается она. – А потому иди себе, куда шел, а я пойду туда, или туда, или туда, а-а, какая разница, куда, все равно там ни черта нет.  

– Подожди, подожди, ну, прости еще раз. Я погорячился. Я не понимаю, что происходит, да и не хочу понимать. Я иду к башне, а так как тут кроме башни действительно ничего нет, то и тебе надо идти туда. Пойдем вместе, что ж теперь. Там все решится.  

– А что там? – не сдерживает она любопытства.  

– Понятия не имею, – отвечаешь ты и протягиваешь ей руку.  

 

Ты просыпаешься от легкого прикосновения. Светлана ласково тормошит тебя.  

– Просыпайся, – говорит она. – Будем пить кофе.  

В дверях комнаты появляется Лили. Ты машешь ей рукой и освобождаешь место на диване. Сам ты садишься на пол. Она нерешительно склоняется к тебе, но ты прижимаешь палец к губам и она отстраняется. Лао Цзы выволок на середину комнаты столик с музыкальным центром и вывалил на ковер кассеты и диски, из которых образовалась целая гора. Мари принесла из кухни огромный пузатый чайник, настоящее чудовище, банку со смолотым кофе и чашки. Конфуций плотно задернул шторы и в комнате воцарился сумрак. Женька очень любила такие кофейные церемонии. Вы часами крутили музыку, выбирая песни сначала наугад, а потом голосованием, болтали обо всем на свете, Лао Цзы и Конфуций заводили свой никогда не прекращающийся спор, Мари шепотом делилась с Женькой женскими секретами, Госпожа Чинг пила кофе чашка за чашкой в невероятных количествах, изредка оживляя разговор меткими и ироничными замечаниями. А ты – ты был в каждой бочке затычка со своим неуемным воображением. Но сегодня не было ничего, кроме музыки. «Лунная соната», Кашин, «Stormfishtrombons» и «Black Rider» Уэйтса, вечно печальный Стинг, «Я думаю о тебе» Таниты Тикарам, «Не бери себе ты в голову, Земфира, не бери...», Женька просто с ума сходила от Земфиры, мрачные «Legendary Pink Dots» и пессимистичный Анджело Бадаламенти, вездесущая Милен Фармер, а потом вдруг Моцарт... – все смешалось в комнате, где никогда уже не будет Женьки. Ты хотел на волнах музыки вернуться в мир Южной башни и бежать, бежать, задыхаясь и сбивая ноги, а вместо этого вернулся в прошлое...  

 

Вы играли в телеграммы. Это была любимая игра Женьки. Когда ты подолгу засиживался на работе, вы начинали обмениваться смс-ками в телеграфном стиле – Женька считала, что так гораздо забавнее, – предполагалось, что телеграммы отправляются из разных концов света, а то и Вселенной.  

«Буэнос айрес великолепен тчк по улицам водили кота тчк собралась толпа хлопали в ладоши и плясали стояк и коровяк тчк они что кота не видели впр целую = Женя =».  

«Отправляюсь в морское путешествие в бочке из-под апельсинов тчк картошку в подвале перебрала ли впр вернусь проверю тчк слушал белого кита здорово поет собака вернусь изображу тчк буэнос айресе нет котов там одни футболисты тчк целую зпт обнимаю тчк =Твой одиссей=»  

«Видела Сына Неба тчк маленький худенький в платиновых очках зпт мари сразу влюбилась по уши тчк говорит так бы и покачала его на коленях у него такие грустные глаза зпт а так ничего особенного тчк пускали по воде цветные фонарики со свечками внутри и гадали на женихов тчк мне почему то выпал рыжий зпт дурацкий фонарик тчк люблю тчк =Женя=».  

"Будапешт город филателистов и покушений тчк купил марку зпт искал страну на карте не нашел тчк кругом вертятся подозрительные личности тчк наступил на гранату испугался не взорвалась вспомнил как я люблю тебя вскл что я здесь делаю впр возвращаюсь тчк не забудь перебрать картошку тчк = твой Аладдин=  

«Я люблю тебя я люблю тебя ни о чем больше не хочу говорить люблю люблю =Женя=»  

Телефон завибрировал и издал какой-то жуткий звук. Ты опять знаешь, что это сон, и теперь с ужасом ждешь, когда он, с минуты на минуту, превратится в кошмар. Ты смотришь на телефон, который, жужжа, медленно ползет по столу, перебирая тонкими лапками, и пугаешься еще больше. Ты знаешь, что не следует его брать, и все-таки берешь, знаешь, что не надо брать, ни в коем случае не надо, если не знать, что там, может, этого и не произойдет, но ты не властен над своим кошмаром, ты берешь в руку теплый кусок пластмассы и жмешь на кнопку...  

«Южная башня тчк голубиная почта тчк мир везде одинаков без тебя везде пустота как я не хочу господи в эту пустоту прости меня любимый прости мне так плохо здесь холодно безумно холодно если можешь забери меня отсюда за что господи за что за что за что за что»  

 

Утром, после очередной чашки кофе, от которого тебя уже тошнит, ты лезешь в шкаф и достаешь Женькину куртку. Сердце опять закаменело и ты рад этому. В ближайшие часы тебе понадобиться этот каменный панцирь для души. Ты прижимаешься горящей щекой к прохладной синтетике куртки. Твои друзья молчат и этому ты тоже рад. Слово может разнести на куски твой панцирь, в один миг. Куртка чуть заметно пахнет конфетами и мороженым. Это было на день города, когда... Тише, тише, не вспоминай! Просто вдыхай этот чудесный запах, ни о чем не думай, лови мгновение беспамятства, мгновение пустоты, пахнущей мороженым. Пустота – вот твое счастье. Густая, черная пустота, великолепное ничто...  

Так, прижимая к лицу куртку, ты выходишь из дома...  

 

До кладбища можно доехать только седьмым автобусом, вечно набитом людьми. Твои друзья локтями и спинами создают вокруг тебя свободное пространство, потому что ты не можешь оторвать куртку от лица, ты так и стоишь, шатаясь, а вокруг шепчутся люди. Ее могила в самом дальнем углу кладбища. Ты проходишь сквозь строй лицемерных ангелов, глумливо ломающих руки над склепами бандитов и чиновников, ты проходишь мимо покосившихся памятников и полусгнивших крестов, на ее могиле нет ничего, кроме таблички с номером, и никогда ничего не будет. Потому что ты больше никогда сюда не придешь. Твои друзья останавливаются в отдалении. Ты опускаешься коленями на влажную землю и накрываешь холмик курткой. Может, ей будет не так холодно...  

Ты шел сюда, чтобы поговорить с Женькой, а сам молчишь, ты шел сюда, чтобы поплакать, а сам не плачешь, ты шел сюда, чтобы вырваться из порочного круга несмолкающей боли, а здесь понял, что из этого круга нет и не может быть выхода. Ты снимаешь свою куртку и накрываешь ею другую половину холма. «Женька! Милая моя! Любимая! Женька! Пожалуйста, не поддавайся этой сволочной земле, она слепа, она жадна, она будет нашептывать тебе всякую чушь, но ты не слушай ее, ты верь только мне и жди только меня, жди у Южной башни, помни, что есть только мы, только мы с тобой, а все остальное – космос, звезды, время, Бог – все это такая несусветная ложь, ведь правда, милая, такая дикая, страшная, страшная ложь!». Ты поднимаешься на ноги и долго смотришь в пустое мертвое небо…  

 

На первый взгляд, башня стала больше и ближе. Задыхаясь от совершенно ненормальной радости, ты бросаешься вниз с бархана, быстрей, быстрей! Ты карабкаешься на другой бархан, потом опять вниз, вверх, вниз. В какой-то момент ты замечаешь в стороне от себя Лили и слегка задерживаешься, чтобы она догнала тебя. Досадная задержка, но она ведь тоже не виновата, что оказалась втянутой в этот мир. Зачем, господи? Что ты еще задумал? Она приближается.  

– Ой, смотри, деревья! – говорит она.  

«Здесь нет деревьев», – хочешь раздраженно ответить ты, но сдерживаешься и поворачиваешься в ту сторону, куда она показывает. И видишь деревья. А под деревьями озеро, а на берегу озера двух детишек – мальчика и девочку. Девочка – постарше, ей лет пять-шесть, мальчику меньше, но ты не можешь определить насколько. Ты ничего не понимаешь в детях. Так и не сумев повзрослеть сам, ты ничего, совсем ничегошеньки, не понимаешь в детях. Ты приближаешься к этому странному оазису с опаской. Ты не хочешь этого. Лили опережает тебя. Она спускается с бархана к воде и, присев на корточки, о чем-то начинает разговаривать с детьми. Она легко касается их рук, их серьезных лиц, она заботливо кутает их в теплый кокон прикосновений – вытирает нос мальчику, поправляет платьице девочки, убирает с ее лица непослушный локон, застегивает сандалий мальчику и при этом о чем-то говорит, улыбается. А ты мрачной подозрительной букой подбираешься к ним бочком. Девочку зовут Сашей, она улыбается Женькиной улыбкой, ты ведь знаешь все ее улыбки, а у мальчика серьезное и солидное имя – Владислав. «Ну, здравствуйте, Саша и Владислав!» – говорит Лили. «Здравствуйте», – отвечают вразнобой дети. «А где ваши папа и мама? – спрашивает Лили. – Как зовут ваших папу и маму?» Девочка почему-то смущается и шепчет Лили: «Ты моя мама». А мальчик просто отвечает: «А моя мама Женя там, в башне, а наш папа... А папа вон идет!» – радостно смеется он, показывая рукой на тебя. И тут озеро начинает кипеть и бурлить и из клокочущей воды встает белый человек, медленно, не спеша, довольно похохатывая. «Здравствуй, пап!» – кричит мальчик, машет рукой. Лили оборачивается к тебе, в ее глазах страх и растерянность. Ты бросаешься вперед, что-то кричишь. Белый человек выставляет в твою сторону слепяще белый зонт и движением кисти раскрывает его. Ты с разбегу утыкаешься лицом в упругую, дурно пахнущую ткань. Ты пытаешься откинуть его в сторону, обойти, прорваться, но все бесполезно. Ты раз за разом ныряешь в удушливую белизну ткани, ты слышишь смех белого человека, который жонглирует, фехтует зонтом, ты слышишь мучительную тишину там, за этой стеной из дурно пахнущей ткани и кровавых пятен. А потом зонт проникает тебе в голову, раскрывается в твоем мозгу, разрывая его спицами боли и отчаяния. А потом белый свет милосердно схлопывается в крохотную черную точку...  

 

Ты возвращаешься в мир без Женьки лишь на одно мгновение. Твоя голова на коленях Мари, она сжимает твои раскаленные виски прохладными ладонями и слезы струятся по ее щекам. Ты выдавливаешь из себя улыбку и опять уходишь, торопишься вернутся туда, к Саше и Володе, к Лили, к Южной башне, где Женька замерзает от одиночества, она так не любила одиночества!  

 

Озеро превратилось в лужу с обметанными солью берегами. Деревья засохли и стали похожи на трещины в пространстве. Лили сидит на берегу, пересыпая из ладони в ладонь песок. Ты подходишь к ней. Голова раскалывается от боли.  

– Где они? Где Саша и Владислав? – спрашиваешь ты у Лили, у озера, у песка, у неба.  

– Их никогда не было, – устало говорят Лили, озеро, песок, небо. – Не было и никогда не будет. Ты ведь знаешь.  

Ты проходишь мимо. Ты знаешь, да, ты знаешь, ты много чего знаешь, ты знаешь, что тебе надо идти вперед, только вперед. В мире без Женьки у тебя осталось всего одно дело. Важное и трудное. Дело, на которое тебе потребуется много сил, где их взять? Ты видишь впереди арку ворот перед Южной башней и останавливаешься. Ты закрываешь глаза и усилием воли возвращаешься в мир без Женьки...  

 

– Ну, как ты? – спрашивает Конфуций, склоняясь над тобой. На висках прохладные ладони Мари, под головой ее теплые колени.  

– Я вернулся, – с трудом выговариваешь ты чудовищную ложь, необходимую ложь. Ты для того и вернулся, чтобы соврать. – Все в порядке. Я вернулся. Я жив.  

Ты пытаешься улыбнуться, но тебе вдруг кажется, что на твоих губах пузырится кровь. Ты торопливо вытираешь губы рукой, пока друзья не заметили эту кровь, но на руке ничего нет. Они не увидят! Ты растягиваешь потрескавшиеся губы в улыбке.  

– Здравствуй, Мари! Разве тебя еще не повесили?  

– Дурачок, какой же ты дурачок! – шепчет она.  

– Моя кожа черна от ночного загара, ночью слышно, как плачет песками Сахара, а над Витебском кружит зеленая вьюга, ночь мне дарит пьянящую радость испуга... – произносишь ты и Мари подхватывает:  

– Моя кожа черна от ночного загара, мою лодку несет на спине Ниагара, Лео Легрис, блуждая в мечтах, навигатор, намотает на палец луну и экватор...  

Светлана продолжает:  

– Моя кожа черна от ночного загара, и оракул ворчит из хрустального шара, что за жизнь мою он не даст и динара, напугал!, в эту ночь все сокровища Рима я отдам за бесславный удел пилигрима...  

– Этой ночью сыграю все песни и роли, буду плакать от счастья, смеяться от боли... – тихо говорит Конфуций.  

– Этой ночью услышу я рев водопада... – совсем беззвучно произносит Лао Цзы и умолкает, опустив последнюю строчку.  

Это маленькое стихотворение было единственным, написанным Женькой в неожиданном даже для нее самой приступе творческого вдохновения. Потом она много раз перечитывала его, каждый раз искренне удивляясь тому факту, что это написано ею. «Не может быть, – говорила она. – Это ты мне во сне нашептал или тогда, помнишь, когда под нами поплыла земля...». Ты использовал его, чтобы обмануть друзей, очень некрасиво с твоей стороны, но так нужно. Еще один обман, последний...  

По дороге домой ты даже пробуешь шутить, а потом думаешь, не перегнул ли ты палку. Ты видишь, как неуверенно вспыхивают радостью глаза Мари и торопливо отводишь взгляд.  

– А где Золушка? – спрашиваешь ты, чтобы скрыть эту предательскую торопливость.  

– Она так крепко спала, мы не стали ее будить...  

– И правильно, втянули девчушку черт знает во что, – говоришь ты. – Надо будет хоть конфет ей купить, что ли.  

– Зайдем в магазин, купим, – соглашается Конфуций.  

– Мы ей такую коробку купим, обалдеешь, – обещает Лао Цзы.  

– И цветов, – продолжаешь ты плести свою хитроумную паутину лжи.  

– Конечно, цветы – обязательно, – серьезно говорит Светлана, поправляя тебе волосы. – Подстричься тебе надо.  

– А это подождет и до завтра, – отвечаешь ты чуть дрогнувшим голосом. К счастью, никто не замечает и этой предательской дрожи. Твои друзья, твои замечательные друзья, самые лучшие друзья на свете, поверили тебе, поверили твоей беспардонной бессовестной лжи. Они оживляются, выпрямляются, ты опять замечаешь, что госпожа Чинг выше тебя на полголовы, а Лао Цзы возвышается над всеми подобно телевышке. Они настолько поверили тебе, что даже не стали спорить, когда ты преградил им дорогу перед подъездом своего дома.  

– Со мной все в порядке, – говоришь ты. – А вот вам нужно отдохнуть от меня. И не надо широких жестов, хватит со мной нянчиться. Я люблю тебя, Мари. Я люблю тебя, Светик-семицветик. Лао, Конфуций... Мне повезло, что у меня такие друзья. Я знаю и ценю это.  

Ты обнимаешь Мари и Светлану, ты целуешь их, крепко, мягкие податливые губы Мари, сухие горячие губы госпожи Чинг. Лао Цзы трясет твою руку, как ветку яблони, хлопает тебя по спине. Конфуций крепко сжимает твою ладонь и смотрит тебе в глаза. Ты выдерживаешь взгляд. Ты уже переступил черту, и последняя ложь дается тебе очень легко:  

– До завтра, – говоришь ты.  

– Мы еще придем вечером, – обеспокоено говорит Мари, и ты так же легко соглашаешься:  

– Тогда до вечера.  

Ты поворачиваешься к ним спиной и входишь в подъезд. В руках букет тюльпанов и коробка конфет. Запах земли и смерти преследует тебя, пока ты поднимаешься по лестнице. Ты торопишься, хотя уже знаешь, что не успеешь, что опоздал уже давно. Ты открываешь дверь ключом, который заедает и не вытаскивается, ты врываешься в комнату, откуда струится запах смерти и ты видишь Лили. Она лежит под смятым скрученным одеялом, обхватив руками подушку, как любишь спать ты, выгнувшись, как будто ей не хватило воздуха на вдохе, ее широко открытые глаза обращены к окну, где сияет радостное солнце, а с кровати свешивается уголок простыни, пропитанный темной кровью и темно-красная струйка медленно ползет мимо ножки кровати. А потом ты видишь его, своего белого человека. Он стоит в тени шторы и ухмыляется. Ты видишь его безобразную заячью губу, подрагивающую от возбуждения, его изрытое оспинами прыщей лицо, его белые глаза маньяка и безумца.  

– А вот и наш компьютерный гений, – говорит он, хлюпая носом. – Тебе большой привет от шефа. Вы там здорово повеселились в его кабинете, а? Наверное, трахались, как кролики. Ну, скажи, трахались? Ну и как тебе она? Смотри, какая она теперь красивая. Это я ее такой сделал. Теперь ты уже больше не сможешь ее трахнуть. Никто больше не прикоснется к ней. Я был ее последним мужчиной. Мой живчик вошел в нее, как в воду. Смотри, какой он у меня большой, – он выставил вперед руку с армейским штыком, выпачканном кровью. – А теперь он хочет тебя, смотри, как он тебя хочет! Может, ты голубой?  

Он привизгивает от смеха. Белая куртка шуршит змеей. На белых брюках высыхает мокрое пятно.  

– Придурок, – медленно, растягивая слова, говоришь ты, глядя в его мертвые глаза. – Ты просто придурок. Импотент. Самый обычный импотент. Живой труп, ничего больше. От тебя и несет трупом.  

– Замолчи! – визжит белый человек. – Замолчи, козел! Я могу сделать тебе больно, очень больно, ты будешь еще валяться у меня в ногах!  

– Валяться в ногах импотента? Что за идиотская фантазия пришла тебе в пустую голову? Да что ты знаешь о боли, придурок?  

Захлебываясь от визга, белый человек кидается к тебе и ты раскидываешь руки ему навстречу. Цветы падают на коробку конфет. Судьба, неизбежность, проклятие, небрежно состряпанный сценарий. Ты принимаешь все это разом и разом отвергаешь. Ты совсем не чувствуешь, как острый со специальными зазубринами нож с хрустом рвет кожу, входит в тело. Ты еще успеваешь улыбнуться в искаженное безумием смерти лицо и увидеть, как оно наливается багровым соком ярости и разочарования. Ты победил эту дрянь, победил, победил, победил!..  

 

Вы с Лили стоите почти под самой аркой ворот Южной башни. По ее губам скользит неуверенная улыбка, когда она смотрит на тебя.  

– Ты очень красивая, – говоришь ты, проводя рукой по спутанным волосам. Она трется щекой о твою ладонь. – ты замечательная, ты смелая.  

– Я знаю, – отвечает она, беря тебя под руку. – Ну, что, идем? Давай, как солдаты, нога в ногу.  

– Я пацифист, – говоришь ты. – с какой ноги: с правой или левой?  

– Давай с правой. Итак, приготовились, и-и...  

Так, под руку, вы, словно в танец, шагаете в прохладную тень арки, под высокие своды Южной башни, башни на краю света, на краю Вселенной, башни, где кончается власть всех богов и несложившихся судеб, и где нет ничего, кроме пустоты свободы, свободы любить – единственной свободы, имеющей хоть какую-то ценность в мире, где все заранее обесценено смертью...  

 

 

Путь к Южной башне / Гирный Евгений (Johnlanka)

2006-11-19 08:53
Безопасное прекращение чтения / Кудинов Илья Михайлович (ikudin)

Книга удерживает меня рядом с собой, крепко вцепившись буквами в глаза…  

И поэтому, если вы хотите оторваться от её алчного и не терпящего возражений внимания, то должны делать это с величайшей осторожностью и безусловно соблюдая все до единого правила.  

Первое (предпосылка): Человек моргает. Моргает даже тогда, когда вынужден читать. Это почти единственная лазейка и именно её нужно использовать. Помня при этом, что шанс – всего один. Первый и последний. Если по собственной глупости, легкомыслию или же в силу нетерпения, вы его упустите, – то никакого другого шанса дано вам не будет. А это значит, что вы уже погибли. Итак… Я повторю: всякий человек вынужден время от времени моргать, чтобы веки равномерно распределяли влажную слезу по всей поверхности глаза. И не моргать не может никто. Потому что тогда глаз не будет смачиваться слезой равномерно и очень быстро высохнет. Следует так же помнить, что слеза это не просто влага, но и защищающая от различных бактерий, которые живут на земле гораздо дольше нас, и которых вокруг каждого нашего глаза неисчислимые миллиарды. Поэтому, если слеза не будет время от времени омывать поверхность глаза, то на нём (быстро высыхающем) поселятся эти самые бактерии, и немедленно примутся поедать глаз. Заметить это будет можно тогда, когда на поверхности глаза начнут появляться язвы. Незаживающие и быстро растущие. Но самое главное: Ещё до того, как глаза высохнут и сгниют, намного раньше этих неизбежных событий, человек, переставший моргать полностью и бесповоротно утратит способность к чтению! Вот почему моргание никогда и ни при каких обстоятельствах не вызовет подозрения. Моргать – разрешается! А потому именно и только моргание пригодно для наших целей. Но я снова хотел бы предостеречь всех, кто осмелится следовать по моим стопам: будьте крайне осторожны и крайне терпеливы! Никакой, даже самой незначительной спешки!  

Итак. Продолжая читать, медленно и постепенно сосредоточьте всё своё внимание на процессе моргания. Сконцентрируйтесь. Добейтесь полного единения со своими веками. Почувствуйте себя – ими: тонкими, податливыми, нежнейшей мягкости плёночками, до которых так приятно дотронуться и из которых вырастают ресницы, подобные перьям на крыльях ангелов. Вы – ваши веки… и вы… моргаете… Ощутите всю глубину, ритмичность и естественность ваших взмахов роскошных ресниц… осознайте… как единственно верно… и спокойно… вы моргаете. Веки опускаются… и поднимаются, распахивая и открывая глаза для их божественного служения, для их чудотворной пищи. А потом… они опустятся опять… вот так… как сейчас… вы… опускаете их… подчиняясь… только подчиняясь… волшебному ритму… моргающих век…  

Этот этап – самый важный! И совершенно обязательный. Ни в коем случае не переходите к следующему этапу, пока не осознаете, что это весь мир моргает вами и вы, в согласии с миром, ответно и значительно моргаете окружающей вас вселенной. Для неё самой. И с её блаженного согласия..  

И вот только теперь!  

Второе: попробуйте с величайшей опаской и осторожностью, едва заметно (а ещё лучше, чтобы и вовсе незаметно) начать регулировать ту частоту, с которой вы моргаете столь упоённо. На одну десятитысячную долю секунды задержите свои веки от положенного им в это мгновение смыкания…  

Теперь моргните быстрее, чем должны были бы, точно на такую же микроскопическую йоту времени. Непременно! Обязательно перемежайте эти свои опыты, по крайней мере пятью минутами, обычной частоты смыкания век. И при этом наблюдайте! Всматривайтесь изо всех сил: не выдали ли вы себя!  

Третье: Это будет очень тяжёлое действие, а значит вы должны собрать всю свою волю в могучий и непоколебимый кулак. Внимание… как только вы снова воссоединитесь с ритмическим метроном моргания, дождитесь крошечного мига (он обязательно будет, не волнуйтесь), когда ваши веки, моргая… сомкнулись! И,.. на одно единственное ничтожнейшее мгновение задержите их сомкнутыми… И тот час же отпускайте! Не мешкайте ни в коем случае!  

Теперь проделайте это упражнение не менее пятидесяти раз, доводя его до полного автоматизма, чтобы, когда придёт время действовать, вы были уверены в себе абсолютно.  

Важнейший момент!  

Четвёртое: продолжая моргать, вроде бы в обычном для вас ритме, на каждом двенадцатом моргании задерживайте веки сомкнутыми на уже натренированное вами крохотное мгновение дольше.  

Снова заклинаю вас: не торопитесь! Задержали, и следующие одиннадцать раз удерживаете завоёванное. А каждое двенадцатое – чуть-чуть, но снова дольше…. Одиннадцать – на завоёванных позициях, и двенадцатый – опять вперёд!  

Пятое: И вот, наконец, вы достигли такого поразительного состояния, когда ваши веки сомкнуты, но ожидание их, вроде бы обязательного распахивания… длится… и длится… и длится,.. приближаясь к бесконечности, внутри которой вы естественным, выработанным вами порядком, переходите от принятого решения не открывать глаза, – к осознанию того, что они закрыты!  

Шестое: И вот здесь медлить никак нельзя. В ту же самую секунду, когда вы почувствуете, что сумели-таки закрыть глаза, – сейчас же, немедленно, со всей возможной решительностью, одним быстрым движением… захлопывайте книгу!  

Здесь ещё останется одна единственная, но весьма коварная опасность: с закрытыми глазами вы должны захлопнуть книгу столь ловко, чтобы даже крошечный кончик вашего пальца не попал между страницами, оказавшись зажатым там.  

Получилось?  

Вот только теперь, надёжно закрытую вами книгу можно (но не открывая пока глаз) ощупать руками со всех сторон, чтобы воочию убедиться в окончательности произведённого вами действия.  

И, наконец, седьмое (и последнее): Всё-всё, – вы сумели оторваться от чтения, закрыли книгу, проверили всё надлежащим образом. Но не торопитесь сразу же открывать глаза. Полежите ещё некоторое время так, привыкая к той, удивительной мысли, что вы теперь свободны. Что вы совершили сейчас может быть самый важный поступок в своей жизни. Пусть он отлежится вместе с вами за закрытыми вашими веками, которые теперь принадлежат вам и только вам целиком и полностью.  

Ведь когда вы откроете глаза, осмысливать будет уже некогда. Нужно будет сразу же начинать жить. В новом мире. О котором вы не знаете абсолютно ничего.  

И кто ведает какие следующие ловушки он терпеливо и алчно расставил на вас?..  

 

Безопасное прекращение чтения / Кудинов Илья Михайлович (ikudin)

2006-11-18 22:02
Наш мир.  / whiteman

Вокруг нас много миров, обычно мы живём в одном, или двух, а другие остаются для нас неведомыми. Сотни миров на одной маленькой планете. Никакой мистики, никаких параллельных измерений или малопонятных, плохо определённых понятий.  

Африканский рыбак, жизнь которого зависит от дневного улова, или клерк из европейского офиса, или дальнобойщик, колесящий по России. Все они живут в разных, малосвязанных мирах. Программист не знаком с миром музыки, а музыканту не интересны достижения прыгунов в высоту. Кто такой Бетховен не знает восемьдесят процентов населения земли. А сколькие знают рекорд в спринте на сто метров?  

Сети иллюзий держат человека в одном из этих миров с детства, вырваться из них очень сложно. Вот только вырвавшись из одних, неизбежно попадёшь в другие...  

 

 


2006-11-17 20:47
Конкретные образы птиц / Кудинов Илья Михайлович (ikudin)

 

 

«В произведениях А.М. Горького можно найти  

конкретные образы птиц»  

Учебник по Русской-Советской литературе для 9-10-х классов.  

 

 

...Отпугиватель получил своё название, вероятнее всего, потому, что во время брачного периода самец отпугивателя сбрасывает с себя все перья, и, высоко подпрыгивая на своих голенастых, ярко-оранжевых ногах, издаёт довольно мерзкий крик, сопровождая каждое такое вскрикивание – выделением помёта. Чем, естественно отпугивает от себя самок. При этом, помёт, будучи весьма жидким, свободно стекает по его ногам, однако быстро затвердевает на воздухе, и ноги отпугивателя постепенно покрываются всё более толстой коркой. В конце концов, когда слой помёта становится достаточно велик, – отпугиватель не может больше подпрыгивать, а обессиленный – падает в высокую траву, где его по запаху помёта находит самка, и именно таким образом становится возможным спаривание. Птенцы отпугивателя первое время питаются сухим помётом, который склёвывают с ног отца.  

...Удод же – птица совершенно глупая, и дрессировке не поддается ни в коем случае.  

...Напротив же, Конопляный грызун может приносить немалую пользу: высушенный в специальной термитной печи и мелко растолчённый, – ну очень хорош в качестве заменителя марихуаны, гашиша и прочих производных конопли, ибо в период выращивания птенцов сгрызает несметное количество вышеупомянутого растения. Неизвестно, правда, для какой такой цели.  

...Коеслучник ископаемый по величине и строению своего полового органа способен к случению с человеческой женщиной (причём как самец коеслучника, так и самка). Документально зафиксировано, правда, всего два подобных события, причем оба раза с большими фактическими ошибками: например самец коеслучника был почему-то принят за глупого голубя, а вот самка – уже за гуся. Впоследствии ошибку пытались исправить, но ещё больше напутали, заменив гуся – лебедем, что честно говоря, так даже оскорбительно... Ископаемым коеслучник считается так же ошибочно.  

...Протопоп зрячий – на самом деле – слеп. Живёт, паразитируя в желудке носорога. По приближении периода гнездования пробирается в прямую кишку вышеупомянутого животного и начинает там с силой топотать ногами, чем вызывает дефекацию у глупого зверя. Вьёт гнездо непосредственно в тех каловых массах с которыми был извергнут. Чем кормит птенцов неизвестно.  

...В то время как Дронт – птица чрезвычайно древняя. Вероятнее всего, даже ископаемая. Был похож на помесь гуся с голубем... Или с лебедем... Только гораздо умнее.  

...Сип белоголовый имеет белую голову и сиплый голос. Среди Сипов очень часты случаи самоубийства. Наиболее вероятной причиной этих самоубийств являются, как ни странно, коеслучники ископаемые. Дело в том, что на людей-то они нападают крайне редко, и чаще всего именно человек сам по неосторожности провоцирует такое нападение. Основной же жертвой коеслучников являются самки Сипов, которые отличаются от самцов большой похотливостью.  

...Долбонос – это просто дятел.  

...Тогда как чёрный мумияк наиболее загадочная из всех птиц. Так например, его изображение восемьсот четырнадцать раз встречается в настенных росписях египетских пирамид. В то же время видели эту таинственную птицу лишь однажды, во время Лиссабонского землетрясения, когда после первого, самого сильного толчка огромная трещина достигла подземелий городской библиотеки. И вот тогда из этой трещины вылетели два очень крупных мумияка, в три взмаха крыльев набрали огромную высоту, так что с земли выглядели ничтожными мушками, и те у кого хватило тогда времени и смелости проследить за этими “мушками”, утверждают, что скрылись они в юго-восточном направлении. Высушенный кал мумияка помогает от многих болезней. Существует так же гипотеза, что знаменитые мумии египетских фараонов на самом деле являются яйцами мумияка, и египтяне строили свои пирамиды, надеясь разводить этих чрезвычайно полезных птиц в искусственных условиях.  

...Но именно Сырник обыкновенный откладывает яйца в голландский сыр. Для чего совершает ежегодные миграции с Алеутских островов, где целый год спит, – на север Нидерландов. Вылупившись, птенцы улетают обратно на Алеутские острова – спать, а оставшуюся в глубине сыра оболочку их яиц мы принимаем за знаменитые дыры.  

...Зато как раз Ядовитыш – чрезвычайно ядовитая птица. За что и получила своё название. Ядовитыш существует в природе с одной целью: проглатывая его, кончают с собой самцы белоголовых Сипов. Ядовитышы всегда селятся рядом с отпугивателями, что обеспечивает им почти полную безопасность. Не спасает это соседство только от Сипов, потому что Сипы принимают отпугивателя за Оранжевоногого Голотела и не боятся его. Его вообще мало кто боится. Разве что птица Удод. Да и то, пожалуй, по глупости.  

Ну и ещё я его немного боюсь... С детства...  

 

Конкретные образы птиц / Кудинов Илья Михайлович (ikudin)

2006-11-14 19:21
Ущелье / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

Меня швыряло и било об острые каменные зубья. Ветер играл моим телом, как невесомой былинкой. Казалось во мне не осталось жизни, я не чувствовал ни боли, ни холода, когда мой полумертвый прах рухнул в ледяную воду.  

Но и река не убила меня – вскоре я снова жил, карабкаясь по гладким валунам, словно огромный паук. И тогда еще я чувствовал себя живым человеком, и сердце мое все так же судорожно захлебывалось кровью.  

На моем теле не осталось одежды, и ледяной жгут ветра срывал с меня лоскуты кожи. Воздух с хрипом наполнял мою раздавленную грудь, и с каждым шагом, с каждым движением в ней что-то гадко булькало. О, я хотел разорвать свою грудь, выломать ребра, лишь бы найти, выпотрошить этот звук!  

Вокруг громоздились скалы, из-под гранитной чешуи торчали склизкие пальцы ветвей. Карабкаясь вверх, я хватался за них, и невольно вырывал с корнем.  

Когда я вовсе обессилел, и швырнул свое разбитое тело на камни, Ариман, наконец, прислал ко мне Смерть.  

Она отыскала меня по кровяному следу, разрывая землю когтями. Все6 это время она рыскала где-то поблизости, а теперь….  

Я увидел лишь косматую тень, а спустя мгновение, она навалилась на меня свое грузной тушей, дохнула мне в лицо влажным, удушливым смрадом.  

Я чувствовал, как ее пасть терзает мою грудь, как довольно ворчит она, отрывая о меня лохмотья мяса. Но волей Аримана в мою ладонь лег нож, ветром и водой выточенный из гранитного панциря горы.  

С первого удара я продырявил Зверю череп. Затем был второй, третий удар, и снова и снова раздавался глухой сырой звук.  

Наконец я смог запустить в трещину пальцы. Близость и оглушительная боль влили в мои жилы неведомую мощь. Я вырвал кусок черепа и вонзил зубы в еще живой, горячий мозг….  

 

Ущелье / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

2006-11-13 11:18
Коллекционер / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

Стена была сплошь покрыта надписями. Многие из ожидавших судного часа оставляли автографы. На каких только языках не встречались изречения! А идиоматическое многообразие, а синонимические ряды! Одно лишь пожелание доброго пути с конкретным указанием места и способа прибытия присутствовало в 314159265358979 вариантах. На биллионах квадратных парсеков отливающей перламутром матово-белой поверхности сосредоточились образчики послесмертной мудрости прошедших по реальным мирам поколений.  

Большинство надписей было выполнено кровью. Но встречались и ажурные экскрементальные вензеля. Тошнотиков и у последней черты рвало и метало саркастическими сентенциями, где и как они имели честь видеть святых апостолов.  

Сейчас забыто, что вначале на уничтожение настенной живописи Петр регулярно отряжал команду проштрафившихся ангелов. Но Всемилостивейший дал ему в доходчивой форме понять, что даже он не рискует брать на себя роль цензора. Время рассудит. Пусть пока многое из представленного звучит вульгарно, но когда-нибудь это станет фольклором, а то и классикой. Да и не известно, как Там отреагируют. Санитарные рейсы прекратились.  

Петр, принявший слова Создателя глубоко к сердцу, в свободное время носился вдоль стены и столбил наиболее значительные, по его мнению, поступления. Но чаще он бывал занят. Мелкая же бестия мушиными толпами обсиживала надписи и нагло растаскивала раритеты. Сатана быстро разобрался в ситуации, и его эмиссары за бесценок перекупали у старателей и золотарей уникальные экземпляры.  

Странно, но с внутренней стороны надписей на стене не наблюдалось. Как, впрочем, и самой стены…  

- Все это абсурд, дорогуша, – приговаривал, бывало, Вельзевул, торгуя у Петра похабную строфу на санскрите за пару шумерских афоризмов. Тому обмен казался не равноценным, но многозначность и лаконизм шумеринок завораживали.  

- Нет, ну какие молодцы. И тема избита до крайности, и нового со времен кухонных разборок Адама и Евы в принципе ничего не было. А берется за дело мастер – и диву даешься! Видно, что не зря работаем, хвала Вседержителю!  

А Вседержитель, действуя через засекреченных посредников, собрал неплохую коллекцию. Его коньком были поминания всуе Его имени и извращения сути Его замысла. Из них, как из рассыпанной мозаики, Творец пытался – только тс-с! – уяснить, что же Он, собственно, замышлял.  

Постепенно плоды настенного творчества настолько вошли во все области бытия, что и представить без них вселенную стало невозможным. На некоторых планетах цивилизации целиком создавались на основе тематических подборок. В таких случаях коллекционеры собирались и скидывались. Престранные порой выходили культуры. Вроде все на месте, а присмотришься – Бог ты мой! Черт знает, что такое!  

Новопреставленные души, попадая на тот свет, зачастую оказывались в весьма удаленных от судилища глухоманях. Добирались долго, кто на чем. И попутно заполняли на стене свободные пространства. Они и не помышляли, что пролетают мимо «золотых приисков». Да что там – «алмазных копей»!  

По-другому случилось с одним писателем. Он был знаменит тем, что создал в своей эпохе целую литературу, заменившую в итоге реальную жизнь, став для нее эталоном. Угодив к стене, писатель остолбенел. Увиденное нанесло неотразимый удар по его самолюбию. Ведь писатель полагал, что знает и может в литературе все, и удивить его невозможно. Скука и послужила причиной его преждевременного появления у стены. Объевшись лошадиной дозой новой, сверхчудесной дури, писатель покинул тело, а обратной дороги так и не нашел. С ним такое частенько случалось с некоторых пор, но автопилот не подводил. В последний же раз он обыскался своей планеты. Похожих попадалось много, и тела какие-то лежали. Но все дрянь несусветная! Писатель приуныл и… оказался у стены.  

Отчаянье быстро прошло, уступив место интересу литератора и библиофила. Очень скоро он стал обладателем нескольких шедевров раннего периода. Вокруг начали увиваться темные и светлые сущности, предлагая продать, обменять. Он понял, что и на этом, вернее, на том свете все продается и покупается. Разница только в валюте. Будучи при жизни постоянно обманутым издателями и агентами, в послесмертии писатель проявил неожиданную для него самого сметку и широко развернулся. Вопрос о дне явки в судилище незаметно отпал. Зато стали приглашать на тусовки, конференции, симпозиумы. Уже сам Петр провернул с ним пару взаимоприятных сделок. Да и Сатана настоятельно приглашал заходить на огонек запросто, в любое время и чувствовать себя, как дома.  

Писатель, что называется, раскрутился, обзавелся апартаментами. Вечность раскрывала перед ним объятья. Но становилось ясным, что собирательство перлов чужого остроумия, потуг на остроумие и потуг на потуги – ничто по сравнению с самостоятельным сочинением простенького экспромта. Но написать что-нибудь новенькое на том свете он не мог. По определению.  

И наступил момент, когда писатель бросил все к чертям и, прихватив самое дорогое, подался к судилищу. Очередь растянулась на миллионы лет. Тут-то и пригодились его коллекция и приобретенные после смерти навыки коммерсанта. Представ перед Господом, писатель пал ниц и услышал, что его вопрос на повестке пока не стоит, и он отправляется обратно в тело.  

Очнувшись в реанимации, писатель близоруко прищурился на сидевшую рядом женщину.  

- Очнулся, подлец! Вздумал умирать, а завещание не оформил. Ты всегда был эгоистом и думал только о себе. А на меня, на мои чувства тебе, конечно, наплевать!  

- Нет, я когда-нибудь повешусь из-за этой стервы, – подумал писатель и попросил у жены «утку».  

 

Коллекционер / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

2006-11-11 09:42
Интерьер для чужих внуков / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

1  

 

САЖА, БЕЖ И КОШЕНИЛЬ  

 

 

- Инокиня Фотина! – я услышала давно знакомый мелодичный голосок и немедленно начала просыпаться. Без малейшего удивления. Как так и надо.  

...Рассказать – не поверят, до какой степени меня иногда удивляет обыкновенное утро буднего дня, и до чего же сладко опознаются предметы полупроснувшейся памятью... Точно в детстве: сначала улыбнуться, а потом открыть глаза... Не то, чтобы просто нахлынули какие-то воспоминания, но абсолютно полное его, детства, ощущение. А всё потому, что засыпающие мысли простились с прошлым нежно, быстро и навсегда, и теперь новорождённый мир проявляется ласково, радостно и постепенно...  

Выверенная впадина тахты, уже тридцать лет кряду услужливо повторяющая изгиб моего тела, настырная пуговица наволочки... Можно сколько угодно отворачивать застегивающуюся сторону подушки с вечера, утром на щеке обязательно проявится ехидное пуговичное личико и невинно помаргивает оттуда чуть косящими, подслеповатыми глазками... Да ладно, пусть её...  

Нужно сразу же разыскать восток. Точно ли эту сторону света первой приветствую, просыпаясь? Тут меня никто не надоумил: плохо поддаваясь общественным религиям, я почему-то всегда спала ногами на запад. В этой квартире даже моя детская кровать стояла правильно, там же, где теперь тахта, и никаких проблем у бабушки со мной не было. А, например, в деревне, на подмосковной общесемейной даче, я обязательно поперёк кровати засыпала, свесив ножонки на пол. Это если недогляд. При наблюдении и постоянном перекладывании сна вообще не получалось. Бабушка частенько молитвы свои перечитывала, нося меня на руках под смеющимися звёздами, думала, что некая мифическая полуночница сон ребёнка смущает, а на самом деле я просто восток головой искала... И теперь пора провести пальцами за изголовьем, определяя угол между линией тахты и линией меня, на тахте лежащей, попутно проверяя каждый узелок, каждую складочку сквозь мягко струящееся полотно простыни. Это неторопливое узнавание обволакивает меня какой-то особенной оболочкой, мягким, прозрачным воздухом, не лишающим чуткости, и от боли тоже не спасающим, но дающим способность в течение дня группировать весь организм навстречу удару. Медитирую, наверное. Доморощенная такая вот медитация...  

Да, я дома, слава тебе, Господи, вопреки снам-злодеям... Сто пятьдесят тысяч лет, как мне кажется, просыпаюсь дома. Одна. И закон восточного тяготения снова при деле...  

Длинным, медлительным, опять-таки ритуальным жестом руки мои, как струну скрипичную, потянули за собой всё тело до самых «цыпочек» – туда, к солнышку, которое взойдёт за четырьмя крепкими стенами, и взойдёт оно наверняка не скоро, это я тоже всегда хорошо чувствую. Летом изредка бывает, что просплю, и тогда день бестолков и скомкан, рассеян и невезуч... Видеть восход я никак и никогда не могла, но всей силой осязания ловила острые, раскаленные гневом лучи, проникающие внутрь меня. Кровь буквально шипела, закипая, и растекалась тревожно рокочущим валом по всем артериям, наполняя меня страхом перед какой-то неизвестной и потому необратимой потерей. Холодный, липкий пот, молоточки в висках – диагноз, всего лишь банальная вегетососудистая дистония. А кажется – конец света для меня наступает. Вот, нельзя быть засоней.  

Но сегодня можно не волноваться. Я ещё только начинаю предчувствовать наступление утра, я его опережу сегодня... Отчего, интересно, я так тоскую о солнышке? Зачем так жажду и без того неотвратимого?.. Может, оттого, что не растут на моих западных окнах комнатные растения? Постоят, почахнут полгода-год без цветения, да и увядают окончательно...  

Ежевечерне наблюдаю, как уходит свет по крышам высотных зданий, только на бесчисленных воротах четырёхэтажного гаражного комплекса оставляя цвет пожарной тревоги (правда, цвет их собственный). Боюсь, что уходит солнышко навсегда. Правильно боюсь. Ведь что угодно может случиться в наступающей темноте. Вот бабушка моя любимая умерла в начале ночи, и следующее утро казалось мне недосягаемым. Вечерний сон приходит теперь только после долгих мучений, вставаний, курений, размышлений... Раньше я была «жаворонком». Сейчас стала ещё и «совой». На отдых – четыре часа, маловато для того, чтобы быть здоровой. Но эти долго-долго не светлеющие часы боюсь потерять... Именно они помогают мне пережить день, который я люблю относительно редко, подготавливают к нему, к достойной в нём жизни... Хотя склоняюсь к мысли, что вот эта предутренняя подготовка лучше и желаннее самой деятельности, полнее, интереснее... Остатка ночи я не боюсь. Наверное, молитвы бабушки Анны Александровны под открытым небом в палисаднике, со мной на руках, это они показали мне ночь как ничуть не пугающее ощущение собственной игрушечности перед приблизившимся вплотную необъятным, необъяснимым и не требующим объяснения миром. Тогда была мною разгадана одна невеликая тайна: я живу в мире, которому без меня не обойтись. Мир меня любит и мне надлежит его любить, и это будет, может быть, единственная взаимность при абсолютном непонимании... Мир скучает, пока я сплю, сам же он вечно бодрствует и постоянно для меня интересен...  

А звёзды тогда действительно смеялись. Как я могу, дескать, не понимать их простейших узоров? Кружась, их свет разбивался в мелкие брызги – это бабушка покачивала меня на руках, помогая им веселиться, выстраиваться в ровные треугольники, ромбы, квадраты, трапеции... А я так легко соединяла линии с линиями... И с утра садилась всю эту геометрию вычерчивать на больших листах бумаги кисточкой, поскольку ничего, кроме медовой акварели, в доме не случилось. Готовые схемы я предъявляла родственникам для опознания. Если бы тогда во мне не родился художник, обязательно выбрала бы астрономию...  

Одна из моих тётушек еще не всё позабыла из школьной программы.  

- А это что? – спросила она, вынув очередной измаранный фиолетовой краской лист и указывая на полукружие желтоватых клякс.  

- Тоже звезды, – ответила я почти обречённо.  

- Действительно, – вдруг согласилась она. – Смотрите все, это же Северная Корона! Вот Гемма в центре, чуть крупнее остальных жемчужина. Удивительно, как трёхлетний ребенок смог сам это увидеть...  

Вечером родственники от мала до велика устроили проверку на небесных дорогах. Стоял июль. Небеса раскрыли все свои летние карты: под голубым сиянием Веги, хранящей безмолвие небесной Лиры, беспокоился Дельфин, глядя, как Орлиный глаз – Альтаир – нехорошо засмотрелся на величаво раскинувшего в полнеба парящие крылья Лебедя и вот-вот клюнет трепещущий хвостик его – Альбирео; уже взошла над горизонтом сидящая на плечах Возничего красавица коза – любимая моя Капелла; пылал радостью свободного полёта бесстрашный парашютист – Арктур, и Персей переступал на длинных ходулях... Это всё так, но ничего не отмечали эти люди, бодрствующие посреди спящей деревни, они искали весьма скромное созвездие Северной Короны и, подсвечивая фонариком, примеряли звёздные узоры на мой рисунок. Художник во мне уже проснулся. Нашли. Все меня не по летам зауважали, хотя изображений к тому времени накопилось под сотню и ни одного похожего на правду больше не было. Видно, я группировала звёзды как-нибудь по-своему. Совсем не понимая, что нагрянула первая слава, я тихо радовалась, что позволили быть на улице в столь поздний час. Небеса остановились и замерли в сиянии. Темнота обнимала меня приятной прохладой, и, если не слушать громких восклицаний, можно было услышать посапывание подсолнухов у забора и вспомнить, как вплетался шёпот бабушкиных молитв в шелест муравы под её ногами... Земля тогда соединилась с небесами так же естественно, как молоко с хлебом наутро...  

Ах, чудесница-ночь! Всех одарила! Дедушка покуривал махорку, сидя в стороне на завалинке, поскольку звёзд не мог видеть уже давно и даже самых крупных. Он просто подшучивал над толпой полуночников. И тоже был вознаграждён – за присутствие. Следующим июлем он нас покинул – навсегда, так было суждено, но ушел просветлённым и спокойным: апрель подарил ему внучку Сильву, умную и красивую, это была ЕГО внучка, потому что меня, – старшую, первую, – уступил бабушке беспрекословно. Вот, с апреля по июль он СВОЮ внучку любил и воспитывал. Талантливая Сильва. Подозреваю, что именно этой откровенной и пронзительной ночью началось её существование: молоко и хлеб, земля и небо, люди и звёзды...  

Что у меня было в детстве собственного, кроме деревянных кубиков? И всё-таки владела целым миром. Правда, об этом вряд ли кто-нибудь догадывался, я не хвасталась, боясь, что отнимут мир бесценный, несказанный, неописуемый. И всё равно самое лучшее отняли. Поиграла – и хватит, хорошенького – понемножку.  

Я улыбнулась. Теперь пора и глазёнки, вполне проснувшиеся, открывать, входить опять в очередное «сегодня», наполненное до абсолютной утрамбованности неимоверной пошлостью. Как всегда...  

Всё, вставай, пташка ранняя, птеродактиль доисторический, надо планы писать, у тебя в лицее сегодня первым занятием дизайн, не только твоими воспитанниками, но и остальным современным обществом весьма высоко ценимый, но какой ничтожный всё-таки предметишко перед всем вышеоконтуренным миром, и какой всесильный в этого твоего мира уничтожении. Торжество суспензии (барыша то есть), выпадающей денежной взвесью и разжижающей и без того жиденькую среду твою – жизнь, отчаянно бестолковую... Хлебай кофеёк, он без суспензии – растворимый, и радуйся, что денежной взвеси на него хватает, а то потчевалась бы волшебством одним, тут бы и оставшемуся миру твоему естественный каюк пришел, с тобой вместе...  

Планы написаны, а до выхода на работу ещё добрых часа два остаётся, есть время помозговать над заказным натюрмортом для российской провинциальной кухни.  

А что может предложить ваша собственная кухня, сударыня?  

Как что. Вязанку лука на стене. Огромную чесночину с двумя вынутыми дольками, расписной поднос работы ученицы детской художественной школы № 2, моей, стало быть, ученицы... Не забыть бы приготовленную свёклу с чесноком. Грипп пошёл по городу, половина детей в каждой группе – с соплями, тут уж не до свежего дыханья... Теперь надо что-то горизонтально-длинное, типа... рыбину, что ли, купить? Копчёную! Дорого. Зато вкусно. Ну, это потом, с денег, а пока что газетку свернём безо всякой селёдки... Маловато. Кувшин?.. Нет, съедает он всё пространство. Бутылку с постным маслом?.. Да, это получше. Но чуточку всё-таки не то. Нечто бы невысокое, широконькое, но плоское – фляжку, горшочек... Ладно, потом поищем. Лук уж точно на месте, лихой фон, можно начинать.  

У этих луковиц одёжка по моде, цвета беж. Любимый цвет любимой ученицы. Костюмчик бежевый, пальтишко бежевое... Оттенок не сероватый, как у копченой селедки, и не желтоватый, как у этого лука, а, скорее, с розовостыо, как изнанка шляпки у молоденького шампиньона. Красивое пальтишко, кожаное. И сама Саша красивая, так что одно другого стоит. Недавно она навестила бывшую учительницу, не так ли?..  

Она появилась в самом конце несчастного субботнего утра, когда солнце встало мгновением раньше меня. Утро получалось отравленным: кофе остыл, пока я вылавливала зубную щётку, случайно уроненную в унитаз, а потом, опять же случайно задев стену в прихожей, я оторвала очередной кусок обоев, и тогда каждый уголок квартиры немедленно завопил о своей жажде ремонта... Чтобы угодить отвратительному настроению, я начала было пыльцу месячной давности из углов выгребать, но быстро поняла, что так настроению не угодить, взяла детектив, забытый у меня кем-то из учеников, и повалилась обратно на тахту. Когда я уже почти поняла беду героини, едущей в автомобиле по одной из многочисленных дорог Франции впервые, но почему-то по собственным следам, и почти приготовилась ей сопереживать, вдруг – звонок. Открываю – Саша. Она меня не разглядела толком в тёмной прихожей, и сразу же начала что-то складненько так докладывать. Я рассмеялась, и тут она сфокусировала зрение на мне, наконец-то. Споткнулась на полуслове и улыбнулась недоверчиво ожидающе, как давно потерявшееся дитя... Или по обыкновению смертельно засмущалась, или (скорее всего) это была какая-то новая, неизвестная примета ее поведения, но я едва смогла затащить девчонку в квартиру, предложить чашечку кофе и расспросить о чём-то не касающемся ее рекламной кампании... Рекламирует она куда как хорошо... Средства разные от тараканов... Я даже купила два... Откуда у нее красноречие взялось? Наизусть, поди, выучила весь этот садизм бедная девочка.  

Ну, почему бедная. Купила же эвон какое дорогое пальтишко. «Тараканы – это жизнь!» – говаривал твой незабвенный друг, вспомни!  

- Как поживаешь, детка? – под этим вопросом, таким обыкновенным, не мог скрыться восьмилетний информационный голод, интонация выдала всю страсть, в него вложенную, ведь если не считать редких засушенных временем или окончательно подмоченных слухами крох, подобранных мною там и сям, я практически ничего об этой девочке не знала.  

- Спасибо. Неплохо. – Она немного помучила меня молчанием, чему-то слегка улыбаясь, и скупо добавила: – Как будто получилось удержаться на ногах. Всё нормально.  

Она всегда мало улыбалась и еще меньше говорила слов. И тут замолчала основательно, уже без улыбки.  

- Денег хватает? – спросила я о первом попавшемся, о самом расхожем, самом общественно понятном.  

- Ну, как хватает... Конечно, нет. По большому счету. Не голодаем... Рисковать приходится, но это долго объяснять. Налоговая там и прочее – зачем вам? А так – ничего. Все нормально. Квартиру купила двухкомнатную, дачу...  

- А машину? – пошутила я.  

- Машину, наоборот, продала. Мне железки не в кайф, хлопот много. Ну, покаталась одно лето – и продала. Зачем мне? На такси дешевле получается.  

Тут мы обе, надо сознаться, помолчали...  

- С кем общаешься? Где выставляешься? Почему о тебе не слышно? – я решила задать хоть один вопрос по существу и, не сумев выбрать главный, сыпанула их целую обойму.  

- Общаться особо некогда, и не с кем. Я отошла от профессии, как видите, да и не входила в неё толком. Вот в первый год после училища – да. Но и то... Цветочные горшки расписывала, вот и вся работа, какую удалось найти. Они хорошо шли одну зиму. Потом бутылки из-под вина, импортные, пофасонистее формой. Или – масло, или лак. Даже обе техники совместила, и получилось. Всё, чему вы в школе нас учили, пригодилось. А училище – что... Бутылки тоже неплохо продавались, спасибо вам. Поддержали меня на первых порах, пока за ум не взялась. Бутылками не проживешь. А заказов ждать... сами знаете. У меня теперь свой маленький бизнес. Не смотрите, что сама с товаром хожу, это так, привычка, оденусь попроще – и пошла, как чего не хватает в жизни без этого... А так – агенты у меня, сейчас – пятеро, а бывает и до десятка. Няня у сынишки из гувернёрской школы – дорогая. Мужа, правда, выгнать пришлось – лентяй. А так – всё нормально.  

- Ну, а кроме бутылок, хотя бы – для себя... – я так и не смогла доформулировать вопрос.  

Она, чуть не насовсем замолчав, всё-таки ответила:  

- Я ничего больше не сделала. Некогда было. Да и кому оно... Надо же как-то подостойнее выжить. А бутылки... Это вы зря. Одну я даже не продала. Сколько уж лет дома валяется. А все хотели купить именно её. Четырёхгранная такая, на каждой грани вверху луна на прозрачном лаке, внизу – астрал, маслом, как  

луна. Души там, птицы, рыбы. Ну, как всегда. Я ж не всё под хохлому, хотя те даже получше продавались. Надо вам эту бутылку подарить. Только спрячу подальше, смотрю – вылезла снова на самое видное место. Домовой завёлся, наверно.  

- А может, совесть завелась? – почти плача, вздохнула я. – У меня прямо нож в сердце... Бедняжечка, спаси тебя, Господь... Может, помочь чем смогу?  

Она явно обиделась, потому что произнесла очередное «спасибо» и сделала движение корпусом, напоминающее о занятости. Но я ухватилась не за это её движение, а за «спасибо».  

- Да ладно. Образование у нас всё-таки слишком несовершенно, чтобы ваше «спасибо» принимать безоговорочно. Слишком уж узко, слишком по-прикладному... Мы технику даём, приспособленчество, а надо-то с нутра вашего начинать, вот откуда, учить не довольствоваться малым, а видеть главное: творчество –  

превыше всего... Как же так, детка?.. Ни в ком я более не была уверена, ты же у меня – лучше всех...  

Это был запрещённый прием. Она на мгновение стала непроницаемой, потом покивала головой, как бы понимая мое отчаяние и слегка даже тоже отчаиваясь. Взяла себя в руки, значит, не позволила себе расслабиться. Вот когда я поняла, до какой степени ей трудно живется. Но и агентский стаж чего-нибудь стоит. На мои сетования о пропадающем даре божьем, о поруганной вере в себя она ответила проще некуда:  

- Куда он денется, дар этот? И что он мне вообще дал по жизни?  

Тут ты сдалась, точно подавившись ее ответом, и Саша, уже подтрунивая над тобой, спокойно высказала всё, что думает о профессии, которая вот-вот выпнет на пенсию тебя, ни разу ей не изменившую, если доживёшь ещё до этой пенсии, вот так на всё реагируя... Ученица эта раскрыла тебе глаза на стопроцентно выученные явления: однокурсников спившихся вспомнила, похороненную от передозировки подругу, а также вспомнила ваших общих знакомых – суицидальных, бомжующих и голодающих, ведь преуспевающих талантов в вашем деле почти не бывает. Ее взгляд, профессионально цепкий, гулял тем временем по твоей убогой недоубранной комнатёнке, по старой, доброй мебели, то бишь трём наборам полок «Уголок школьника», где в привычном беспорядке и тесноте подгнивают плоды творческой биографии... У тебя не квартира, у тебя – мастерская, это у нее – квартира. С мебелью из фойе главного кинотеатра города (его, наверное, навсегда германская фирма оккупировала), с финской сантехникой, пластиковыми окнами и кухней двенадцати квадратных метров, для которой она, пользуясь случаем, хочет заказать натюрмортик твоей работы, вот так. Тебя и твой быт она словами не почтила. Она взглядом на стенах свое отношение нарисовала, и столь явственно, что всё кругом было в саже, и только Саша красовалась в цвете беж...  

Я окончательно сдалась:  

- Ты не зря сделала такой выбор, – ухмыльнулась я, – я из года в год рассказываю детям одну буддийскую легенду. Ты, значит, тоже слышала. Те, кто предал учителя и учение, в следующей жизни становятся насекомыми. Напомнить – какими?  

- Не надо, – поморщившись, ответила она, и, ещё поморщившись, указала взглядом на красочно оформленные упаковки с отравой. – Вот, расчищаю себе хорошее местечко.  

На сей раз она не снизошла до обиды, поняв смысл воспитательного момента. Кто кого воспитал только – в данном случае неизвестно. Обняла меня по-дочернему. Никогда никого она не предавала. А я?.. По-матерински – предала. Выпустила, устроила в училище, и успокоилась, и упустила из виду... А она тем временем сделала другой выбор, и если этот выбор мне не нравится, то это сугубо мои личные проблемы, и кого следует пожалеть – это еще вопрос... Напомнив мне про натюрморт и подчеркнув, что намерение его приобрести за хорошую, разумеется, цену, в ней поселилось серьезно, она собралась и ушла. Но перед тем долго-долго смотрела мне в глаза, или я сама растянула эту секунду (меня частенько время слушается). Косметика на ее лице была модно незаметна, но она была, и присутствовала, я надеюсь, в изобилии, потому что абсолютно скрыла тот до боли знакомый карминный румянец, которым Саша в детстве и юности так легко покрывала себе и щёки, и шею, и даже спину. Спина краснела на ежегодных летних пленэрах, где девчонки работали налегке – в сарафанчиках или в купальниках, если пленэр был загородным. За эту ее способность краснеть быстро, надолго и по любому поводу наши, а потом и училищные мальчики ласково называли ее «Саша-кошениль», вероятно, весьма приблизительно зная о происхождении этой знаменитой краски. Кактусное насекомое, ядовитый червец... и девственный румянец... Что, казалось бы, общего?.. Однако судьба метит всех честно. Румянца я сквозь косметику не увидела, но по тому, как напряглась на лице вся кожа, стало ясно – Саша покраснела... Спасать надо девчонку. Но как?!  

Ах, уж эти мне учителя – вечные дети. Наивный цыпленок живёт внутри зубастого птеродактиля, пока жива готовность кровно принять на свой счёт обиду, нанесенную ремеслу. И никто для тебя не потерян, Господи, во веки веков, аминь. Давай-ка, валидол в карман, свёклу с чесноком – в сумку, и вперед – заниматься дизайном, даже если это тебе совсем невмоготу...  

А тараканов, люди говорят, невозможно вытравить ничем...  

 

2  

РАССЛОЕНИЕ МАТЕРИАЛА  

 

 

Не собираешься же ты на беззубой старости лет заново осваивать технику фло­рентийской мозаики?.. Кусочки мельче Ипполитовых. И если бы Мягков рвал. И если бы своего вальяжного соперника Яковлева фотографию. А если ты сама стала вандалкой и варваркой, то уничтожала бы уж собственных соперниц. А ты – себя. Прихотливо, с мазохистским наслаждением, тупыми ножницами...  

«Разъяв, как труп»... Нет, "расчленив', как принято выражаться теперь, по-милицейски... И разве – труп?.. По живому, можно сказать, телу... Пощажён­ную юную коллегу на второй половине снимка – обратно в альбом... И флорен­тийской мозаикой заняться не придётся – все лоскутки в огонь... Хотя, что тол­ку? Физиономия-то – вот она... Многовато её, правда, на снимке оказалось. В зеркале – поскромнее.  

Что, уже соскучилась? В зеркало глядишь... Да неча на него пенять, что че­ресчур тебя любит, лучше лампочку в прихожей вкрути, чтобы понять истинное к тебе зеркала отношение.  

Прекрати издеваться, достаточно с меня. Отношение к себе зеркала я как-ни­будь переживу – любое. А вот с Кострищевым что делать? Как его отношение ко мне переживать прикажешь? И это, скажешь ты, после всего того, что между вами когда-то было... Первая и последняя...  

Тьфу! Никогда не говори "последняя' – нельзя!  

Ладно, ладно, не буду. Предпоследняя моя связь с противоположным полом. И пусть не Кострищевых рук дело – портрет этот, зато как портрет этот Кострищева порадовал! Всем общим знакомым по газетке раздарил. Свинья он, знако­мые говорят, или просто сволочь. Да нет, зря говорят. Он просто-напросто обо мне вообще не думал в тот момент. Его выставка, вот и хвастался.  

Ну-ну, защищай, защищай... Не хочешь, чтобы тебя кусали – не подставляй­ся, будь сильной. Пойми, наконец, прописные истины: жалость унижает, а ревность – великая сила. Что художник в нём не состоялся, ты замечаешь до не­приличной степени. Так хорошо замечаешь, что помогла бы, будучи самим Гос­подом Богом. Ну, и зачем Кострищеву твоя каторга? Живёт себе, поплевыва­ет... Туда плюнет, сюда... Вот и в твою сторону – ветер.  

Если бы мы учились в разных местах, у разных людей... Чужими быть, чест­ное слово, спокойнее. А если, к тому же, наша детская привязанность поимела впоследствии некий эротический момент? Как теперь не защищать?.. Хотя друж­ба не продержалась в новом своем качестве ни одного дня, хотя забыто все дав­ным-давно напрочь, хотя не женщину он во мне ревнует неизвестно к кому – я не обольщаюсь! – пусть художника во мне возненавидел, я и в этом готова с то­бой согласиться, по лишь теперь понимаю главное: не отношение нас развело, а всякое отсутствие отношения, лень, равнодушие, нежелание даже первой стро­ки дочитать друг о друге... И ничем этого не поправить. У него всегда были одни цели, а у меня – другие. И расстояние между нами давно непреодолимо.  

Да, уж ты-то в профессии не потерялась. Но – не зазнавайся, потому что он – тоже, хотя все бездельничает абсолютно юношеским образом. «Кипучий лентяй» с седовласой гривой, устроитель выставок... На ваших же горбах в рай въезжа­ет... Хоть бы раз рассердилась на него, ведь достоин. Ведь не будешь же ты ут­верждать, что как устроитель выставок он проявил чудеса одарённости! Что ни проект – так куча недоработок по организации, и пара-тройка недоработок пря­мо-таки чудовищных, участвующие работы, как правило, разностильны, экспо­зиция делается без учета архитектурных особенностей помещения, освещение не продумано, всё как-то наспех, а выставка, о которой речь, вообще «братская могила»... Эта девочка, которую ты только что отсекла от себя тупыми ножница­ми, – единственная настоящего полёта птичка, и до чего же, наверное, стыдно было её работам лететь в жутко серой компании. Про компанию ты перед прес­сой мудро умолчала, а девочке этой и достались все сказанные тобой слова. Од­нако слова сказаны были такие, что с лихвой оправдали и саму выставку, и устроителя её, сволочугу...  

Не нужно его так ругать! Я и с Андрюшкой не согласилась, что Кострищев – сволочь. Андрей после выставки пригласил его на радио для интервью (Кострищево беканье писал, я усмеялась бы до колик, если б слышала, памятник за эту запись обоим, какой бы она ни получилась!), а потом передо мной изви­нялся, что знал, дескать, только внешние наши с Кострищевым отношения и не ожидал, что из Кострищева настолько гнилая сущность попрёт. Рассказал всё по порядку, как это происходило. Сначала Кострищев чуть не уморил своим обыч­ным косноязычием, а потом вдруг выронил такие откровения в адрес Союза художников вообще и меня в частности, что просто – ну абсолютно не джентль­мен, чего Андрей, оказывается, никак не ожидал... Свинья, говорит, и сволочь. Тут я первый раз возразила. Кострищеву в глаза глядеть нужно! То, на чём язык его спотыкается, а спотыкается он на всём, карие очи доскажут: ласково глядит, нежно на всё, всех и всегда. А что он при этом лепечет, того никто и не слушает. Но при выступлении на радио неизбежны сложности, оно же ничьих глаз не кажет. Вот и получилось, что солгал неожиданно для Андрея, да и сам, поди, удивился. Сначала мямлил, что участники выставки прошли жесточайший отбор (что уже – ложь, но, так скажем, вполне невинная), и замолчал. Андрюша ему – вопросик наводящий. О моей роли в данном проекте. Как всегда, хотя я к этим проектам никогда ни малейшего отношения...  

Всегда – не всегда, по который раз замечаю, что Андрюша как бы проверяет людей эфиром, а ты для этих проверочек – точно лакмусовая бумажка. Если Андрей – фанат, запавший на твоё творчество, то действия его извинительны, хотя в данном случае и сам нарвался, и тебя подставил. Однако питаю сомнения насчёт его фанатизма. Ведь он по роду своей деятельности обязан знать, что при любой экстремальной ситуации случается: неожиданности из человека лезут, а подвиг или подлость – неважно, изнанка это в любом случае. Кострищева ситуа­ция тоже спровоцировала. Он без единого заикания, как по конспекту прочел, что конкурсный отбор ты не прошла, что все его подопечные ищут новые пути в искусстве, а ты, дескать, чересчур традиционна. Вряд ли он смог бы добавить, что в молодёжных выставках ты лет пятнадцать уже не участвуешь (даже не из-за статуса, хотя и из-за статуса тоже, а, пардон, по возрасту уж точно не подхо­дишь), потому что удивительно, как могла состояться хотя бы предыдущая тира­да. Язык ему, конечно же, снова отказал, ну да всё равно никто не узнает, где могилка твоя. Андрей сознался, что сам онемел от неожиданности, и когда за­говорила в нём профессия, в уме всё ещё случившееся не укладывалось.  

О чём заговорила Андрюшина профессия, я не успела поинтересоваться, по­тому что опять возразила. Случилось то, что и должно было случиться. Расте­рялся человек, от природы косноязычный. Себя помню. Хотя в студии я по кар­манам не шарилась, слова шли сами и как будто – все мои, те, которые произ­несла бы в любой другой ситуации, но интонационно они были настолько чужи­ми, настолько фальшивыми – слушать невозможно...  

Андрей тут же предложил мне свои услуги, уже не интервью, а нечто вроде творческого портрета.  

- Зачем? – спросила я. – Оправдываться?.. Не надо.  

А вспомни, случилась однажды и у твоего Пепелищева речистость Цицерона, такой был вечер волшебный, что даже тебя уговорил. Ты, конечно, отплатила ему с лихвой: вон сколько карего миндаля в ранних твоих работах – десять лет преследования, даже из облака на небесном церулиуме Кострищевское око пя­лится. Да уж, было за что прощения просить... Тем самым, единственным, таким ранним, что оно ещё не было утром, ты чувствовала себя словно вчера вываленные из корзины на пол подснежники: и где же их неназойливая радость, где изначальные свежесть и прохлада, где недосягаемое целомудрие?.. Тогда ты решила сохранить эту связь на другом, не физическом, на астральном, что ли, уровне... А он-то, бедолага, думаешь, понял твои прекрасные, как всегда, намерения? Ох, и обидела же ты его, насмерть обидела! А от любви до ненависти – всего шаг, вот ещё одна прописная истина, которую ты не понимаешь. Обратной дороги нет, и не ищи, пожалуйста.  

Да, я знаю... Но ищу всё равно. Сердце с умом и опытом не соглашается никогда. У меня и теперь часто бывает чувство дискомфорта от присутствия по­сторонних людей, как близких, так и не очень. Вот они спят, едят, общаются с предметами, да просто карандаш с пола поднимают, да просто дышат тут, чёрт их возьми, – а меня всю корчит и чуть не выворачивает от чужих звуков, запа­хов, цветовых пятен... И никогда не получается убедить себя, что дело всё не в них, посторонних людях, а во мне самой проблема, хотя в собственном психи­ческом неблагополучии иногда, как, например, сегодня, я абсолютно уверена. Вот, с тобой опять всерьёз беседую. Личность, значит, расслаивается. Уже и мороженым не склеить. Остается надеяться, что я тебя переживу, как очередную суровую зиму, или ты меня, наконец, ухайдакаешь... Эх, хорошо было в моло­дости: стоило чуть поухаживать за плохим настроением, точно за близким род­ственником, заболевшим у меня в гостях, и жизнь вновь послушно радовала, точно утренник в детском саду. Иногда применялся метод «клин клином», то есть эмоциональные траты, – выставки, кон­церты, гости, – но чаще простейший метод баловства был действен, как то покупка брикетика пломбира. Я и не подо­зревала, чем такое потворство самой себе может кончиться. Теперь-то диагнос­тировать и страшно, и поздно... Кострищев тогда обиделся, конечно. Ну, что поделаешь... Я всегда была подвержена мистицизму (вот к чему приводит элемен­тарное отсутствие религиозности в человеке!), а в то время – особенно, да ещё моя недавно умершая бабушка успела посетить меня во сне предрассветном, бы­стром, как глоток отравы. Живёт она, будто бы, на дне оврага, не то в норе, не то землянка у неё там такая, а неношенное платье, в котором её похоронили, сплошь перемазано красной глиной, и сама она неприветлива на удивление. Я попыталась уйти по доскам над пропастью, но доски оказались скользкими, и я сорвалась. Не долетев, проснулась. В тоске. Всё показалось смертельно неспра­ведливым: квартирка наша, с бабушкиным уходом ставшая почти нежилой, холст, ещё незапятнанный, но уже распятый на подрамнике, кривовато сбитом...  

Кострищев же был вообще неуместен, он тихо, но позорно посапывал, точно хрю­кал, презрев все твои утренние настроения. Впервые с тех пор чувствуешь то же самое? И под ложечкой сосёт точно так же, похоже на голодную тошноту, правда?.. Всё то же, вот Кострищева, жаль, нет, чтобы еще раз выставить, дословно ба­бушкино завещание припомнив...  

От рака кишечника умирают мученически. И болела, и умирала бабушка Анна Александровна на моих руках. Сто раз одно и то же повторила: проклятье, дескать, дочери брошенное, со смертью этой доче­ри на всех наших родственников упало, и такое, что даже правнукам нашим до­станется, вплоть до четвёртого колена. Следует замаливать бабушкин грех, и не просто в церкви со свечками, а вообще в монастырь податься кому-то из род­ни. И если не я, то кто? Кто может спасти её от вечной гибели, если не та, которая воспитана ею? Не бабушку, так сестёр, братьев пожалела бы. Племян­ников будущих... Я каждый день подолгу этот бред слушала, не вникая. Чудит, думаю, бабуля. А потом сдуру головой покивала. Хорошо, мол, согласна потер­петь за всю толпу родных и близких. Постригусь, говорю, так и быть, что мне терять-то, кроме своих цепей... Я думала – успокоится. И точно... Знала бы, что бабушка умрет через полчаса после моего согласия, язык бы не повернулся чепуху молоть. Это был мне удар от жизни, можно сказать, единственный, но калекою сделавший на всю жизнь. Говорят, что даже руки или ноги ампутиро­ванные болят. Бабушка душой моей была, ещё бы душа ампутированная не бо­лела... Привыкла за ней ухаживать, приспособилась, режим определённый сло­жился: дом, больница, училище, больница, дом, больница... До сих пор – ад: бессонницы, галлюцинации, в образовавшейся пустоте деть себя некуда. Ты вот мне на больные мозги капаешь беззастенчиво...  

Нет худа без добра. Ещё одна прописная истина. На руку всё это творческой личности, понимаешь?..  

Я бы с удовольствием ото всего вылечилась. И от такого творчества, если на то пошло. И лечилась уже всячески. Традиционно и по-шарлатански.  

В церковь, например, сходила, комсомолочка липовая. Хорошо, что служба к тому време­ни уже кончилась, а то стыда не обралась бы – не знала, куда ступить...  

Попик уже доставал ключи от белой «Волги» из заднего кармана джинсов «Lee», безза­стенчиво задрав подол рясы, а тут я к нему подкатилась с вопросом насчёт монас­тыря.  

Ты хоть крещёная? – спросил он.  

Не знаю, – ответила я.  

А ты узнай, – посоветовал он и уехал.  

Я добросовестно узнала. Ещё как крещеная. Ещё с каким скандалом. В трёх­летнем возрасте. Отец с нами разошелся из-за этого. Вернулся, правда, потом. Вернее, мама уехала к нему в Сибирь, а меня временно с бабушкой оставила. Временное оказалось навсегда. Из Сибири они в Ташкент переехали, там у них Люська родилась. Видимся только в отпуске, но не каждый год. Очень уж дале­ко.  

Правда, Люська близко теперь, она в Москве обосновалась...  

Узнав историю моего крещения, я окончательно перестала доверять религиям, хотя интересова­лась всеми подряд, как любой русский интеллигент. Обида моя быстро кончи­лась, а вот недоверие – пока нет. Я совсем недавно разучилась принимать жизнь такой, какую дают. Хочется попросить перемен, но не знаю, у кого... И каких – тоже не знаю.  

Короче, идея-фикс возвращается.  

Этим летом, спустя двадцать с лишним лет, попробовав по моде и кришнаитство, и буддизм, я разговорилась на одной из праздничных тусовок в Союзе художников с другим священником нашей главной городской церкви (а может, он тот же самый, только повзрослел до неузнаваемости). За рюмочкой рассказала ему про завещанный бабушкой мо­настырь. Он осторожно заверил меня, что право выбора принадлежит только мне, независимо от желаний умерших родственников, и что в монастырь идут люди внутренне готовые, самим Богом званые, отдавшие предварительно миру все свои долги, талант в том числе, – и благословил меня на очередную рюмку водки. Вот такие дела... И сейчас тот же зов меня посетил...  

Климакс тебя посетил, однако. Откуда же ещё эта неопознанная тоска, тебя захлестнувшая? Господь, думаешь, зовёт? Или банальная обида на весь белый свет из-за вшивой фотографии в газете, о которой все забудут через три дня, если видели? Или немощный бывший любовничек так задел речью по радио, которую никто и не слышал, а если слышал – не понял, а если понял – не поверил?..  

Ох, ничего я не знаю... И ответа для тебя опять не найду, и сам вопрос твой понимать отказываюсь... Жизнь расслаивается, вот что самое ужасное. Поче­му ты не боишься, что в нашу с тобой компанию прибудет сначала некто третий, потом четвёртый, потом – толпа?.. Я предвижу это страшное. Вот война-то третья мировая... С меня будто старая кожа слазит, но не целеньким чулочком, а лохмотьями, прошлое вперемешку с настоящим, и грядущее только чуть начи­нает просвечивать сквозь опадающую чешую, и как же оно тонко, это грядущее, только к боли и приспособлено, и какого же оно неприглядного цвета, Господи! И удручающе долговечно, и бесконечно неуязвимо... Меня, оказывается, как песню, – не задушишь, не убьёшь... А теперь... Только ты меня не отговаривай. Впрочем, уже не успеешь.  

Привет, Кострищев.  

Да, привет.  

Ты меня узнал?  

Да, узнал. Аня.  

Что скажешь?  

Да, скажу... Наверно... Да. Они меня совсем не поняли. И ты...  

Я поняла.  

Но не совсем, да?  

Думаю, правильно поняла. Ты сильно там испугался?  

Нет... Почему?! Но... Сказал не то... Нет... То. Но слова не те... Прости... Я такой... Прости...  

И ты меня прости.  

Ты плачешь, да? Не плачь!  

И ты не плачь... Пока?  

Пока...  

Что это? Посылаешь дипломатический корпус к потенциальным агрессорам? Да уж и не к потенциальным, а напрямую действующим... Ай-яй-яй. Ну, ладно. Я нашла тебе выход наивернейший: дома запереться на недельку-другую, денежек подзаработать... Тётка вчерашняя, коллега по тараканам или, может, конкури­рующая фирма твоей бывшей ученицы, шесть тысяч обещала, если оформишь ее кухню не хуже Сашиной, А комплименты были дороже гонорара: «Не налюбу­юсь, – говорит, – и на то, что там такое, не пойму, висит, и на то, что там длинное – поперек, а особенно то, что вокруг переливается, хочется руками по­трогать...» Поди, расскажи ей, что лук висит, копченая скумбрия лежит, а пере­ливаются складки бирюзовой шали, использованной вместо никак не драпирую­щейся скатерти.  

Нет уж. Саша сама подругу уважит, у неё ещё лучше получится. К чертям шесть тысяч. Я буду портреты родственников писать. Бесплатно. Собирайся. Необхо­димо сорваться из родного города не на недельку-другую, а на месяц-другой, пока все не переживётся, не разменяется на копеечки новых впечатлений... Пока не утрясётся, пока не позабудется... Пойдем по родственным рукам, по любящим сердцам... Посмотрим, кто кого от проклятия спасать будет... Вот где толпа-то предвиденная! Дорога – четыре часа электричкой, а засиделись мы с тобой, так и заплесневеть можно. Помнишь: «В Москву! В Москву!» Их три сестры было. Там где-то наша третья.  

Спасибо па добром слове – сестрой назвала... Я в принципе – за. Главное, что войны не будет. Ура! Может, там тебе удастся если не склеить распадающуюся личность, так хоть ободрать ее до основания...  

3  

 

РЫЖИМ ЗЕЛЁНОЕ К ЛИЦУ  

 

 

– Вам не повезло с приездом, – чуть не с порога сообщила мне племянница, – мы временно ввели жёсткий режим экономии, на отпуск подкапливаем.  

Экономит на наших желудках, чтобы в Крыму крашеные ракушки покупать, – хохотнул брат, глядя на свою восемнадцатилетнюю дочь с нескрываемой гордостью, которую тотчас же и объяснил: – Экспериментирует. Она у нас еще максимализм не переросла, экономист двадцать первого века, отличница. Есть надежда, что поумнеет чуть-чуть к тому времени...  

Растёт в полном достатке, – как бы конфузясь, сказала невестка. – Если ей чего и не хватает в жизни, так это воспитания. Раньше некогда было, а теперь уже поздно воспитывать. – Но дочери всё-таки выговорила достаточно строгим голосом: – Ведёшь себя, как те, в благотворительных столовых... Серая масса.  

Фу! – и снова вздохнула: – А может, и правильно. Надо приготовляться ко всем случаям в жизни. Вдруг всё вернётся на круги своя. Рви кусок из чужого горла, иначе сам помрёшь голодной смертью.  

Ну, с голоду это сейчас помирать начали, – не согласилась я. – Куски рвать научились. А что, Лилица, – я решила подначить, – давай в автобусе покатаем­ся, чего бензин жечь, да и скучно: на «Жигулях» да на «Жигулях»... С народом пообщаемся. Заодно ста­рушек третировать научишься.  

Давно умею, – поймала мяч племянница. – Ты помнишь, мамочка, как мы раньше в сад ездили? Ну, давно-давно. Давка была редкостная. Я первая врыва­юсь, такая, десантник с понтом, и забиваю места на всех троих. Когда плац­дарм нашим не был? Так что я и в автобусе не потеряюсь, зря беспокоитесь,  

тётя.  

Лиля, прекрати, – возмущается невестка. – Какие гадости вслух произносишь...  

Шуток не понимаешь...  

На правду похожи её шуточки, она при любых условиях легко жить будет, верю в неё – экзамен на выживаемость сдаст. Проклятьем бабушкиным тут и не пах­нет, всё у неё получится... А впрочем, кто знает, где человеку погибель уготова­на, не сглазить бы. Пусть живёт, раз умеет. Это только мне жизнь наезжает на мозги различными тяжелыми предметами. Вот одиночество, например, наехало. Или, старость наезжающая...  

Всё в мире относительно. Бабушка наша, Анна Александровна, царство ей небесное, когда окончательно слегла, что тебе гово­рила? А? А вот что:  

- Обидно, детка, я ведь не старая еще женщина, семьдесят семь всего, разве это возраст?..  

А на меня старость в мои сорок навалилась вплотную. Хотя стараюсь быть ней­тральной – не получается. Злюсь опять же. Даже злобствую. А сие характерно для бездарности.  

Ну-ну. Кончай показное самобичевание, эту праздничную демонстрацию себя самой – самой же себе, уж если мы не одно целое, то, по крайней мере, заод­но, и я, в отличие от других, все досконально о тебе знаю. Тошно быть обык­новенной? Стыдно быть благополучной? Однако завидки гложут? Эх, ты – моз­ги набекрень. Это в эру-то микросхем ты мифической общности ищешь? Сидели бы дома, денежку зарабатывали... А то – родственников обременяешь, себе и то не в радость. Дома этот чёртов зуб довставишь, поехали, а? Дешевле обойдётся, хотя здесь, по-родственному, вообще вроде бы бесплатно. Понятно, что зуб вста­вить – месяц не нужен, и вовсе не о зубе речь. Зуб – счастливый повод попробо­вать любить родственников вблизи, а не издалека. Задача не по твоим зубам, даже всем остальным – тьфу-тьфу! – пока здоровым. Годами, пятилетками, десятиле­тиями держались прочные связи, не напрягаемые ничем, кроме случайных слу­хов, поздравительных звонков да дежурных писем, и вот, как оказалось, связу­ющие нити несколько подгнили, а ты готова напрочь разорвать их, да? Ничего себе, вопросики назревают: кому ты тут нужна?.. и только ли тут?.. где я вообще, куда попала и зачем я здесь?.. А ведь ничего лично от тебя не зависит и твоего вмешательства не требует... Поехали домой, а?  

Отдохни-ка. Мешаешь. Зачем же претворять твою мимотекущую мысль в ра­боту, особенно когда недостойна эта мысль быть отражённой? Так заканчивается первый портрет цикла, чего же от последнего ожидать тогда? Планы мои ломать не пытайся, я от них не отступлю. Месяц нужен – минимум, а там посмотрим. Лучше помоги на натуре сосредоточиться, тем более что уж натура того достой­на: алебастровая, без единой веснушечки, Лилиана... Волосы доподлинные, мед­но-красные... Из ста семидесяти сантиметров роста сто, примерно, пятьдесят ушли в ноги, остальные – шея. Желудок не присутствует. Слишком уж современная фактура, рисунку не поддаётся. На холсте Лилиана только по бюст, вернее, по отсутствие его. Ах, какие волосы, какие волосы...  

В деваху нашу одна из нарушительниц бабушкиной воли, говорят, воплотилась, – отвечает брат на мою последнюю фразу, произнесенную, видимо, вслух. – Больше, вроде бы, рыжих не было.  

Почему одна из?.. – возражаю я. – Она одна была. Единственная.  

Мы её, правда, не видели никогда, умерла рановато легендарная тётушка Ана­стасия Васильевна, и очень похоже, что не своей смертью. Есть внутрисемейная история, камерная и слегка секретная. По этому поводу я здесь. Вот тебе и родительское проклятие.  

Перерыв, – я повернула писанину к стене, потому что не люблю предъявлять зрителям не оконченную работу, и грозно предупредила: – На ужин!  

У нас сегодня только супчик. – Лилька всем телом потянулась, снимая напряжение, вызванное долгим сидением. – На основе рыбных консервов.  

Ничем не напугать преподавательницу постперестроечного времени, – шучу я, – тем более, прикупившую кое-какое баловство к чаю... – достаю пакет бубли­ков, обильно посыпанных маком. – Если бы мой кузен, – продолжаю издевать­ся, – а твой родимый батюшка работал не в Центробанке по компьютерному обес­печению, а, например, в обычной общеобразовательной школе тем же физиком, ты бы другую какую пытку незваной гостье попридумывала. Ах, супчик у нее пустой! Да у меня частенько и пустоты-то нет, чтобы его сварить. А второго блюда у себя вообще что-то не припомню. Как еду готовить – помню только теорети­чески.  

Не нравится мне ваша пикировка на эту тему, – прервала меня невестка, – прямо па грани стыдного. Лиля! Стыдись! Слышишь, что я тебе говорю! Достань же что-нибудь из холодильника.  

А ты практически попробуй, – тем временем советует мне брат, – что най­дешь в морозилке – всё твоё. И не слушай эту меркантильную девицу. Нашли кому кухню доверить – уморит голодом. А вся наша экономия только вот в этом виртуальном мире существует. – Он легонько шлёпает дочурку ложкой по лбу, отчего та слегка натянуто улыбается. – А вот экономика, которую ты начинаешь изучать... – он пытается сделать серьезное лицо, и это ему постепенно удается, – вот экономика... Вся твоя экономика пока что полностью здесь, в моём карма­не. Поэтому лучше не злить меня, ясно? Скажите спасибо, что мне еда вообще до лампочки, я без вкуса – всё подряд ем. Иначе где была бы ваша рыба, эко­номные вы мои. – Сие адресовано уже обеим хозяйкам. – И чтоб мне в моро­зилке всё было! Поняли? Абсолютно всё! И всегда! Нечего меня перед сестрой позорить!  

А там и есть всё. – Я терпеть не могу выяснения, кто в доме хозяин, и вступаюсь за родственниц. – Могу перечислить: фарш говяжий, фарш свиной, фарш индейки в упаковках по килограмму – из супермаркета, поди? – а также есть там просто мясо, просто птица и просто рыба различных видов и сортности – с база­ра, да? – и всё это в ассортименте, как говорится. Я любуюсь изобилием, пока вас дома нет, вынашиваю натюрморт с дымящимися котлетами.  

Я уж было поверил... Да какой там режим экономии, лень им просто, – успокаивает брат. –  

Нас же дома не бывает, – обиделась в свою очередь невестка, – когда мне у плиты стоять, если нагрузка пятьдесят семь часов в неделю. У тебя поменьше, не так ли?  

Если не меня, так себя уважай хоть немного! – рассвирепел брат. – Ты, что ли, деньги зарабатываешь? За ломаный грош готова всё своё здоровье угробить! Сто раз повторял: сиди дома, фрикадельки накручивай! Купить продукты не трудно, их надо ещё и приготовить, а потом вовремя подать! Две бабы в доме, а никакого толку!  

Он в сердцах надкусил бублик, ожидая и здесь встретить сопротивле­ние, но челюсти звонко лязгнули, сопротивления не встретив, – у меня теперь слишком мало средств, чтобы ошибаться в выборе еды.  

Все рассмеялись. Брат в том числе.  

- А вот не злись, – сказала я чуть погодя. – Пусть всё будет по-прежнему, ка­кие проблемы? Мы с Лилицей просто поиграли, поточили зубки... Скучно же жизнь проторчать в квартире, чтобы потреблять сплошное мясо. Жизни за плитой не уви­дишь, еда столько времени и сил требует... Право, если можно было бы вообще не есть, я бы согласилась. Хотя – гурманка... Или ностальгирую... Но если заме­чу суету по моему поводу, съеду от вас раз и навсегда. Я человек неприхотливый и совестливый, мне не нравится нагружать окружающих... Ну, всё, отдохнули – и хватит. Пойдем, Лилица, позировать.  

«Портрет молодого экономиста» – обозвала бы я это творение лет двадцать на­зад. На самой первой моей персональной выставке такой портрет стал бы гвоз­дём программы, еще и заказик выгодный отхватила бы от государства... Эх, жаль, поздно. И всё-то тут синхронно, равнобедренно, симметрично... Бровки крылами птичьими – из плотоядных! – носик клювиком – пронзительно тонок и прям... Ярко накрашенные губы точно кровью набухли, вот-вот брызнет на подбородок, потечет по ложбинке в треугольную ямочку... Вот тебе и укрепление родственных связей! То ли Лилькино нутро выявилось, то ли изощрённая месть полуголодного художника... Впрочем, всё это неважно. Какой характер! Каков фон! Свет, па­дающий сверху и не угасающий на медных завитках, бесконечно накапливается, превращается в автономный и уже мертвенный, потому что не отвечает простран­ству, не делится с ним... Ах, какие волосы, какие волосы!.. Всё это, получив­шееся, примиряет меня со своим собственным сволочизмом. Кстати, учтено и пожелание заказчика относительно зеленого бархата. Вот, получите и распиши­тесь: подчеркнули мертвенность. Уж промолчим о банальности сочетания... Хотя, здесь и банальность работает на выразительность. Вспомним: Ван Гог и его убий­ственное кафе в красно-зеленых тонах... Чувствую глубочайшее, практически за­стойное удовлетворение...  

По-человечески-то да по-родственному, так снять надо мастихином, а еще вернее – прямо штукатурным скребком снять с этого холста всё, что на нем намалёвано, и прощения попросить. Недобрый портрет получился, что-то в нем есть первобытное, как многократно вышеупомянутое родительское проклятие... Но знаю: мастихин в руки не возьмешь. И соглашусь. Жутко, но талантливо получи­лось, что перед собой-то кривить... И, скорее всего, твоя работа в Москве не останется, опять тяжести в дороге при абсолютной легкости кошелька...  

- Портрет готов. Можете посмотреть, – говорю я и сама смотрю в оба глаза, но не на законченную работу, а реакцию оригинала регистрирую.  

Одновременно с информацией, выданной открытым звуковым текстом: – «Хо­роший портрет, хотя несколько вампирический», – я свободно читаю скрытое в недрах зеленоглазого компьютера: – "Вы, наверное, в числе известных художни­ков там, в своем городе, но больше нигде и никто вас совершенно заслуженно не знает. Выставку группы провинциалов здесь, в Москве, наверняка даже заин­тересованные лица и не видали, и не помнят. Я же вообще плохо понимаю вашу манеру: реальное у вас получается обыкновенно, даже банально, а все эти ново- и старомодные течения... Эдак и я, пожалуй, нарисую..."  

Я тихо радуюсь. Когда работа с первого взгляда вызывает такую яркую вспыш­ку эмоций – неважно, положительных или отрицательных, – это всегда хороший признак. А в свой портрет она еще влюбится, но поздно будет, к счастью, абсо­лютно поздно.  

Воздержись пока от составления мнений, – говорю я ей, – впечатление дол­жно перебродить и просветлеть, как виноград, и тогда, под хорошую закусь... Это добротная выставочная работа, и я не собираюсь с ней расставаться, хотя ты об этом неоднократно пожалеешь, попомни мои слова...  

Вроде Лилька, а вроде и не Лилька, – проведя осмотр, объявил брат, – я ее такой печальной никогда не видел.  

Это бабушкины сказки так действуют, – объяснила я. – Вижу Лиль­ку с бременем кармы, хоть убей. Очень уж она рыжая. Все говорят, тётка – две капли воды, и глазки, и губки...  

– Эту карму ваша бабушка наверняка давно отстрадала самостоятельно, – заме­тила невестка. – Вот прокляла свою старшую дочь – и похоронила ее, и оплакала. Казалось бы – хватит. Но потом ещё: сразу три детских гроба в дом – диф­терит. Потом сын на войне пропал без вести, потом ваша тетушка Анастасия Васильевна оттуда вернулась вся обмороженная. Давал Бог детей, да не давал внуков. Дождалась только от самых младших. Значит, Бог простил.  

Вот за что ещё любим – всё-то ты про нас знаешь, – отметила я. – Но чув­ствую, что и нам проклятье это даром не пройдет.  

Ну, ты вааще, – брат разулыбался. – Спасибо, что приехала. Я сразу же себя в детстве ощутил. Как тогда, помнишь? На даче. Заберёмся на печь всей толпой и доводим малышню до полного уписания от испуга. "Чёрная-чёрная за­навеска, чёрная-чёрная простыня..."  

- Ты думаешь, нам о Лиле стоит побеспокоиться? – взволновалась невестка.  

Вот ещё одна из ползунков не выросла, – засмеялся брат. – Ведь тебя с нами на печке не было. Что нам о Лильке беспокоиться? Нормальный ребёнок, само­стоятельный, ездит, разве что, лихо чересчур. Ничего, присмотрим, у нас её, кажется, не восемь, как у бабушки. Выучим, отдадим замуж за принца. Да,  

Лилька?  

За нищего принца, такой вариант устроит? – сразу заершилась Лилька, не терпящая разговоров о своей личной жизни.  

А почему нет, – согласился брат. – Что мы, мало зарабатываем? Чай, поделимся.  

Вот-вот, объясни ребенку, что делиться нужно обязательно, иначе жизнь накажет, – предупреждаю я.  

Слышишь, дочь, беги, жарь котлеты, побалуй художника. Хороший порт­рет получился.  

Я не о том, – смеюсь. – Делиться нужно на более тонком уровне... Впро­чем, не слушайте вы меня, тут уж как сумеет... Что получится, то и принять при­дется.  

Лилька продолжала ходить около портрета кругами.  

Как, ты еще здесь? – вознегодовала я. – Что тебе папа велел делать?.. Окон­чание нашей с тобой работы необходимо отметить. Так отчаянно захотелось праз­дника – котлет, например... Это чушь собачья, – разглагольствую уже на кух­не, – что художник должен быть гол, бос, голоден и несчастен. Художник должен­ быть нагл. Не в общепринятом, разумеется, понимании. Скорее даже и не наглость это, а чрезмерная откровенность, что ли...  

Какое счастье, что я не художник, а экономист, – ухмыльнулась племянни­ца, размораживая фарш индейки, – могу и не быть откровенной. Хотя, цифры тоже иногда ведут себя как живые. Некоторые вызывают настоящую боль, не верите?  

Почему не верю. Верю еще как. Холст, подрамник, грунтовка, плюс масла подкупила на порядочную сумму... Конечно, художник может быть гол, бос, голоден и несчастен, но никак не может быть нищ, это аксиома.  

Особенно, если ничего не продавать, а все копить, копить, копить, копить... Для кого только? Для благодарных потомков? Для чужих внуков?  

Не знаю... Во всяком случае, заба­ва не для бедных. Но об этом я промолчу. Бедные не помогут, а богатые не поймут.  

А что, если набросать прямо сейчас угольком её профиль? Вот именно так, у микроволновой печурки... Дёшево и сердито. Простенько и мило, хотела я сказать...  

 

 

4  

 

ФРУКТ В ПЕРСПЕКТИВЕ  

 

 

Некоторые дамы очень легко идут по рукам, и виноваты в этом не сами – сто­ит всего лишь на мгновение потерять точку опоры, коей обычно служит главный в жизни дамы мужчина... Но есть и противоположные примеры. Зачем идти за главным мужчиной, если имеешь опору внутри себя, и нет опоры надёжнее. Но вот парадокс: эти-то вторые, совсем ведь безнадёжны. Какие могут быть надежды, если по уму жить получается... Равно несчастны, значит, и пошедшие по рукам и непоко­лебимые... Разные полюса отчаяния. Полно сегодня и тех, и других. Золотая середина, благополучие, которого должно быть много, – вот что теперь редкость...  

Что за дурная привычка появилась у тебя – философствуешь по время работы... И темы всё отвлечённые, безрадостные... Итог получишь соответственный. Или тебя портрет племянницы не вразумил?  

А каркать художнику под пишущую руку – хорошая привычка, да? И чем тебя портрет Лилианы не устраивает?.. Кстати, второй портрет пришелся по вкусу буквально всем родственникам. Может быть, действительно потому, что я работала в противоположном расположении духа... Уголь скрыл главную примечательность натуры – медноволосость, но приоткрыл заслонённые цветом особен­ности: трогательную тонкость черт, даже несколько трагическую заострённость их, что подчеркнуло проявившуюся вдруг внутреннюю ранимость. А завитки участи брюнеток не покорились: кажется, уже в следующее мгновение готовы ук­рыть обнажённое лицо своим непроницаемым светом...  

Короче, всё равно видно, что рыжая. Потом попробуй сделать еще изящнее – пером и тушью. Только вот оформлять работы впредь постарайся самостоятель­но. Красуется небольшой портретик в золотой толстой раме... Можно бы и не столь шикарно для самого аскетического материала, но понимаю, что настаивать было бесполезно – народу нравится. А к первому портрету отношение народа куда прохладнее.  

Да что ты! К первому портрету отношение народа просто благоговейное, все поняли его, прямо скажем, общечеловеческую ценность, не так ли? Повезло с этой работой сказочно: портрет остаётся у меня для выставок, которые вдруг слу­чатся, но формально уже принадлежит семье двоюродного брата. То ли брат ка­ким-то непостижимым образом почуял настоящую ценность этой работы, то ли захотелось побывать спонсором... Но дома оставлять купленный портрет катего­рически отказался: давит, говорит, на психику, чересчур сильно для обыкновен­ной квартиры (ха, это у него-то обыкновенная!), портрету, говорит, картинная галерея нужна или на худой конец – офис посолиднее. И сразу после таких убий­ственных слов он назвал цену. Я так и села. Тот еще жук, оказывается, и в ху­дожественных салонах побывал, и у антикваров даже, оказался полностью в кур­се. Цена правильная, но вряд ли я смогла бы распорядиться портретом так вы­годно. Хотя, как это – «цена правильная», где и кто вообще видел в этом деле справедливость?.. И сама оцениваю свои работы скорее по вложенным в них ма­териалам, чем по затраченному труду, а тем более таланту. Спонсировал меня брат или сам «нагрелся», понять не могу, но я теперь на год-два без единой про­дажи проживу. Или шапку куплю из черно-бурой лисицы.  

Ой, не смеши. Уж шапку ты явно покупать не будешь... А зря.  

С позавчерашнего дня я живу у Сильвы, пишу её, вернее, уже дописываю. Это моя двоюродная сестра, та, которая была дедушкиной внучкой. Я старше всего на четыре года, а выгляжу примерно ее тётушкой...  

Так вот что тебя тут гложет... Отсюда и философия, не так ли? Стерва ты пер­востатейная: получается портрет уличной красотки неопределённого возраста с длительным заводом весёлости. Ведь не так она проста, имей совесть, добавь серьёзности... Эй, не до такой же степени! А ещё профессионал... Что-то заносит тебя в последнее время на поворотах...  

Эх, если правду сказать, то по-настоящему я хочу в портрет не Сильву, а ее пасынка, мальчика лет около двадцати, абсолютной свежести мальчика. У него, наверное, и пяточки-то нежные, безмозольные, как у младенца... Да вообще, если не смеяться, то он – на редкость благодатная натура. Брюнет. Черноглаз. Смуглый. Скроен по наивернейшим и несколько несовременным лекалам. Бес­страстность еще подростковая, всего опасающаяся, воздерживается от оценок происходящего. Когда он мне и двух слов не сказал, моя сенсорность уже мур­лыкала от удовольствия: цветом теплый и светлый, формой гладко-округлый, пахнет ладаном и на вкус наверняка какой-нибудь остро-кисло-сладкий... Это всё не снаружи, спешу уведомить единомышленников двоюродного брата – поборников простоты оценок, снаружи мальчонка весьма скрытен, но даже по едва уловимому внутреннему содержанию – апельсин­чик просто. Хотя по всем внешним признакам апельсиновой должна быть Лилька... А мальчик внешне просто никакой... Серенькие джинсы, чуть посветлее футболка, ни одной модной «фенечки», стрижен тоже как-то нейтрально... И при всём этом... Удивительно прозрачен, так в некоторых фруктах все семечки видны... Для него нужна акварель. И немного тушью тронуть контуры.  

Меня-то не обманывай: «натура, натура, фактура, фактура» – можешь во­обще ничего не выдумывать, чтобы оправдать его здесь присутствие. Просто ты великолепно чувствуешь инородность в доме Сильвы, не проявившуюся пока, но опасную инородность и, может быть, инородность единственную – у Сильвы всегда тишь да гладь. Характер такой – непревзойдённая терпимость... Вот, сидят по раз­ные стороны шахматной доски двое мужчин, породнившихся с нею навеки. Оба – супруги Сильвы, бывший и настоящий, оба – музыканты и оба – однокашники по детской музыкальной школе. Сидят, играют... Только здесь эта ситуация и нормальна, у Сильвы в доме. Расставшись в браке, квартиру бывшие супруги менять и не собираются. Новый муж въехал, так и живут все вместе – дружно живут, вот это-то и странно мирному обывателю в лице любой соседской бабуш­ки или приезжей кузины... Хорошее всегда вызывает недоверие, чаще всего – спра­ведливое... В тихом омуте... Ещё одна народная мудрость. Взрыв неизбежен. И в ком тикает бомбочка, ты уже определила. Как в попсовой песенке поется:  

"Ты сказала: люблю одного тебя.  

Я сказал тебе: я не один, у меня – друзья.  

Тут ты вся задрожала, и я понял – нельзя..."  

Пардон за приблизительную цитату, это только что было по радио, буквально минуту назад, и, поскольку смысл привел в ужас, плоховато запомнился текст. Так вот. Сильва наша не задрожит, наоборот – развеселится. Может, откажется спокойной шуточкой, у нее юмор особенный, не семейный наш – с чернотой и критиканством. А может, и не откажется, кто знает... Ей до тех пор легко будет, пока луна с неба не прельстит... Которая тоже очень похожа на апельсин...  

А будущий возмутитель спокойствия в очередной раз внимательно оглядел «вампирический» портрет Лилианы, стоящий тут же, и в очередной раз тихонечко хмыкнул. В лести пытается обвинить: девчонка, дескать, слишком обыкновен­ная для той глубины смысла, что есть в работе, он Лильку, дескать, и узнавать отказывается. Единственное сказал: – «Платье красивое, бархатное», похмыкал еще немного и удалился в другую комнату. А рыжие кудри на портрете сверкают с каждым днем все ярче, забирая имеющийся в помещении свет, и не возвраща­ют ничего обратно...  

За собой смотри! На картоне из правого глаза Сильвы вдруг хлестанула беспо­койная тревога, правый уголок рта еще раньше пришлось опустить вниз, добав­ляя серьёзности, плюс дефект картона, и получилась убийственная гримаса ужа­са, если посмотреть слева, слегка отступив. Может, освещение виновато? Вот поверни-ка чуть-чуть от солнышка, может – рассосётся?.. Куда там. И поправ­лять страшно, тонко – всё испортишь... Сейчас удалось добиться почти фотогра­фического сходства, а ведь у Сильвы трудное лицо, переменчиво постоянно, тем­перамент играет в каждой чёрточке, даже когда в покое – читает или гоняет свои гаммы, глядя в потолок.  

Нет, мальчика следует писать все-таки маслом, на каком-нибудь космическом фоне. И может быть, я снова полюблю небесный церулиум, как любила его во времена флибустьерской юности, когда звёзд с неба можно было нахватать целую пригоршню и когда ничто новое не могло шокировать или не быть приемлемым... Тогда я церулиум покупать не успевала, а теперь, за последние много лет, если раза два попользовалась, и то – чужим... Видишь, из воздушной перспективы, постепенно теряющей густую синеву, выплывает на передний план...  

Ах, как часто всё, как часто всё-всё-всё отвратительное повторяется в жизни! Щедра жизнь только на подлянки, а вот на выдумку – скупа: ничего нового за столько обозримых тысячелетий... Учти, тебя всё это не должно коснуться, ты – худож­ник. Работай лучше, ручонка вон совсем плохо прописана.  

Пальчики пианистические, узловатые, с ногтями, остриженными под самое «здрасьте», кончики пальцев разбитые, утолщённые, с твердыми камушками подушечек, и всё это на широченной ладони с набухшими венами... Трудяга Сильва... Сплошное уродство, если рассматривать подетально... И вот что при­мечательно: эти руки даже с особо крупными, привлекающими внимание перст­нями выглядят распрекрасно... Секрет я у Сильвы выспросила. Оказывается, пианистическая кисть постоянно красиво складывается, это грация, приобретён­ная в профессии... Какова же должна быть грация у балерин?.. Повсеместно ли действует закон профессионального приобретения грации?  

- Конечно, – ответил Игорь, первый муж Сильвы, – в быту они тоже танцу­ют... Организм же ко всему привыкает...  

- А вот интересно, – спросила я у Сильвы, – как ты относишься к тому, что все твои мужчины балеринам аккомпанируют? Не боишься недобрать грации для сравнения?.. Молчи, молчи, не шевелись. Я попробую догадаться.  

- Приди к нам на репетицию как-нибудь и наверняка увидишь, как к этому можно относиться, – засмеялся Гер­ман, второй муж Сильвы. – Представь себе женщину через хотя бы парочку ча­сов непрерывной пахоты у станка. Нет, себя лучше не представляй, а то комп­лексы появятся. Балерин любят, как правило, издалека. Ну, есть ещё извращенцы всякие... Шах тебе, дорогой... Угу. Я едва терплю, – продолжает он снова для меня. – Воняет от них конюшней, потными треугольниками... Как выйдут на середину да поднимут сквозняки прыжками – начинаю мечтать о насморке...  

А от художниц воняет скипидаром, – подхватываю я, – не правда ли?  

Типично женская манера – всё записывать на свой счёт... – кивает Игорь, ничуть не удивляясь и безо всякого раздражения. – Конечно, главное – не амбре, помыться же всегда можно, что они, в общем-то, и делают время от времени. А главное – молодые они все там и глупые. И чем старше, тем глупее, потому что  

чем балерина старше, тем батманов у нее больше, а чем батманов больше, тем времени соответственно меньше... Некогда им.  

Глупые – это же хорошо, – смеюсь я, – и молодые тоже – чем плохо?  

Слышь, Сильва, – подначил Герман, – как только я побегу за юной бале­ринкой, считай – состарился.  

У Сильвы заметно напрягаются все мышцы лица, по поводу чего посылаю ей кивок со строгим взглядом: сиди, мол, не дёргайся, хоть умри тут со своей при­клеенной улыбочкой, но работать мне не мешай, я и без тебя уже все испортила.  

Разве любовь к молодым – признак увядания? – спрашиваю почти равнодуш­но, силюсь изобразить равнодушие, вернее сказать.  

Конечно! – уверяют оба в один голос. – Что в нас, стариках, молодняку искать? Легкую добычу. Наш пресловутый жизненный опыт на самом деле никому не пригодится, жизнь вперёд уходит и требует совершенно другого, нам неизве­стного, того, что мы уже не в силах даже осмыслить. Не нам решать их пробле­мы. Если хотят всего лишь в стариковский карман слазать, то это, извини, любви в нас вызвать не сможет никак. Хотя, конечно, редко кто от молодого мясца в силах отказаться, тут обмануться вовсе не трудно и даже голову потерять... Последний шанс и всё остальное из этой серии... Если человек молод, он редко бывает жаден, он не торопится...  

Пока мужчины наперебой делились со мной мировоззрением, па картоне ле­вый глаз Сильвы постепенно наполнялся мрачноватым смирением и даже слегка ненавистью. Если зайти справа, то на расстоянии тех же двух шагов с портрета глядит мстительно размечтавшаяся фурия.  

Значит, любовь к молодым – признак старости? И значит, любовь к стари­кам – признак молодости? – я бормочу какую-то ахинею, чтобы не разреветься, голос, ясное дело, предательски подрагивает, хочется бормотать совершенно не о том, ведь вон сколько работы, похоже, окончательно пропало, но об этом даже  

думать противопоказано – разревусь неудержимо, потому продолжаю бороться. – Признак молодости, говорите? Или наоборот?  

Признак глупости, – ответил, наконец, Игорь, удивлённый столь явным не­равнодушием художника к постороннему, казалось бы, вопросу.  

Патология, – все-таки высказалась Сильва, теряя улыбочку.  

Нет, это признак любознательности, – снова засмеялся Герман, совершенно оторвавшись от шахмат в пользу любопытства к зреющей ситуации.  

Или просто любовь, – поставил точку вдруг вернувшийся из добровольного заточения юный Всеволод. – А иначе – зачем?  

Вот это да! – захохотали мужчины. – Просто любовь! Действительно, почему бы и нет. Признак старости – отсутствие веры в чудеса. Вот тебе и осевок! Дал, что называется, прикурить!  

Осевок?! – возмутилась я, – Ничего подобного! Мне он, напротив, видится как плод весьма благородного древа...  

Так оно и есть. – Герман продолжает ёрничать, видимо, отвлекая меня от уловленной его абсолютным слухом слезы в голосе, и прав – даже злость созидательнее полной растерянности, которая мне грозит. – Где, Анюта, корень-то? У меня. Уж прости, демонстрировать не решаюсь. Сильва засвидетельству­ет, что благороднее некуда. Сильва, засвидетельствуй!  

Сегодня репетиции у вас, как будто, не было, – размышляет вслух Сильва, – а запашок старого сала по дому гуляет...  

«По До-о-о-ну гуляет...» – возразил, было ей Герман, но отчего-то сразу же потух. – Впрочем, прости. С тех пор, как ты стала Светланой, тебе не угодишь.  

Вот когда я тоже покрещусь в церкви, – улыбнулся Игорь несколько грустно, – тогда тебе вообще здесь прохода не дадим.  

- Угрожаете? – Герман тоже улыбнулся, но, скорее с веселым, чем злым вы­зовом. – А ведь тебе уже мат, дружище.  

- Не может быть! – схватился за голову Игорь. – Это... каким же образом?!  

Пока выяснялись отношения. Севочка успел безнаказанно заглянуть в почти оконченную работу. Оконченную – хоть сначала начинай... Он загляделся так, что я тихо положила на место уже занесенную над головой тряпку. Глубоко про­никнув в его глаза, я не нашла там отношения именно к портрету. Там безза­щитно пульсировала боль сквозь смятение и нежность. Там жила только та, которую я изо всех сил постараюсь не сделать фурией...  

Меня точно разбудили. Кисть начала метаться, как одержимая, вперед мыс­ли, вперед взгляда...  

- Лет семь-восемь назад Севка тоже рисовал, – точно что-то пряча под привыч­ной ухмылочкой, рассказывал между тем Герман, – у психолога. Трудно рос пацан, бегал из семьи в семью пятнадцать раз. Веришь, уже с утра у него пло­хое настроение, просыпаться не хочет, жрать не заставишь по трое суток. Как вырастили – не понимаем. Сейчас, конечно, обвык. А у психолога я запомнил один тест: Севка всю семью рисовал, каждого человечка своим цветом. Так вот: мы все – я, Игорь, мать родная, бабушка, – были коричневые, серые, темно-синие, и находились в разных углах листа, махонькие все такие... А Сильва была в центре, большущая и вся оранжевая, как апельсин. Себя он простым каранда­шом нарисовал. Рядом с Сильвой.  

Мог бы и не рассказывать. Я же художник, у меня – интуиция...  

- Сильва, признавайся, ты боишься судьбы? – именно поэтому спросила я, медленно разворачивая картон лицом к ней. – Ты вообще-то в судьбу веришь?  

Но никогда ещё я не заставала Сильву врасплох. И даже теперь не получи­лось. Она поглядела на портрет, точно в глаза давно изученного и далеко не бе­зобидного врага заглянула – спокойно, строго и уверенно в пусть не близкой, но неминуемой своей победе.  

- А чего мне судьбы бояться, – ответила мне Сильва, – я в Бога верю.  

5  

ФАЛЬШИВЫЙ ЗУБ  

 

 

Бесплатное всегда дороже людям обходится. Я, например, чуть не сдохла из-за сущего пустяка – зуб новый поиметь захотела, старый-то давненько уже отло­мился под самый корень. Депрессия, видите ли, у нас на почве неполноценной улыбки.  

Это Егор виноват, папарацци, давно известный профессиональными издева­тельствами над противоположным полом. Да плюнула бы на него сверху, раз ростом не вышел. Но он ведь тоже не по своей воле возненавидел рослых жен­щин, а по причине их недосягаемости, совсем, видать, комплексами замучен. Эти его особенности ты давно уже вычислила, изначально не доверяя, и отвернулась, но уже от вспыхнувшего объектива. Секунды не хватило, реакция подвела... И вот, мэтр беззубый, сидишь рядом с такой же художницей, но мо­лодой в отличие от тебя и очаровательной – из первых красавиц городских! – си­дишь и хитренько улыбаешься во весь свой щербатый рот, уродише, приготовив­шееся отвернуться... О, мэтр безглазый! Улыбка взгляд съела... О, мэтр безмозг­лый! Ведь не где-нибудь сидишь, а прямо на последней странице краевой газеты – пятничный выпуск с программой телепередач – весь тираж, стало быть, раскупи­ли! – и с целым вагоном всевозможной культуры-мультуры, которая тоже спо­собствует наилучшей продаже... Егор, а всё-таки ты – садист!  

Чем обвинениями швыряться, справедливее припомнить самое начало, ещё до Егора. Отчего вдруг реакция подвела? А оттого, что с утра проспала солнышко, не хотелось просыпаться в этот мир, всё надоело. День, как всегда бывает в та­ких случаях, получался – дрянь. Погода ужасная. Настроение – удавиться. Рабо­та не клеится. И всё-таки понесло на презентацию молодёжной выставки, где, якобы, необходимо было сказать несколько слов о процветании провинциального творчества... А то без тебя поговорить в городе некому. Надо было всего лишь побыть наедине с намерениями... Послушать враньё прописных истин из ехидных уст внутреннего голоса... Глядишь, и успокоилась бы, и повеселела снова... Но нет пока депрессии ни дна, ни покрышки, обрастаю лишними подробностями, точно с горы снежный ком... И несёт меня, и несёт... Вот, теперь качусь по воспоминаниям, разбиваясь о вехи... Зачем я здесь? За родственным участием? Так эта надобность в самом сердце колобка-путешественника, глубоко закаталась, а сверху – вот оно, гнусное желание, торча­щее рваной обёрткой от мороженого из снежно-грязного, неровного бока, – фальшивый зубик бесплатно вставить. Твоя беда не в отсутствии зубов, пойми! Всё равно кусаться никогда не научишься...  

А зачем мне это?.. Терплю страдание волею пославшей мя эстетики... Далеко же она меня послала... Сначала лечение пошло, как по маслу, плюс – два неплохих портрета написа­лись, а после третьего – меня словно сглазили. В кресле перед родной сестрицей Люськой, которая на своей работе, образно выражаясь, целую свору собак съела – не статейки в журнал «Здоровье» о пользе пасты «Бленд-а-мед», а учебники по стоматологии ею написаны! – сидя в этом кресле перед Люськой, мне вдруг абсо­лютно расхотелось открывать пасть. Щека, думаю себе, почему-то припухла. Пусть ничего не болит, а в зубе моём лучше пока не ковыряться. Обычно я охотно соглашаюсь повременить с любого рода лечением, уж зубов-то – в особенности, но тут газетный снимок встал перед глазами, как часовой на страже красоты... Ковыряй, говорю, нет проблем. Очнулась уже на каталке по пути в реанимацию.  

Что стряслось – можно не выяснять. Какая там инфекция, внесённая в канал. Чтоб она сама по себе могла отнять целую неделю полноценной жизни – да ни за что не поверю. Это судьба проучить решила: не разменивай, дескать, внутреннее на внешнее, не поправляй творчество самого Господа Бога...  

Но Господь Бог щедр. Неделя жизни не потеряна, она куда насыщеннее, чем предыдущие четыре с хвостиком десятка лет. Это еще пустяк, что время от вре­мени ты во мне появляешься (слышишь, тебе говорю), а теперь во мне живём не только мы, но и ещё какие-то не я, не здесь и не сейчас. Что и было ожидаемо. И оказалось не страшно... Более того, уж из­вини, жить стало куда интереснее.  

А причина тебя не беспокоит? Наркотой пользуют тебя врачишки по сестринс­кому блату да на братовы денежки... Ведь привыкают к этому люди, творческие – быстрее других и накрепко, этого не боишься? Уже не вшивый промедол получаешь, а нечто действительно крутое... И надолго, хочу предупредить, всё равно не хватает.  

Еще бы. Щека второй подушкой была, десна точно плугом распахана, а там – кровь, гной и боль до потери сознания... Зато после укола – хорошо. Волшеб­ный сон – все близкие люди там со мною. Вот и Кострищев возле цветущих ма­ков... Карие глубины под соломенными полями... Красочность невообразимая, как мир между нами и полное взаимопонимание, как чуткость маковых лепестков к малейшему дуновению... Так там хорошо, так справедливо...  

Но так не быва­ет.  

Тем и ценно... Вот давным-давно погибший учитель мой, первый из самых лучших... Он тоже кареглаз и любит кларнет не меньше кисти... И дедушка, плачущий от воспоминаний. Дедушка тоже играл на кларнете – в концлагере у фашистов. Узники танцевали. Упавших пристреливали, победившему доставался шнапс. Дедушку в танцоры не выбирали, потому что он умел играть танго «Маленький цветок». Больше никто не умел. Вот и выжил... И теперь приходит в этот сон, и всегда плачет, и никогда – горько... Такие слезы не требуют утешения... Если бы в моем сне существовала зависть, ему, моему дедушке, можно было бы только позавидовать. Никто не умеет так сладко плакать... Даже когда спит и видит сон, подобный моему, запоминаю­щийся во всех деталях... Если б было возможно снять такой фильм... Картины мои ничего, оказывается, рассказать не умеют... Тут кино прямо...  

Жаль – без про­должения сюжета и ещё более жаль – фильм короткометражный...  

Да, потом про­буждается во мне или вместо ли меня кто-нибудь совсем другой. Это довольно долгое и несколько смутное существование, типа сверхтяжёлого похмелья. По­степенно, через позеленение и рвоту, проясняюсь в моем печальном настоящем, как вот теперь, и через некоторое время – снова боль. Скоро-скоро она проявит­ся. Сейчас главное – не шевелиться, следить, как пестрая, лохматая линия тя­нется бесконечно, наматывая прошедшие дни на тугой и тяжелый, как пушечное ядро, клубок...  

Сценарий для каждого дня – один, механизмы – тоже, а резуль­тат регрессирует. И – затягивает! Тут хорошего мало... Это же – верёвка на шее...  

Почему?! Всё так происходит, как в уме выстраивается композиция будущей картины... Вариантов – бездна, а нужен чаще всего самый неуловимый. Причудливые кляксы, переливающиеся перед глаза­ми, напоминают о зашифрованности образов. Из каждой кляксы особенную линию вытягиваю. Тяну потихоньку, с болью невыносимой и терпением адским, точно ниточку зубного нерва достаю, не оборвать бы, больнее будет...  

Это всегда кажется, что больнее – некуда...  

...Каждая линия ложится в собственный рисунок – примитивнее лубка, и даже с надписью для будущей расшифровки. Во главе всей композиции – картинка под названием «А вот и Ангел взмахнул крылами». Это Люськин халат, развевающийся от стремительного шага, обрамляет рукавами кар­тину. Люська обычно несется по больничному коридору, почти до отказа рас­пахнув руки, точно весь мир в объятиях её заключен... Так я её вижу, а на самом деле – ничего подобного, разве что походка практически без тормозов. Лицо Люськи вверху, где небо, но смотрит вниз, довольно сильно наклонив голову. Осилить бы мне именно такой ракурс...  

Выше лица только колпак, широкий, как у архиепископа, ослепительно прикрывающий облысевшую Люськину голо­ву. Люська в Ташкенте облысела, сразу после сельхозработ на хлопке, во време­на своего студенчества. Вот по этой причине замуж вышла весьма поздно, уже повсеместно отучившись и сочинив свои учебники. И то – свекровь пилит. Круп­нейший козырь в ссорах – это Люськина лысина. Впрочем, Люська не комплек­сует уже. Жалеет не о том, что вылечиться не получилось, а о том, что со свек­ровью разъехаться не получается. Да и к ссорам привыкла: свек­ровь ругается, слюной брызжет, а Люська книжку читает, дачное яблочко грызет...  

Вот, одну кляксу раскрутили. Теперь наметим подробности мира, в руках Ан­гела находящегося. Мой это мир, собственный, но местами едва знакомый. Направо отпустим сны цветные, послеукольные. Налево – пробуждение не меня. Стержнем по центру, как позвонки, будут картинки из моего настоящего...  

Так, от укола до укола, собираешь композицию каждый раз вновь, и каждый раз по чьей-то злой воле – опять ужасающий клубок, опять отвратительное меси­во... И опять ищешь начало линии... Как будто болезнь уйдет, когда скомпонуешь окончательно...  

Рыжая племянница, похоже, давно здесь. Что-то рассказывает. Я не слиш­ком любопытствую, потому что некогда. Как новая узница Снежной Королевы, свои кровавые кляксы в слово «Вечность» разматываю... Мычу племяннице почти впопад, хотя вопросов не слушаю. А вот это уже надо услышать:  

Тетя Анечка, вас уколоть пришли.  

Уже?!  

С детства боюсь уколов. От резкого движения боль захохотала так оглушитель­но, что у меня моментально лопнули барабанные перепонки. Почему же ещё и темнота? Да, конечно, Бетховен был глух, но ведь не слеп!..  

Так зато Бах был слеп.  

Ну, и что? Зачем живописцу слепота, глухота, немота и прочие ком­позиторские болячки?..  

3атем, что ты тоже художник, как и они. Попробуй и в этом незавидном состоянии им ос­таваться...  

Вот только не надо говорить про меня «тоже». Я сама по себе – художник. Смотри, как умею: самые свежие, самые спелые краски смешиваю... Вот для этой полянки, вот для этих ромашек. Нужно успеть всё взять, пока не при­шел Июль. Уж он-то знает, как моей полянкой распорядиться: «зацелует допья­на, изомнёт»... Пардон за натуралистические подробности. И пока кровушка зе­лёная в жилах играет, пока глазёнки белёсыми ресницами подмигивают, зазыва­ют... Не опоздай, иначе рожками забодает, ножками потопчет, если после Июля хотя бы это у полянки твоей останется...  

- Тетя Анечка, сейчас не июль. У нас Рождество завтра. Зима. Январь. Но­вый год.  

Ну, и не плачь, зачем, вон день-то какой надвигается. Полянку мою похоро­нили давно и даже могилку принарядили к празднику... Лишь бы дорога туда не позабылась...  

А очень просто туда добраться. Два квартала прямо, а потом направо, в проходной двор, где много верёвок с подкрахмаленным бельем. Я сама видела, как длинноносая старуха развесила эти простынки, я их тотчас узнала – это же полянка моя, ещё раз прошу прощенья за интимную деталь...  

Воскресла полянка, нашлась, да ещё так близко, вот радость-то какая, На­стенька! Мамаша худа тебе не пожелает, слушайся меня, доченька! Мечты свои брось! Скажи-ка Ахметке, чтоб запрягал, да собирайся у меня скоренько. В Сер­гиев поедем! В Лавру! Защиты молить. Шкатулочку вынь из бюро, денег отсчи­таю. Где мой ключик? При мне был... Где ключ, я тебя спрашиваю? Ах, ироды, убили! Убили, убили, ограбили!  

- Тетя Анечка!  

Да как ты смеешь родную мать тёткой называть? За то, что замуж отдаю? Все одно – выдам, до блуда не допущу. Ничего, что вдовец, дом крепче будет... А для меня, голуба, все времена – те, нечего тут ерепениться. Не ты ли ключик мой умыкнула? Бежать собралась с отродьем этим?.. Куда?.. Да ты погляди на него по-честному, перекрестившись. Увидишь, что глаз у него бесовский, ог­ненный... Еще раз перемигнёшься – волосья вырву окаянные! И в кого уродилась такая... Ишь, полыхает грива-то... Смотри, Настёна, ух – прокляну!.. Выглянь-ка, запряг ли Ахметка? Заверни у Агриппины пирожка да рыбки на обратный путь. Настя, да ты слушаешь меня или оглохла?  

- Тётя Анечка, это же я, Лиля!  

Лиля?.. Что ещё за новости? Какая такая ты Лиля? Сроду у нас басурманских имён не водилось. Кликну сейчас Василь Еремеича, отец те вожжами покажет Лилю!  

- Бредит? Не пугайся, лекарство так действует. Главное – боль снять...  

Это кто пришел? Зина? Нина? Не вижу... Скажи-ка, запряг ли Ахметка? Или всё нет?  

- Запряг, запряг...  

Так что же я тут вылёживаю?  

А куда торопиться...  

Как – куда? Как – куда? В Сергиев, в Лавру...  

А где это?.. В Загорске, что ли?  

В Заго-о-орске... Тьфу! Постыдились бы. Сергиев это! Сер-ги-ев! Через год уж забыли...  

Ладно, пусть Сергиев. Но еще полежать нужно, Анечка...  

Вон как с матерями теперь разговаривают...  

Не плачьте, тетя Анечка, ну пожалуйста, не плачьте!  

Как тут не заплачешь? Наперёд вижу. Твой невенчанный муж в первую семью вернётся, вспомни мои слова. Быстро натешится... И огонь в глазищах не поугаснет... Тебе помирать придётся одной-одинёшеньке, мёртвое дитё за собой потянет. А он и могилку вашу знать не захочет! Вот так-то. А всё я, всё я виновата! Вот проклятье родительское, вот сила его какова!  

Ясненько... Это она бабушку нашу вспомнила. Одна из тёток у нас была рыжая, совсем как ты.  

Тетя Люся, ну я-то тут при чём?..  

Да ни при чём. Это же галлюцинации. Лучше подыграть, чтобы меньше беспокоилась. Если она – бабушка Анна Александровна, значит, ты – Анастасия, та самая её рыжая дочь.  

Это я поняла сразу. А что отвечать – не знаю. Кто такой Ахметка?  

Работал у деда на конюшне. Агриппина, жена его, у бабушки – кухаркой... Я их помню, но довольно смутно. Старыми совсем.  

- У нас еще и наёмники были? Богатенькие буратинки...  

Куда там! 3анавесок запасных не было. И платья были из занавесок. Хотя, это уже потом, после дедовой Сибири. Он оттуда перед войной вернулся, ски­тался десять лет. И сразу – на войну... Поначалу ещё, в тридцатых годах, бабуш­ку разное начальство теребило – где дед? Она говорит: сам себя сослал... И что с  

неё возьмешь: своих детей видимо-невидимо, и племянников пятеро, сирот ма­лолетних. А она одна, если не считать Ахметки с Агриппиной. Роднёй были, честное слово. Так и дожили у нас до смерти, мы и хоронили, отца спроси, он точно помнит... Интересно, меня она кем там видит: тётей Зиной или тётей Ниной?  

Или мамой нашей? Или тётей Гутей?  

А вы, тётя Люся, у неё и спросите, кем приходитесь.  

Потом спрошу. Уже, кажется, успокоилась, пусть поспит. Ты посиди око­ло, хорошо? У меня дела очень нужные... Забегу часика через полтора-два, Сильва должна прийти, сменит тебя. На неё этот бред тоже большое впечатление про­извел.  

Тетя Сильва не придёт.  

Откуда ты знаешь? Почему же?  

Она опять куда-то под Калугу уехала, в монастырь какой-то. Позвонила на­счёт работы и нам, чтобы скоро не ждали.  

Мудрит в последнее время Сильва... Не нравится мне всё это. И откуда у неё взялись паломнические замашки?  

Ну, ей виднее. Грехов много, наверное. Ничего, тётя Люся, я не тороп­люсь, посижу до вашего прихода.  

...Ох, до чего же мне тошно! До чего тошно... Точно сквозь подушку, слышу знакомую интонацию, в царственной уверенности не знающую возражений и промедления:  

- Где медсестра! Так вы скажите ей, чтобы быстро шла в пятую палату. Очень быстро пусть идёт.  

Эта интонация всегда действенна.  

Ну-ну-ну, вот и я. Эйфория, значит, кончилась. Быстро морфин ушел, ра­новато для укола. Ничего-ничего, снова уколем, не жалко.  

Вы ее не всерьёз на иглу посадили, я надеюсь? Привыкнет же.  

А это не в моей компетенции, барышня. Врачи контролируют. Вот сейчас врача и позовем, всё равно десну чистить пора. А уж потом уколем обязательно.  

Вот и оттошнило. Все тампоны изо рта выплюнула, кроме угнездившихся в самых костях... Только что, кажется, в распаханной десне ковырялись... И опять.  

Ничего, Лилица, не делай страшное лицо, прорвемся. Сейчас мне просто необходимо двигать челюстью, давай поговорим, что ли. Уж постарайся понять мое мычание.  

Как ты? Пятёрок-то доберёшь до стипендии? Ну, в случае чего, папаша про­кормит.  

Да уж надеюсь, что прокормит. А вообще – у меня вся сессия идёт автома­том на пятёрки. Так что, я – в порядке.  

А как на личном фронте, без перемен?  

Никаких фронтов. Все фронты отсутствуют. Как и сама личная жизнь.  

Пора бы ей начать присутствовать.  

Ну, уж нет. Проклянут ещё.  

Есть слова страшные, Лилица, зря смеёшься, страшнее любых деяний, ни возврату, ни исправлению не подлежат, и покаяние не помогает. Слово – не воробей... Особо – родительское. Знай. И даже бойся на всякий случай. Личная жизнь появится, куда бы ты делась, да и теперь темнишь наверняка, что вполне соответствует твоей природе. Расскажи родным, ничего более умного я тебе за­вещать не могу. Безусловно, тебе дадут выбрать, тут я с тобой согласна, тебя ведь у мамы с папой не тринадцать родилось. И выбери ты хоть трижды женато­го, теперь проблем нет... А вот с тем, что это правильно, никак не могу согла­ситься. Жизнь на глазах меняется, мораль тоже. Больше пылесосов и стиральных машин – меньше страха перед завтрашним днём, да? Если бы. Нравы подвигают­ся всё ближе к полной свободе, если только найдут её там, где ищут...  

А кое-что остаётся незыблемым. Вечности держись, Лилица, вечности! Там – Бах. Там – Микеланджело. Но можно и не так круто. Вечность живет и в ма­лом. Взять вкусы, например... (Моя зелёная ладонь на рыжих Лилькиных кудрях.) Или взять чувства человеческие. Любовь, например. В любви главное – жерт­венность. Хорошо это, плохо ли, но так есть, тут даже абсолютному падению нравов ничего не добиться. Так было всегда и так всегда будет, поверь мне, я-то наверняка знаю, поумнела, тут лёжа, до чертиков, которые алкашам мере­щатся...  

Вот только не знаю, каким образом собираюсь терпеть всю эту изматывающую душу боль, если сейчас наотрез откажусь от дальнейших уколов (а откажусь обя­зательно, ещё терпеть трудно, но уже можно, пора и честь знать)?  

Обо всем этом я с тобой, Лилица, обязательно потом поговорю, как только язык освободится. Хотя кое-что ты по движению воздуха угадываешь, наша кровь, что и говорить...  

Боль моя, поддержи, потому что мир, тобой возрожденный, только в твоих объятиях стал спокоен и строг. Композиция выстроена. Пусть не в слово «Веч­ность», но в слово «Жизнь». Правда, ни Люська, ни Лилица, да вообще никто и никогда не поймет, почему свой остаток я намерена доживать беззубой. Разве наличие зубов важнее целого мира, вновь обретённого, а, люди?.. Подумаешь, зуб. Как пришёл, так и ушёл. Зато вся моя будущая дорожка как на ладони. Буду разда­вать долги. Ничего, что чем больше отдам, тем больше задолжаю... Я смири­лась. Пусть не позвал меня в монастырь Господь, не сподобилась. Но посмотри­те, в какой жизни я обретаюсь, что имею, о чём прошу? Дай, Госпо­ди, здоровья телесного и душевного всем папарацци на свете, всем заблудшим ученикам и всем устроителям выставок...  

Сейчас я постараюсь уснуть.  

- Инокиня Фотина! – это не я услышу звонкий, как колоколец, нежный, как апрельский ручей, но почему-то знакомый именно мне голос...  

Но я сразу же проснусь. 

Интерьер для чужих внуков / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2006-11-07 11:20
Ночь Ивана Ильича / Ирина Рогова (Yucca)

 

 

«…Уважаемые телезрители, не забудьте перевести стрелки ваших часов!»  

Будучи законопослушным телезрителем и не любителем откладывать дело «на потом», Иван Ильич, кряхтя, поднялся и вышел на кухню, где на стене висели круглые часы, верой и правдой служившие много лет семье Величкиных. За свою долгую жизнь Иван Ильич повидал и пережил немало и к решениям, принимаемым наверху и с завидной постоянностью падающим на головы населения, относился без трепета, но с пониманием. Летнее время, зимнее время, приватизация, расприватизация, – все одно жить надо. Подойдя к часам, он разогнул указательный палец и прицелился. На часах было 9. Елки-палки, а в какую сторону переводить-то? Назад? Вперед? Вот дурень старый, главное прослушал! Иван Ильич согнул палец обратно и вернулся к телевизору, ждать следующего выпуска новостей.  

В своей комнате самый младший член семьи Величкиных, отличник 2«а» Вовка Величкин запоем читал «Остров погибших кораблей». Вовкина мама, Людмила, несмотря на молодость, была уже кандидатом математических наук, а Вовкин папа, тоже Володя, был физиком и работал на очень важной работе, о которой говорил только с мамой, а Вовка с дедом пили чай и делали вид, что не слушают, потому что все равно ничего не понимали. В пять лет Вовка научился читать, в шесть без запинки выговаривал «темпоральное каналирование», в семь попробовал курить, был высечен без промедления и пристрастился к миру приключений. Единственным на сегодня Вовкиным недостатком была сквернейшая, по словам мамы, привычка обгрызать ногти, за что он постоянно получал замечания, а то и подзатыльники, но в минуты сосредоточения и увлеченности процесс обгрызания делался неуправляемым и вовсе, вот как сейчас, например. Обкусив очередной ноготь, Вовка вдруг вспомнил, что их учительница говорила о переводе времени, кажется…в целях… оптимизации производительской жизни страны, да, точно, именно так! Проблемы страны Вовку пока не волновали, но он быстро сообразил, что ему – лично – это сулило немалую выгоду. Ведь если перевести стрелки назад, то он получает еще целый час времени, а значит – успевает дочитать книгу, и тогда завтра зануда-Маринка в обмен на книгу отдаст ему диск с «Энциклопедией космоса», на который в классе была очередь. Недолго думая, Вовка подскочил с дивана, метнулся в кухню и, подставив табурет, сдвинул стрелку. Теперь часы показывали 8.  

Людмила отвела уставшие глаза от ноутбука и задумчиво посмотрела в окно. Было темно. «Надо время перевести», – вспомнила Людмила, – кажется, на час вперед. А может быть, назад? Нет, все-таки вперед. Стоп, будем рассуждать логически. Если предположить, что сейчас конец рабочего дня, восемь вечера, а на улице темно как в 9, то, чтобы соблюсти равновесие системы субъектно-объектного взаимодействия, темноту за окном нужно «узаконить», следовательно, перевести стрелку часов вперед». Людмила больше всего на свете ценила здравую логику и без особых усилий подчиняла ей окружающий мир.  

- Володя!..  

- М-м?..  

- Пожалуйста, отложи ненадолго журнал, встань, пойди на кухню и переведи стрелки наших часов, что висят на стене справа от двери, на один час вперед! А мне нужно закончить бы сегодня, работы на час и осталось…Владимир, ты слышишь?  

- Да, зайчонок, конечно…  

Людмила недовольно поморщилась, она не любила всяких «зайчонков», «белочек», «рыбок», но тратить время на выражение неудовольствия позволить себе сейчас не могла, тем более, что по ее решению вечер в семье сегодня будет сокращен на целый час. Поэтому она больше ничего не сказала и вернулась к работе.  

Муж Володя (на работе Владимир Иванович), приняв к сведению слова жены, уже приподнялся было, но следующий абзац в журнале, где была напечатана статья его оппонента Плюхова, настолько его ошарашил, что он медленно опустился обратно в кресло и впился глазами в строки, сразу обо всем забыв.  

Тем временем Иван Ильич, подремывая, дождался очередных новостей, услышал нужное и быстренько, чтобы не забыть, устремился к кухонным часам. Разогнул палец. Прицелился. На часах было 9. Иван Ильич замер. Он хорошо помнил, что когда час назад он подходил к часам, они уже показывали 9! Значит, сейчас должно быть 10, а указание по телевизору означало перемещение стрелки на 11! Разумным объяснением было то, что час назад часы просто остановились. Иван Ильич установил 11 вечера, подкрутил завод, удовлетворенно полюбовался своей работой и зевнул, – Однако, поздно уже, спать пора…  

Из-под двери комнаты внука пробивался свет.  

- Вовчик, хватит читать, на горшок – и спать!..  

- Деда… мне чуть-чуть осталось, да и рано еще, – заканючил Вовка.  

- Какое там – рано! Одиннадцать уже, время-то передвинулось! Чтоб через пять минут спал, читатель…  

Восемь лет назад Иван Ильич потерял жену и, оставшись один с двумя студентами и их ребенком на руках, вышел на пенсию, хотя мог бы еще работать, здоровье позволяло. Во внуке он души не чаял, поэтому его строгость Вовку нисколько не обманывала.  

Одиннадцать? Вовка удивился. Неужели он по ошибке не в ту сторону стрелку сдвинул? Он на цыпочках пробрался по коридору и заглянул в кухню. Так и есть, одиннадцать!.. Маринка без книги ни за что диск не даст, Леха перехватит, а у него потом фига с два выпросишь! Вовка был сыном своей мамы и тоже любил рассуждать логически. Если он передвинул второпях стрелку вперед, а не назад, как было задумано, и то же самое после него сделал дед, да час прошел, то плюс три вперед дают минус два назад! Вовка, гордый своей сообразительностью, не замедлил воплотить математические вычисления в механику и шмыгнул в свою комнату – дочитывать.  

Иван Ильич вышел из туалета и решил перед сном водички глотнуть. Зашел на кухню, налил кипяченой воды из графина и поднес стакан ко рту. Взгляд его упал на настенные часы. На часах было 9. Он медленно поставил стакан и столь же медленно опустился на табурет, не сводя глаз со стены. Часы бодро тикали и минутная стрелка показывала уже начало десятого. В чертовщину Иван Ильич не верил, но на пенсии увлекся чтением научной фантастики, освоил терминологию, благодаря чему иной раз даже понимал сына, когда тот вел долгие споры по телефону или обсуждал что-то с Людмилой. Иван Ильич понял, что попал в петлю времени. О парадоксах времени Иван Ильич читал немало и не то чтобы безоговорочно всему верил, но, памятуя о том, что нет ничего, что могло бы не быть, встревожился и даже чуть-чуть запаниковал. «Кривизна времени… гравитационные аномалии… терминал входа…», – закрутилось у него в голове. Ни с того, ни с сего его, убежденного материалиста, потянуло перекреститься. Иван Ильич взял другой стакан и достал из холодильника графинчик с водкой. Налил в стакан на два пальца водки, подумал, долил еще. Еще подумал и накапал в водку корвалола, от невестки, чтобы запах отбить, та была категорической противницей алкоголя, и Иван Ильич ее немного побаивался. Напиток взбодрил и обнадежил. Надо посоветоваться с сыном, решил Иван Ильич.  

Из-за неплотно прикрытой двери комнаты Володи и Людмилы доносилось глуховатое бормотание. Иван Ильич прислушался. «…за пределами развертки трехмерного пространства-времени…континуум свернутый до уровня квазиодномерного пространства…так-так-так…изменение геометрии среза лишает смысла точки бифуркации…. Однако перенастройка цепочки квантовых осцилляторов параметрической волны, которая, как известно, распространяется в направлении, противоположном естественному направлению времени, позволяет…». Иван Ильич вздохнул и решил повременить с разговором, если он действительно попал в петлю времени, то спешить нет смысла. Он вернулся и, принципиально не глядя на часы, повторил напиток. Пьющим Иван Ильич никогда не был, но сегодня ему было не по себе. Перенастроив таким образом цепочку квантовых осцилляторов, но полный самых мрачных мыслей, Иван Ильич пошел к себе, решив через час проверить свои предположения.  

Владимир Иванович (дома Володя), продолжая то мысленно, то вслух горячий спор с оппонентом Плюховым о правомерности смещения реперных точек в предлагаемой модели и от волнения проголодавшись, начал перемещение своего худощавого физического тела в сторону холодильника. Ассоциативная цепочка «голод-холодильник-кухня» вывела его мысли на просьбу жены о переводе времени. Откусывая от батона и продолжая мысленно оппонировать Плюхову, Владимир привалился плечом к стене и свободной рукой начал прокручивать стрелку на часах. Вправо, влево, еще влево, полоборота вправо, вводим переменную по оси зет… Эврика! Чуть не поперхнувшись батоном, сверкая взглядом, Владимир бросился в комнату и стал судорожно набрасывать схему, одновременно внося исправления в сделанные вычисления, – потрясение основ фундаментальной науки было его мечтой.  

В кухню выглянул Вовка. Посмотрел на часы и шмыгнул носом. Вот это да!.. Восхитительно запахло анархией и безнаказанностью.  

Людмила закончила, наконец, работу над новым учебником, захлопнула ноутбук и, подойдя к мужу, чмокнула того во взъерошенную макушку.  

- Пойду приму душ – и спать. Ты еще долго?  

- Да-да…, – рассеянно отозвалась макушка, – конечно…  

Людмила знала, что общение с мужем, когда он в таком состоянии, занятие совершенно бесполезное, а она не любила ничего бесполезного, поэтому только понимающе вздохнула и пошла в ванную комнату. По дороге она завернула на кухню, потому что тоже вспомнила о переводе времени, и решила проверить, выполнено ли ее распоряжение. Увиденное ее несколько удивило. Короткая стрелка стояла между 3 и 4 часами, а минутная на 11. Получалось без пяти половина четвертого. В этом было что-то неестественное, а Людмила неестественного не любила тоже. Прикинув, что она работала час-полтора, Людмила начала выворачивать стрелки на девять часов. Стрелки сопротивлялись, но куда им против Людмилы! Справившись с часами, она, неодобрительно нахмурившись, убрала графинчик с водкой в холодильник, и скрылась в ванной.  

Счастливо дочитав «Остров погибших кораблей», Вовка вовсю использовал неожиданную свободу, он открыл программу Photoshop и заканчивал портрет своей учительницы, которую обожал наравне с дедом. Сейчас он приделывал ей усы, скопированные с дедовой фотографии. Елизавета Родионовна была очень молода и очень красива, и многие ученики относились к ней, по Вовкиному мнению, недостаточно почтительно, что его задевало, поэтому усы должны были поправить дело, придав любимой учительнице недостающую солидность. Портрет выходил на славу, и Вовка собирался в понедельник повесить его в школьном фойе.  

В кухню с партбилетом в руке вышел Иван Ильич. Партийный билет был для Ивана Ильича символом ясности, порядка и честности. Порой, насмотревшись окружающую его действительность, которая рушилась и разлагалась, наслушавшись страшных репортажей о катастрофах и убийствах, он доставал свой партбилет, фотографию жены и на некоторое время обретал душевное равновесие, черпая его в ясном прошлом своей семьи и в том времени, когда страна его была великим государством, а не отхожим местом на рынке.  

Иван Ильич развернулся лицом к стене, на которой висело его сегодняшнее проклятие и посмотрел ему прямо в глаза. «Проклятие» показывало 9 часов. Последняя надежда рухнула. «Вовка!.. А что теперь с Вовчиком будет?! Затронуло ли его?..» – Иван Ильич с заколотившимся сердцем кинулся в комнату внука.  

Вовки в комнате не было. Так и есть, Вовка, любимый Вовка, его умница Вовка – остался в другой реальности, и другой Иван Ильич встречает его после уроков, ведет его домой, и они пьют чай, и ведут свои любимые вечерние разговоры, и, несмотря на всю свою смышленость, внук не догадывается о подлой подмене… Иван Ильич обессиленно опустился на вертящийся стул и тяжело облокотился на стол. Локтем он задел компьютерную мышь, засветился монитор, выйдя из «спящего» режима. На экране Иван Ильич увидел себя, в женском обличьи, молодого, но с матерыми усами. Икнув, Иван Ильич стал сползать со стула, но тут в кухне что-то не очень громко упало.  

- Деда, тут часы сломались! – раздался Вовкин голос. Ничего более радостного никогда в жизни Иван Ильич не слышал.  

- Вовчик… Вовка… ты здесь! Я уж думал – всё…  

Вовка, приготовившийся получить нагоняй от деда, неуверенно заулыбался. – Дед, я их не трогал, они сами…  

На полу валялись стрелки от часов, в конце концов не выдержавшие насилия над собой в течение всего вечера и ночи. Циферблат, лишенный стрелок, выглядел умственно отсталым и пах корвалолом.  

На шум вышла проснувшаяся Людмила, выслушала сбивчивый рассказ деда и Вовки и предприняла ряд мудрых действий. Она сняла со стены сломанные часы (купим новые!), похвалила Вовку за портрет деда ( нестандартное видение!), второй раз в жизни назвала Ивана Ильича дорогим папой (первый раз это было на их с Владимиром свадьбе) и отправила всех спать, потому что, скорее всего, уже была глубокая ночь, а в воскресенье они всей семьей собирались на электричке за город дышать кислородом и наблюдать природу.  

Папа Володя остался в стороне от развязки. Внеся свой вклад в драматические события этой ночи, он крепко спал, зажав в руке недоеденные пол-батона и снился ему деревенский дом, и бабушка ругала его за то, что он замусорил весь темпоральный переход и ей теперь к колодцу не пройти, а за изгородью стоял Плюхов и глумливо щелкал сходящимися векторами…  

 

Если вы знакомы с семьей Величкиных и бывали у них в гостях, то вы, конечно, видели у них новые электронные часы в кухне, на стене, справа от двери, а рядом – необычный портрет. Только не спрашивайте у них ничего, со временем они, может быть, сами расскажут вам эту историю, которая, несомненно, станет их семейным преданием.  

 

 

 

Примечания.  

Реперные точки – совокупность трех(двух) векторов с общим началом, не лежащих в одной плоскости (на одной прямой) и взятых в определенном порядке.  

Бифуркация – приобретение системой новых качеств при незначительных изменениях параметров.  

Темпоральное каналирование(гип.) – термин, введенный в квантовую теорию, характеризующий квантовые состояния объекта в прошлые моменты времени, см. Темпоральный переход.  

Темпоральный переход – развертка персонального времени в физическое время, перенастройка персонального трехмерного пространственно-временного континуума, выход в гиперпространство… понятно?  

 

05.11.2006  

 

 

 

Ночь Ивана Ильича / Ирина Рогова (Yucca)

2006-11-05 01:06
За пределом / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

Человек вдруг обнаружил у себя полное отсутствие мыслей. Более того, он понял, что их, собственно, и не было никогда. Так, рефлексия... А все то, что принималось до сих пор за процесс мышления, было в лучшем случае операционным сложением, то есть тем, чем гораздо продуктивнее и эффективнее занимается компьютер. Обидно стало человеку – не скотина всё-таки, хочется же чувствовать себя наперсником Творца, соучастником даже. Но поди тут прочувствуй, когда всё время уходит на яростную борьбу за место под скудным северным солнцем. Дилемма непреодолимая: или мы, давя окружающих, выживаем и размножаемся, забывая порой и на небо взглянуть, либо постигаем Божий Промысел и оказываемся в полной заднице в аспекте благосостояния. А разговоры о возможности успешного совмещения службы Богу и мамоне – всего лишь ложное самоуспокоение.  

И пошёл человек по миру, оборвав все нити, со старой жизнью его связывавшие. Пошёл, как Диоген, искать Человека мыслящего, чтобы хоть рядом с ним побыть, соприсутствовать, приобщиться. Много разного народу ему встречалось. Бывало, казалось – вот он, Думатель! Но потом выяснялось, что мыслишки – краденые-перекроеные, а в загашниках оффшорные счета и недвижимость в тропиках.  

И, пока человек обретался в бесплодных поисках, поизносился совсем, обтрепался, запаршивел. В приличные места его уже и не пускали. А уголовники и бомжи косились с опаской, потому что не понимали и принимали за утончённого маньяка.  

Долго так бродил человек, пока совсем не потерял человеческий облик. Питался такой мерзостью, что и не всякая собака есть станет – понюхает и отойдет. А он не нюхал. И дошёл человек до последнего предела. И заглянул за него.  

За пределом сидел толстый мохнатый урод и сам себе делал минет. Заметив постороннего, он бросил мастурбировать и удивлённо вскинулся:  

- Ты кто такой? Чего припёрся? Места, что ли, мало?  

Пораженный увиденным и услышанным, человек молчал.  

– Ты вот чего – давай-ка обратно уматывай. А ну, как все сюда повалят, что получится? Иди-иди... А, если насчёт пожрать, то мы сами тут седьмой @уй без соли доедаем!  

Чувствовалось, что мохнатый растерян и напуган, но старается не подавать виду. Человек, наконец, вышел из ступора и спросил:  

- А ты сам-то кто?  

Невинный вопрос поверг существо в смятение. Оно с хрюканьем шмыгнуло за замшелый буерак и исчезло.  

Стало совсем пусто и тихо. Но зато человека оставили чувства голода, холода и вовсе какого-либо телесного дискомфорта. В окружающей пустоте из зыбкого тумана начали проступать контуры, намечаться различные фигуры и забрезжили пока расплывчатые перспективы.  

И человек вдруг понял, что он мыслит. Он сидел, улыбался и мыслил. А неясные тени вокруг обретали всё более отчётливые формы и черты.  

 

За пределом / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

2006-11-04 16:09
Олег / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

«Ох, тошно мне…. Лгал, лгал кудесник… не в том моя смерть… не в том!» – князь по обыкновению своему погладил седую бородищу свою, стукнув золотыми перстнями.  

- Игорь!  

- Да, дядька! – Игорь возник по правую руку от князя, русоволосый, светлоглазый юноша, уже совсем раздобревший от медовой сыты.  

- Игорь… решил я… пора мне меч сложить… пора и гривну снять. Покняжил. Повоевал. Добре.  

- Дядька….  

- Молчи пока! Мне волхвы нагадали, будто мой конь меня же погубит! Конь издох, а я жив… знамо смерть я свою пережил… пора….  

Вдруг недобрая, мысли кольнула Олега в сердце: «Где же мои бояре? Здесь только Игоревы побратимы… и рыкарь его – Зверь Лютый…».  

- Ты чего, Игорь? Чего ты смотришь на меня так?  

- Поздно, дядька, поздно…. – холодный булат, серебристой рыбиной нырнул под шубу князя, но не ужалил….  

- Не колите его… – хмель сошел с лица Игоря, осталась только бледная личина, да холодные голубые глаза – сейчас сам помрет. Долго я ждал, дядька Олег, очень долго…. А ты на престоле моего отца вместо меня сидел, вместо меня ратью верховодил…. Хватит.  

«Потравили!».  

Искрящийся вихрь закружился в голове Олега, грузное, немолодое тело завалилось на бок, а спустя мгновение, князя Олега уже не было….  

 

Олег / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

Страницы: 1... ...40... ...50... ...60... ...70... 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 ...90... ...100... 

 

  Электронный арт-журнал ARIFIS
Copyright © Arifis, 2005-2025
при перепечатке любых материалов, представленных на сайте, ссылка на arifis.ru обязательна
webmaster Eldemir ( 0.024)