|
Культура, вершиной которой является коньяк, выше и сложнее прочих. В ее основании лежат вина: бесчисленные множества ничем не примечательных молодых вин, которые пьются так же легко, как даются людям, взявшим на себе небольшой труд взрастить, а потом быстро приготовить их. Им постепенно наследуют вина более сложные, вина определённого урожая, выдержанные заранее заданное (не очень большое) число лет. Здесь, а тем более чуть повыше, обитает настоящее богатство и пиршество вкусов и, порождаемых этими вкусами, эмоций. Сухость вина, оттенки в его букете, его необыкновенная лёгкость и неожиданно оказывающаяся глубина: глубина чувств и глубина под ногами, чтобы не провалиться в которую, человек должен преувеличенно строго следить за своей походкой. В конце концов мы оказываемся почти у самой вершины, с одной ее стороны пьют шампанское, и, гогоча во всё горло совершенные непристойности, катятся, всё набирая скорость и веселье, вниз, вниз, туда где ждут-не-дождутся сюрпризы. С другой стороны расположился херес, и некоторые так и разбивают свой лагерь именно здесь, будучи уверенными, что окончательно нашли свою Иппокрену, которая сможет питать их животворной энергией до конца жизни. Но только вечно неудовлетворённые, которые ни на чём не могут успокоиться, стартуют из этого последнего лагеря, наверх – к вершине. Именно там и расположился коньяк. Коньяк – честнейший обманщик на свете. Он-то знает что вам, добравшимся до него, необходимо. Необходимо, зачастую больше, чем воздух для дыхания, – он лишь удовлетворяет простую в своей необходимости жажду, в то время как коньяк даёт гораздо больше. Больше чем что-либо на этой земле способно дать. Он дарит нам безответственность. Дарит просто так, и, в отличии от свободы, которой ещё нужно правильно распорядиться, безмятежность и есть конечная цель любой, измученной ответственностью, чувством долга,.. да хотя бы и этой самой свободой, души. Ничего нет выше на свете. Культура виски, разумеется, гораздо проще. Она ведёт свою родословную и своих адептов с ячменных полей, от холодного, горьковатого, пенящегося, а если посмотреть на дело непредвзятым взглядом, то и совершенно невыносимого, пива. Другое дело, что соблюдать непредвзятость не получается почти ни у кого. А значит пьётся пиво. Кстати, нередко для задания неспешного ритма постепенным размышлениям. Согласен – как правило, невесёлым размышлениям, но от пива их невеселая часть словно бы чуть-чуть отодвигается от нас. Хотя бы на время. А вот когда на пиво нет времени, тогда появляется виски (я, пожалуй, даже готов согласиться, что оно появляется само собой) и что же делает? Виски согревает душу. Во всех смыслах этого избитого, уже казалось бы, слова. Да ведь и само душа оказывается избита. Но ей очень хочется тепла. Пусть чуть-чуть и ненадолго. Зато ничто, надёжнее, чем виски, не может дать нам этого. Стоит ли после того, что было уже сказано, говорить о культуре водки?.. Некоторые могут начать утверждать, что и культуры-то никакой нет, так – пустое, голое пьянство, без малейшего намёка на особые свойства человека. Однако, всякий знает, что именно у водки самый короткий путь к созданию удивительной общности между людьми: которые только что выбрались из-под снежной лавины, вытащили из зимней полыньи килограммового окуня, да и просто набежали в какой-то гостеприимный дом с разных концов города (или даже страны), со жгучего мороза и от жгучих дел, которые насильно оставлены до завтра (а ещё лучше до послезавтра). И тогда совершается чудо: улыбки людей лучатся добродушием и искренней радостью за себя и за всех нас здесь… вместе… сейчас… Что с того, что нет у водки предтечи. Что нельзя себя к ней подготовить. В этом и есть её смысл. В этом и видна, как сквозь заледенелый и оттаивающий в человеческих руках, стакан культура её единственности. Как один единственный удар самурайского меча… Пусть и не имеет он к водке, казалось бы, никакого отношения. Она одна. Сама себе предтеча, сама своё развитие, и с ней от нас – гораздо больше зависит. Так будем же мы достойными неё.
Возвращение. Хорошо одетый мужчина едет в СВ на высокогорный курорт, решил покататься на сноуборде. В купе, собирая билеты, входит вторая проводница, которую он ещё не видел на посадке. Она очень похожа на его первую жену. Удивление, почти шок, он говорит её об этом сходстве. Проводница приносит чай, Он опять удивляется сходству(даже манера улыбаться похожа) они начинают общаться неожиданно для себя ОН разоткровенничался. Хвастается, что у него всё прекрасно. Молодая жена, хороший бизнес (строительная компания), очаровательная дочь. Начинал трудно в девяностые, помогала первая жена, разошлись по-хорошему, он ей недвижимость оставил, детей не было, а он хотел наследников, она его поняла, обиды не держит. А у него теперь всё прекрасно и всё есть. Проводница говорит: «Не зарекайтесь». В горах Он останавливается в дорогой гостинице, прекрасно катается отдыхает, но перед последним днём объявляют лавиноопасное положение и склон возле гостиницы закрывают. Ему жалко терять последний день, он никому не сказав едет кататься в другое ущелье на дикий склон. Поднимается высоко в горы. Попадает там под лавину. Одновременно сходит большая лавина около отеля, где Он остановился. Обнаружив пропажу постояльца, администрация гостиницы организовывает спасательные работы но лавина принесла столь толстый слой снега, что все решают, что тело раньше весны обнаружить будет невозможно, шлют сообщение родственникам о Его гибели. Его находит местный житель. Обмороженное лицо, жизнь еле теплится, без памяти. Погода не позволяет и думать даже о связи с кем либо. Буран, лавины. Местный житель решает пока выхаживать пострадавшего, а потом по обстоятельствам. Если умрёт, так лучше никому не сообщать, а то хлопот не оберешься, если выживет, так может ещё и заплатит за спасение, одежда на нём хорошая… Тем временем молодая жена в растерянности. Молодой амбициозный зам. пользуется ситуацией берёт под контроль бизнес и жену бывшего начальника (теперь ставшей хозяйкой фирмы). Она слаба и безвольна в шоке от произошедшего, забывает даже про дочь, она напоминает ей мужа и вызывает болезненные ощущения. Постепенна она подчиняется ситуации и полностью полагается на бывшего зама. Маленькая пятилетняя дочь только мешает. Ребёнок замыкается, начинает капризничать, потом молчит. Новый папа её обижает, приглашает докторов, которые убеждают мать, что девочка умственно отсталая и её лучше сдать в интернат. ОН (Алексей) месяц находится в высокогорной хижине между жизнью и смертью, потом начинает постепенно приходить в себя. Удивляется, что его не ищут. Лицо изуродовано обморожением из привлекательного мужчины. Он превратился в старика. Он направляет своего спасителя в гостиницу, но там говорят что их постоялец погиб, а больше они никого не ищут. Алексей шлёт письмо домой, но нет никакого ответа. Местный житель уже начинает не доверять рассказам о деньгах. Время идёт Алексей начинает помогать по хозяйству, денег на дорогу у него нет. Приезжает сын хозяина хижины и предлагает Алексею ехать на заработки в столицу, а дорогу и хлеб потом отработать. Алексей с радостью соглашается. Он начинал простым строителем, да его не покидает надежда, что дома всё будет хорошо, главное туда добраться. Приезжает с бригадой строителей в свой город. Лицо у него страшное наполовину ещё забинтованное, одет как простой работяга. Он едет домой, но вахтёр не пускает его в дом. Он едит в офис но и там встречает отказ. Едет в элитный детский сад, куда ходила его дочь, с трудом ему удаётся узнать, что она не посещает его. ОН продолжает работать с бригадой строителей. Подкарауливает у подъезда свою жену, но ему даже не дают к ней приблизиться. Единственная надежда у него остаётся на свою первую жену. Алексей приходит к своей первой жене. Почти сразу она узнаёт его. Он просит её узнать что стало с его ребёнком. Этот вопрос больше всего его мучает. Она предлагает остаться у неё и обещает попытаться попытается всё узнать. Она говорит, что о деньгах он может не беспокоиться, она за большие деньги сдаёт квартиру, что он оставил ей в центре города. Первая жена (Ольга) узнаёт, что все считают Алексея погибшим, что его помощник женился на его жене, что девочку отдали в интернат для умственно отсталых и похоже собираются вообще от нёё отказаться. Но педагоги в интернате уверены, что если бы ребёнком занимались и в семье было бы всё нормально, то и девочка была бы нормальной. Алсей в ужасе, говорит, что ему не зачем жить. Но первая жена обвиняет его в эгоизме и говорит что надо спасать девочку, а не думать о себе. Она предлагает ему пойти к ребёнку, но Алексей в ужасе говорит, что с таким лицом он напугает её ещё больше. Тогда первая жена предлагает ему начать всё заново. Она говорит что всегда мечтала удочерить девочку. Она говорит что сумеет добиться удочерения, у неё есть знакомые. А он должен обеспечить им хорошую жизнь и снова подняться на ноги. Мечты о полной семье. Она предлагает продать квартиру и с этими деньгами начать бизнес снова. Алексей очень благодарен ей, и не хочет ей лгать. Признаётся, что не верит в предательство второй жены. Говорит, что она просто испугалась. Убеждает Ольгу спасти девочку, забрать из интерната. Предлагает оставить ей бизнес, который он поднимет, но только с одним условием, что она выделит ему деньги на пластическую операцию. Без операции он не хочет показываться на глаза ни дочери ни второй жене. Ольга удочеряет дочку Алексея. Алексей не показывается на глаза дочке, ждёт операцию, но девочка что-то чувствует. Состояние её явно улучшается. Алексей анонимно от имени Ольги начинает бизнес, благодаря опыту начинает перехватывать заказы у своей бывшей фирмы. На новой фирме работает бригада с которой он приехал. Он расплатился сполна со своим спасителем и сын его второй человек в новой фирме. Старая фирма разоряется. Бывший зам Алексея бросает его жену, она на гране нервного срыва. В это время Алексей ложится на операцию. Его первая жена начинает искать свою дочь. Ей помогает сердобольная няня из интерната. Алексей выходит из больницы. Его первая жена с девочкой на даче. Алексей после больници уже с почти нормальным лицом, заезжает в квартиру к своей первой жены за документами. В это время его первая жена получает точный адрес удочерившей и торопится к дочери. Звонит в дверь. Ей открывает Алексей. Она узнаёт его. Шепчет я не виновата и умирает на его руках. Заключительная сцена на кладбище у могилы второй жены. Алексей его первая жена и выздоровевшая девочка.
Мне года четыре, максимум пять. Точно не больше, потому что я помню пижаму, которая на мне – байковую в оранжевых мухоморчиках, выглядывающих из травы какого-то неописуемого синевато-зелёного цвета, а к шести годам я из неё выросла. Была ещё вторая пижама, побольше, там байка была с таким же рисунком, но нормальной расцветки – мухоморы красные, а трава зелёная, но та мне почему-то нравилась значительно меньше. Пижаму шила бабушка. Из нашего клана – наша семья и семья маминого брата – я самая младшая, поэтому практически все сшитые бабушкой вещи (а другие достать непросто: дефицит на дворе) достаются мне после того, как их поносили двоюродные Вова и Наташа, а между ними – ещё мой родной брат Алёша. Сейчас бы сказали, что отсутствие своих личных вещей – это психотравма и вообще – нищета, но тогда мне нравилось, что, во-первых, такой одежды ни у кого больше нет, а во-вторых, я ношу вещи «с историей», но пижама была явно девичья, значит – наташина. Я не помню, какое время года на дворе, но точно не лето, потому что пижама байковая, а так как окна запотевшие – скорее всего, поздняя осень. Воскресное утро. Я проснулась и бегу на кухню, топая босыми ногами по паркету – ненавижу тапки. Хрущобный коридор, который взрослые ругают за тесноту, для меня пока ещё большой, когда там не горит свет, я себя ощущаю почти как в пещере Али-Бабы... Мама готовит завтрак. Точно помню гренки (батон режется на кусочки, обмакивается в смесь яиц, молока и сахара и жарится обязательно на сливочном масле; сейчас то ли батоны стали другие, то ли молоко, то ли масло, но такого вкуса у гренок не получается), но, скорее всего, было что-то ещё. -Давай, я тебе помогу! Мама ставит передо мной кофемолку. Кофемолка похожа на центрифугу для космонавтов, которую часто показывают по телевизору, только маленькая и почему-то фиолетовая, как творог с черникой, который мама летом взбивала миксером. Вообще-то я её немного побаиваюсь, потому что она очень громко и противно жужжит, но если мама оказала такое доверие, и к тому же она рядом, бояться уже нечего. У нас есть ещё одна кофемолка – ручная, она не жужжит, но зато там надо крутить тугую ручку, но бабушка недавно молола на ней перец, и, сколько ни мыли лезвие, кофе всё равно получается горький (это мама так говорит, конечно же, мне-то варят какао, потому что я ещё маленькая). Я включаю кофемолку – недавно она ломалась, папе пришлось вставлять в кнопку новую пружину, поэтому нажимать теперь надо изо всех сил обоими большими пальцами. Мама учит, как определять, что можно отпускать: -Прислушайся: если перестало по стеночкам стучать – значит, готово! До сих пор, кстати, определяю нужный помол кофе именно так. А моя теперешняя кофемолка почти такой же формы, но полностью чёрная. Кофе варят в алюминиевом кофейнике, который «жив» до сих пор. Для ежедневной утренней чашечки у меня есть медная турка, но когда я варю две – себе и гостю, пользуюсь именно им. Какао детям обычно варят в нём же (обычно мы с братом и родители завтракаем в разное время), но сейчас для какао на второй горелке стоит ковшик с длинной ручкой, в котором нагревается молоко. Этот ковшик очень маленький на вид, но позже я обнаружу, что он, оказывается, поллитровый. Это две полные чашки какао или даже две порции разогреваемого супа – большая и поменьше (тот ковшик давно прохудился, да и суп теперь разогревается в микроволновке, но себе я наливаю именно «поменьше» – полтора половника). Так как воскресенье, завтракаем мы в комнате – в обычные дни это не допускается, но сегодня мама с папой сами расставляют всё необходимое на двух табуретках. Не могу вспомнить, почему бабушка, которая жила с нами, завтракает отдельно – вероятно, она по ночам мучилась бессонницей, поэтому утром долго спала, но мы всегда оставляем ей гренок, и среди них обязательно горбушечку от батона.
Стук в дверь – три, с коротким промежутком, удара – раздался в ночной тишине неожиданно. "Вовчик!" Мария Гавриловна соскочила с кровати, запутавшись спросонья в подоле длинной сорочки, накинула халат, нащупала ногой тапок. Другого как назло не было, и женщина так и пошлепала по домотканым половикам в сенцы в одном. Туда же, следом за хозяйкой, вышел и пушистый рыжий одноглазый кот Пират. Сердце дрожало противным холодцом, замок как всегда заело, но за дверью ждали терпеливо. Она не спрашивала, кто там, знала и так: снова Вовка. Вовчик, а это был действительно он, ткнулся женщине в грудь. - Мам, не прогоняй меня... Я не хочу с ней жить, – голос его задрожал. – Я хочу с тобой, как раньше. - Вовчик, сынок, опять?.. - Не могу я с ней, мам. Она меня не любит. Она... она, – слезы, казалось, вот-вот брызнут из больших его серо-голубых глаз, – она меня... бьет... И за пивом гоняет, а мне тетенька в киоске не продает, маленький еще, говорит, пиво пить. А она не верит и… бьет. А потом дядя Коля сам идет. Только не звони ей, пожалуйста, не говори, что я у тебя, завтра все равно не в школу, – он смотрел так умоляюще, столько было страдания в этих родных глазах, что Мария Гавриловна не стала спорить. Заперев за мальчиком дверь, сняла с него совсем легкую, не по погоде, курточку, заставила надеть свою теплую вязаную кофту, с закатанными рукавами, шерстяные носки поверх его прохудившихся да валенки – пол-то ледяной, и повела на кухню. Пират все это время вертелся под ногами, терся о них, ждал, пока возьмут на руки. Стоило мальчику усесться к столу, как кот тут же запрыгнул ему на колени и свернулся уютным калачиком, млея от ласкового «Пиратка», – соскучился. Мария Гавриловна тем временем кормила Вовку его любимой картошкой со шкварками, малосольными огурчиками, поила чаем с малиновым вареньем. Вовчик, худенький, с оттопыренными ушами и красными, в цыпках, руками, ел торопясь и обжигаясь. - Сынок, подавишься же, жуй лучше. Не спеши, никто за тобой не гонится... Мальчишка вздрогнул, оглянулся на дверь. Даже ложку отложил. Пират насторожился – неужели прогонят? - Ешь уже, ешь, горе мое морковное, – и подложила ему на тарелку еще картошки. Вовчик улыбнулся: «горе морковное». Так мама стала называть его после давней истории, случившейся, когда ему было года четыре. Тогда любитель морковки Вовка забрался за ней в открытый для проветривания подпол, а люк возьми и захлопнись. Пленник покричал-покричал, поревел, попробовал открыть тяжеленный, не по его силенкам, люк, да и заснул, бедолага. Хорошо еще в подполе было не совсем темно – свет просачивался в открытые на лето продушины. Мария Гавриловна, ушедшая по делам к соседке, думая, что мальчик спит, вернувшись, обыскалась Вовку. Не знала уже, куда бежать. И забыла совсем, «вот глупая баба», про подпол, про люк, не заметила, что оказался он вдруг закрытым. И тут из-под половиц донеслось хрумканье. Это выспавшийся Вовчик грыз... морковку. Вот и пошло с тех пор: «горе морковное». От еды мальчишка согрелся. Щеки его чуть порозовели. Черты затравленного зверька в нем постепенно размывались. Он перестал прислушиваться к шуму ветра за окном, глаза и губы заулыбались. Сидел сытый, счастливый, поглаживая своего любимца, которого подобрал года три назад в городе, на улице, умирающего, с одним глазом, жалобно мяукающего, и притащил домой. Нинка, конечно, не разрешила: «Самим жрать нечего, а ты еще и тварь одноглазую притащил. Выбрось сейчас же или домой не пущу!» Вовчик кота – в ранец и в деревню, к мамке. Знал, уж она-то не прогонит ни его, ни кота. Не прогнала. Куда деваться – коту выделили плошку, место для туалета – огород. С именем не мудрили – раз глаз один, значит, Пират. Кот не противился – Пират так Пират, лишь бы дома оставили. Наевшись, Вовчик сонно зазевал, и Мария Гавриловна уложила его спать, оставив расспросы на утро. Легла и сама, но сон не шел. Ныло сердце. И боль эту, больше уже не физического свойства, привычную, обострявшуюся всякий раз, когда Вовчик вот так, громом среди ясного неба, приезжал к ней, – сердечным каплям было не унять. «Да что же у нее-то вместо сердца? Господи, и когда же ты вразумишь ее, кукушку? У меня и сил уже нет, и слов она не понимает, видно, в груди ее – каменюка, а в голове – тряпки одни да хахали. Закрутила с этим мужиком, Колькой, от семьи отбивает. А тот – выпить не дурак. Вовчик говорит, когда Колька приходит, и сама с ним пиво заместо воды халкает. И деньги, что давала на курточку да ботинки Вовке, тоже, видать, спустили все на выпивку. И зачем поверила, ведь хотела сама купить, да отговорила Нинка – на базаре, мол, у китайцев дешевле купит. Как же, купила. А пацан в драных кроссовках ходит да в кацавейке на рыбьем меху. Застудится совсем, заморозки вон каждое утро да ночь…» Картина, что предстала перед глазами Марии Гавриловны, как Вовчик, весь дрожащий от пронизывающего ветра, стоит на дороге, без денег, конечно, какие у пацана деньги, и голосует, чтобы добраться к ней, своей «мамке», в деревню, за двадцать с лишним километров от города, – была такой явной, зримой, что женщина чуть не задохнулась. От жалости. От боли. «Господи, береги моего Вовчика! От дурных людей сохрани, вон сколько сейчас всяких маньяков, которые детей… – Мария Гавриловна вспомнила, как смотрела на днях передачу про то, как взрослые мужики, «ироды, нету на них управы», мальчишек, таких как ее Вовка, обманным путем заманивали да насиловали. И еще кино про это снимали. – Ну, как есть отморозки! Им бы, кроме головы, еще и промеж ног всё отморозило, выродкам. Это как же можно… с мальчонками... Что ж творится-то на свете, баб, что ли, уже не хватает на всех мужиков?..» Мария Гавриловна разволновалась совсем, какой уж тут сон! Встала тихонько, чтобы не разбудить Вовчика, пошла на кухню. Пират, примостившийся в ногах мальчика, поднял голову: что, мол, не спится, может, чего надо? Рукой только махнула: да спи уж, чем ты-то мне поможешь? Мятный привкус валидола под языком, подогретый сладкий чай – и вроде отпустило маленько. Сидеть без дела, даже ночью, не могла. Поштопала Вовкины носки, простирнула их да заляпанные грязью спортивные штаны в тазу, и на веревку у печки – к утру высохнут. Завела тесто – «пирожков хоть настряпаю, ведь не ест ничего домашнего. Нинка сроду не любила готовить. Нет бы супа сварить, ведь отправляю ей с Вовкой овощи. Так нет, всё лапшой бомжовской перебиваются или пельменями, когда денег поболе. Вон худющий какой стал – кожа да кости». Машинально шинковала капусту для начинки, тушила ее, отваривала яйца, а сама всё думала и думала про Вовчика, про Нинку. «В кого ж она такая уродилась – Нинка. И правда – уродилась. Шалавая, с ветром в голове, на старшую, Таню, совсем не похожа. Та, хоть и на группе по зрению, не обозлилась – все, мол, виноватые, что не вижу, все должны… И ведь столько лет в интернате девчонка да по больницам мыкалась. Слава Богу, хоть сколько-то видеть стала. Спасибо докторам! А тех, кто Танюшке прививку не ту поставили в три годика, после которой она стала слепнуть, – что ж, Бог их простит. По неразумению сделали, не со зла. Когда выросла уже, спросила Таня, как же денег, мол, хватило на лечение, ведь такие операции ого-го какие дорогие. Ну, теперь бы так и осталась слепой – на нищенскую-то пенсию какие уж операции? А тогда их бесплатно делали – и детишкам и взрослым. Муж Тане хороший попался, тоже инвалид, но видит получше, работает, не пьет, помогает во всем. У них ребятишек двое. Слава Богу, глазки видят хорошо, славные детки. Гостить летом приезжали. Ладно живут, тесновато только – в однокомнатной хрущевке вчетвером. Да еще собака, да мыши какие-то пушистые. Еще и попугай в придачу. Кеша вроде. Ой, чудеса такие, разговаривает Кеша этот. Приедешь к ним, а он: «почем нынче ананасы?» И где он раньше жил, что его таким деликатесом дорогим кормили? Ну чисто цирк! А Нинка… Ее отец баловал сильно. Старшая-то не его, дочь, Семена, первого мужа, который за рулем заснул да разбился. Танюшке тогда было всего пять лет. Когда сошлись с Петром, Танечка в первый класс пошла, в интернате жила, в райцентре. На выходные, конечно, домой забирали ее. Она очень стеснительная была, видела-то плохо. А тут еще чужой дядька. Ну и дичилась его. Не грубила – нет, этого, упаси Бог, не было никогда. Просто стеснялась. Когда Нинка родилась, Петя рад был – первый его ребенок. Да еще и красавица такая, ну прямо маковка! А еще говорят, что дети страшные родятся… Ну, как обычно? Три кило, лицо красное, глазки непонятно какого цвета. А у этой сразу глазищи большие, брови точно нарисованные, тоненькой линией, а волосы почти черные, в завитушках, и кожа смуглая – в отца вся пошла, казачьих кровей. Вот эта красота, будь она неладна, и сбила с пути девку. Отец потакал всем ее хотелкам, что ни выцыганит доча – все купит. А если что просила сделать – все некогда ей, а отец и не скажет построже, помоги, мол, матери. Зато Танюшка, добрая душа, все старалась подсобить, когда дома бывала. Да только какая помощь от почти незрячей. Училась Нина через пень-колоду. Вроде и не глупая, память хорошая, но все лень было. Парни ее лет с тринадцати примечать стали – среди подружек выделялась, рано созрела, грудастая, и глаза такие… шальные. А в 17 уже забеременела. Так и не призналась – от кого. А может, и сама не знала. Давно, думаю, уже честь-то потеряла. Ну что? Родила да и оставила мальчонку в роддоме, отказ написала. Уж как я уговаривала: «Нин, не бери греха на душу. Раз родила – вырастим. Мы еще в силах». Нет, не послушала. Отказалась от ребеночка: «Мама, ты не знаешь ничего… Знала бы, не стала уговаривать. Он жизнь мне испортит, я молодая еще. В город поеду…» И ведь поехала. Устроилась вроде на фабрику там, без образования куда ж еще возьмут. А у меня сердце не на месте. Все про этого малыша думаю. Ведь родной, а брошенный. Кто его приголубит, кто обнимет… В общем, собрала документы, хоть Петя поначалу против был, но я настояла: как же можно, чтобы родная кровинушка рос в детдоме? В общем, стали хлопотать – усыновить ребенка. Сначала отказывали нам, вроде не молодые мы уже, а все ж я уговорила, убедила – он же наш внук, мы ему не чужие. Вот так, с года, и рос у нас Вовчик. А Нинка, как узнала, что мы ее ребенка усыновили, вовсе перестала показываться в родном доме. Один только раз приехала. Вовчик как раз начал тогда разговаривать, нас с Петром мамой и папой звать. Приехала, поглядела на малыша и – как сгинула. Ну, а Вовчик – что ему сделается. Любим, одет-обут, накормлен. Дед души не чает во внуке, все с собой берет – в лес, на рыбалку. Эх, из-за рыбалки этой проклятущей и помер Петя. Под лед провалился, весной уже. Так и остались мы с Вовчиком одни. Нинка на похороны приехала. Размалеванная вся, ни слезинки не проронила по отцу. За столом поминальным и вовсе учудила – чуть не песни стала орать, после второй-третьей рюмки. Аж соседей стыдно стало. И все к сыну: ну что, малец, не любишь мать свою? А Вовчик, ему тогда пять лет было, и понять не может, что эта тетя к нему вяжется, всё про мамку спрашивает. Любит, конечно, это ж мамка его, другой он не знает. Лучше бы и не знал». Как исполнилось Вовчику семь лет, стала думать Мария Гавриловна, как быть дальше. Школу в деревне закрыли давно. Молодежь вся в город поуезжала, детишек не стало, старики одни. К Тане отправить мальчика? Живет она в другой области, в тесноте и не особо в достатке, куда им еще лишний рот? Про Нину слышала, что та по-прежнему на фабрике работает, комнатку ей дали. Вроде остепенилась. Мария Гавриловна и решила: пришло время дочери долги свои отдавать, повзрослеть, начать думать не только о себе. Сама-то с больным сердцем много ли проживет, с кем потом мальчонка останется? Снова сиротой при родной матери? В общем, съездила к Нине, поговорила с ней: пора, мол, тебе кукушка, птенца своего забирать к себе, в свое гнездо. Тем паче не такой он уже маленький, вырос давно из пеленок-распашонок, мальчишка самостоятельный. Нинка – в крик: вешаешь мне на шею пацана, нечего было тогда забирать его из детдома… Но Мария Гавриловна слушала-слушала да взглянула на дочь так, словно кипятком ошпарила. Да еще пообещала, что проклянет дочь самым страшным, материнским, проклятьем, если та еще раз откажется от своего сына. Нинка даже опешила, такой она свою мать видела впервые: глаза горят, щеки пылают, решительная… «Эх, мама, мама. Не знаешь ты ничего про дочь свою непутевую… И про человеческую подлость…» Согласилась Нинка. С неохотой, но согласилась. Договорились, что Мария Гавриловна привезет Вовчика ей к сентябрю ближе, чтобы привык немного к матери да к городу. На выходные обещала к себе забирать да деньгами помогать, по возможности. А большие ли возможности-доходы у пенсионерки? Подмога одна – сад-огород, хоть овощей не покупать. Теперь оставалось самое сложное – как мальчишке рассказать все, чтобы понял, найти такие слова, чтобы не ранить. Долго думала, не знала, как подступиться к предстоящему разговору. Несколько ночей вертелась, мучилась бессонницей, вздыхала протяжно и горестно, вставала, капала себе корвалола, снова ложилась… Даже Вовка заметил, что с ней что-то неладное творится: «Мам, снова сердце болит?» После нескольких таких тревожных ночей решилась. Когда Вовка после завтрака собрался как всегда на речку, Мария Гавриловна попросила его погодить, мол, надо ей что-то важное сказать ему. Усадила внука подле себя на диван, обняла, чмокнула в непослушный чубчик: - Вовчик, сынок, знай, что я тебя очень люблю и всегда буду любить… - Мам, я тоже люблю тебя. Можно я уже пойду? – и соскочил с дивана. - Вова, погоди, дай сказать. Вовка снова сел, выжидательно глядя на мать. - Сынок, мама – это самый-самый близкий человек на свете. Она носит тебя под сердцем, любит, когда ты еще в животе у нее… Мальчишка смотрел на Марию Гавриловну непонимающе – к чему она клонит. - Но иногда так случается в жизни, что ребеночек появляется, когда мама еще не может быть настоящей мамой. - Как это, мам? Ведь, когда тетеньки рождают детей, они сразу становятся мамами? «Если бы так, сынок… И детей не было бы брошенных, оставленных в роддомах…» - Ну да, Вовчик, сразу, но… – она запнулась, не зная, как же объяснить совсем еще ребенку, что не каждая родившая уже мать. Иногда, избавившись от бремени, избавляется такая, подобно кукушке, и от заботы о своем «птенце». Как Нинка. - Я хочу рассказать тебе, сынок, про одну такую женщину. Вовка заерзал на диване. Ну, зачем ему про какую-то там женщину знать, но мама посмотрела строго: сиди! - Эта женщина была молодая, девчонка совсем, глупая еще… - Дурочка, что ли? – не удержался Вовка. - Ну, можно и так сказать. В общем, когда она родила ребеночка, она сама еще не была взрослой. Мальчик совсем запутался: сама девчонка, а ребеночка родила, но взрослой не была. Что-то мама не так говорит. - Вот тебе – семь лет, а ей, когда она стала мамой, всего на десять лет больше было. Школу только закончила. Ни работы нет, ни образования… Про работу Вовка знал, все вокруг работают. Теть Валя – продавцом в магазине на колесах, а дядя Ваня – на той машине шофером. Баба Тоня, почтальонка, письма приносит. Мама тоже работала, на ферме, но потом, из-за сердца, не стала. Она пенсию получает – как инвалид. Хотя Вовка не понимал, как это инвалид, когда руки-ноги целые, не хромаешь. А что такое «образование» – пацан не знал, но сообразил, что если его нет, то ребенка лучше не рожать. А мама продолжала: - В общем, запуталась совсем девка. Ни работы, ни образования, ни мужа. Да еще и ребенок… Ну вот она и решила оставить его в роддоме. Чтобы другие люди, уже взрослые, взяли его к себе. Вовка ничего не понимал. Сначала родила, потом оставила. Для каких-то других людей. Совсем мама запутала. Мария Гавриловна, собравшись с духом, продолжила: - Она его там оставила, а мы с твоим папой взяли его. - Мам, кого вы с папой взяли? Ребеночка? А где он? – и даже оглянулся, машинально, готовый увидеть этого ребеночка. - Это ты, сынок… - Я? - Ты, Вовчик. Мальчишка смотрел на Марию Гавриловну во все глаза, с недоверием. Свалившееся на него удивляло, было сложным, практически непосильным для его детского соображения. Он молчал некоторое время, видно было, что пытается осмыслить то, что только что узнал. Наконец, произнес: - Мама, так я не твой сын? И не папин? А ты мне не мама, что ли? - Сынок, я – твоя бабушка. А твоя мама – Нина. Вовка вспомнил эту Нину – тетку, которую видел несколько раз. Она была красивая, но какая-то… недобрая. А когда папа умер… то есть не папа, а дедушка, она тоже приезжала. И за столом запела, а мама… бабушка на нее заругалась. Потом эта тетя у него спрашивала: любит ли он свою маму. Значит, про нее мама… рассказывает, что родила она его, Вовку, и оставила, а мама с папой к себе забрали. Вовка пытался соединить звенья цепочки, которая вдруг, разом, рассыпалась, и оттого мальчику стало неспокойно, неуютно, зябко даже, несмотря на летнюю жару за окнами. До этого дня все было просто и понятно. Есть он, Вовка. Есть его мама. Был еще и папа, но он умер. Есть этот дом, куры во дворе, улица, деревня. Речка есть. Лес. Небо. Это все было привычным ему, виденным сотни раз. Это был его мир. И если что-то менялось в этом мире, то и эти перемены были понятны и объяснимы. Деревья в лесу пожелтели – наступила осень. Речку затянуло льдом – пришла зима. Мама купила цыплят по весне – значит, из них вырастут взрослые курочки и петухи. А теперь вдруг рушилась стройность этого привычного мира. Оказалось, что мама – никакая не мама. И папа – дедушка, а не папа. А какая-то чужая тетка, которую видел всего-то раза три, это – мама. Нет, решил он, его мама – вот эта, а не какая-то тетя Нина. Он знал все ее морщинки, что лучиками разбегались по широкому лицу. Все знакомо было в ней. Нос – как нос, глаза – обычно добрые, улыбающиеся, сейчас – на «мокром месте». Большие, в мозолях, с голубыми выпуклыми венами, руки все время что-то делают: лепят вареники, стирают, моют, гладят.... И пахнет от них таким родным – то ли пирогами с яблоками, то ли хлебом с вареньем… Она – его мама, и другой ему не надо, – поставил точку Вовка. Вот вырастет и будет сам заботиться о ней, и не бросит ее никогда. У нее сердце все время болит, ей нельзя волноваться – так говорила тетенька-врач, которая приезжала на скорой помощи. - Мам, ты – моя мама, никакая не тетя Нина, – и обнял, и спрятался на ее большой груди в цветастом халате. - Эх, Вовчик, горе ты мое… - Морковное? – улыбнулся мальчик. - Да уж, морковное, – улыбнулась и женщина. Потом они еще говорили. Мария Гавриловна сказала внуку, что он – уже большой, без пяти минут первоклассник, что ему придется теперь жить с мамой и учиться в школе в городе. Что на выходные будет забирать его к себе домой. Сказала, что мама Нина на самом деле его тоже любит и хочет, чтобы он жил вместе с ней. Сказала, да так ли оно было на самом деле, – в этом Мария Гавриловна сомневалась. Очень. Нина после встречи с матерью несколько дней сидела дома. На работе сказала, что отравилась чем-то, мол, отлежусь да выйду, отработаю потом. А сама… Заперлась в комнате, есть не готовила, не прибиралась, не умывалась... В зеркало даже не смотрелась. А когда взглянула нечаянно – испугалась: страшная, с кругами под глазами, волосы во все стороны. Ну прямо «красотка». Парни райцентровские ее так и звали когда-то: Красотка. А что – видная была, яркая, не чета одноклассницам, мышкам серым, выскочкам. Только и разговоров: контрольные, сочинения… А сами о пацанах мечтают, дурочки. Да если бы она захотела, тоже была бы отличницей – только не надо ей было этого. Уже тогда решила для себя, что женщине, для того чтобы устроиться в жизни хорошо, нужны не математика с литературой, а внешность. И ум, конечно. Внешность – имеется, не то что у этих зубрилок. И ума хватает. Славка вон не зря ее среди всех девчонок выделил. Нравился он ей, Славка этот. Ох, и нравился! Высокий, мускулистый, наглый. А красивый – вылитый Ален Делон. На танцах всегда приглашал ее, девки все завидовали, даже старше нее. Потом до интернатовского общежития провожал. Лапал, конечно. Целовались. Но большего Нина не позволяла – хотя и влюбленная была в Славку по уши. Мечтала, потом, как он отслужит в армии, замуж за него выйти. Дура наивная! Вот кто дурой оказалась, а не одноклассницы. Повестка в армию Славке почему-то пришла летом, а не весной – по спецнабору призвали. Отвальная, все как положено, музыка, портвейн рекой. Нина пить отказывалась – никогда до этого не пила. Шампанское в новый год – не в счет. Когда вышли с ним на улицу, подышать воздухом, Славка уговорил-таки девчонку глотнуть немного из бутылки, прихваченной с собой, – за то, мол, чтобы служба у него легко прошла. Нина выпила, потом еще раз… И – провал. Очнулась от боли в промежности, на грязном матрасе, брошенном прямо на земляной пол в полутемном подвале. Голая. Рядом – Славка стоит, улыбается и парням двум, дружкам своим, сидящим тут же, на ящиках, хвастает: - Надо же, целкой оказалась. Я-то думал, так – ломается, цену себе набивает. А ядреная, сучка! Парни, подходи, пока в себя не пришла. Толян, налей-ка ей еще. Нина попыталась встать, прикрывая руками груди, но свалилась – ноги подкашивались, а в голове стоял гул. Толян с Сергеем насильно влили ей в рот спиртного. Сопротивляться не было сил. Что было дальше – Нина помнит смутно. Только боль, отвращение и тошнота… Под утро Славка сам помог ей одеться, вывел на улицу. Толяна с Сергеем уже не было. На прощание Славка сказал: - Вякнешь кому хоть слово, парни и с твоей слепошарой сестрицей то же самое сделают. Да тебе и не поверит никто – ты же – сучка! И, будто оправдываясь: - А нечего было задницей вертеть да сиськи свои выставлять напоказ, сидела бы дома, дура, да географию учила… – плюнул, развернулся и пошел к своему дому. А Нина… Девушка проулками, задами огородов, опасаясь, что ее увидят, шла к реке. Там вошла в воду – прямо в платье и босоножках, дошла до глубины и… поплыла. Выбралась на песчаный берег островка посредине реки. Села, обхватив колени руками. Над рекой стоял туман, от воды шел пар, вставало солнце. И Нину трясло – от утренней прохлады, мокрой одежды и внутренней дрожи. В горле стоял ком, но слез не было. Так и сидела у воды, мокрая, дрожащая, с сухими пылающими глазами… Когда через месяц поняла, что беременна, даже не испугалась. Ей было уже все равно. Жизнь, казалось ей, закончилась там, в том грязном подвале. Она не стала рассказывать, что с ней случилось, никому. Мать не поняла бы, сказала б, что сама виновата. А отец... Ему и сказать такое стыдно. Да что он сделает? Когда стало заметно живот, отец, так и не узнав от дочери, от кого беременна, стал сам расспрашивать парней и девчонок в райцентре. Ну, девки, понятное дело, рады были, что эту гордячку так наказали. А парни, Толян с Серым, встретили отца и рассказали ему, что, мол, Нинка первая на шею всем парням вешалась, спала с кем ни попадя, и сама не знает, от кого беременна. Отец им поверил. Вернулся из райцентра чернее тучи, зашел в комнату дочери и сказал, как ударил: - Шлюха! Нина хотела возразить, рассказать, как было, что не виновата она, но отец и слушать не стал. Только повторил: - Шлюха! – и хлопнул дверью. Это было последнее, что она услышала от него. Нина не смогла простить этого отцу. Даже потом, после его смерти. Делать аборт было поздно. Но Нина уже решила: ребенка все равно не возьмет, оставит в роддоме. Потом роды, уговоры матери не оставлять ребенка. Боже, да она не смогла бы на руки его взять! Кормить отказалась сразу. Когда детей приносили для кормления, уходила в коридор, и ребенка так и уносили голодным. А Нина дождаться не могла, когда выпишут. Готова была в окно убежать, только бы не видеть этих счастливых сюсюкающих мамочек: «Утеньки-путеньки, какие глазки! А носик… Как на папочку похож…» На Нинку с презрением смотрели, знали, что отказную написала. Потом в город уехала, на фабрику устроилась. Первое время у тети Паши, сестры отца, жила, пока место в общежитии не выделили. Тетка кормила ее, ни о чем не расспрашивала. Видела, девчонке и так худо, перенесла что-то такое, что ее пожалеть надо, а не упрекать. Нина благодарна была тетке, что в душу не лезла. Ну и что кормила, конечно. Потом, с первой же получки, пришла к ней с большим тортом. Они пили чай, тетка Паша рассказывала смешные истории из своей длинной жизни, и Нина даже улыбалась, хотя, казалось, забыла навсегда, как это делается. У Прасковьи Андреевны отлегло от сердца: «Ну, все, теперь жить будет, раз улыбается. Только зарубка в душе и останется. Да и та затянется с годами. Время – лечит…» Когда от ТЕХ воспоминаний не саднило уже внутри так, как год назад, узнала от той же тети Паши, что ее «родители на старости лет сошли с ума – усыновили какого-то мальчонку». Поняла сразу – какого. «Ну, зачем, зачем они это сделали? Кто их просил?» Тетя Паша, будто услышав Нинины вопросы, ответила: - Нинуль, Таня – далеко, ты к родителям не ездишь – уж не знаю, что у вас там приключилось. Вот они и взяли мальца, чтобы пустоту заполнить. Так, наверное. Ты бы съездила, глянула на братца названого. Нину аж передернуло: надо же – «названый братец». Нет, ни за что! Но съездить все же пришлось, через год. Тогда и увидела первый раз своего сына. Неуклюжий, глазастый, уши торчком. То хвостиком за бабкой ходит: «Мама, мама…» То к отцу на руки просится… А потом пошел к ней, глазками луп-луп, и руки тянет. В груди у Нины екнуло что-то, вдруг захотелось взять малыша на руки. Она даже пошла ему навстречу. Но… перед глазами вдруг помутилось, в голове словно щелкнуло. Она увидела очертания ТОГО подвала, услышала голоса: «Берите ее, парни, она ваша». «Шлюха! Шлюха!» И снова: «Хороша сучка!» Потом плач упавшего ребенка – и потеряла сознание. Пришла в себя и, не слушая причитавшую около нее мать, собралась и тут же уехала. В следующий раз появилась дома года через три, на похоронах отца. Вовке тогда пять лет было. Выпила, интересно стало, знает он, что она его мать. Спросила даже, любит он ее или нет. А он смотрит так непонимающе. Да на бабку оглядывается. А теперь вот, оказывается, придется взять его к себе. Зачем, дура, согласилась. Да мать, как с ножом к горлу, «прокляну да прокляну». Нашла чем пугать… Да делать нечего, пацану все равно в школу надо. В августе Мария Гавриловна привезла Вовчика к Нине. Та встретила его настороженно, даже не улыбнулась. Показала: для сна – диван, для уроков – общий стол, вещички – на полку в шкаф. Вроде и все. Вовка осматривается, все ему любопытно, весь под новыми впечатлениями. Город, после их маленькой деревни и райцентра, в котором бывал несколько раз, показался большим, шумным. Столько машин сразу Вовка и не видел никогда. А эта тетя Нина смотрит на него как-то недобро. Ему совсем не хочется здесь оставаться. Но он дал слово маме. Остался. А Мария Гавриловна шла по улице на остановку автобуса, чтобы ехать домой, в деревню, и слезы бежали по ее лицу. Шла и ревела, даже люди оглядывались. Жалко было Вовчика так, что сердце вот-вот остановится. Видела: Нинка не рада сыну, словно стеной отгородилась, холодная, чужая совсем. Как-то Вовчику будет с ней? Ласки от нее вряд ли дождешься, так хоть бы не обижала мальчика. Не помнит, как до дому добралась. Переступила порог и рухнула – сердце. Хорошо, соседка следом зашла – узнать, как съездила в город. Тут же скорую, те – привели в чувство и – в больницу. Провалялась почти месяц, душой болея за Вовчика. Ведь обещала через неделю приехать, проведать, а сама… Как выписали – сразу к Нине. Вовчик-то рад, на шею кинулся, обнимает, спрашивает, отчего так долго не приезжала, ведь обещала. А как узнал, что болела, с укором, исподлобья на Нину глянул: почему не сказала, почему в больницу к маме не ездили. Та только плечами повела, хватает, мол, мне и без того забот. Вот еще ты на мою голову свалился… Марии Гавриловне сразу же захотелось забрать Вовчика домой, а там – будь что будет… Но одернула себя: а как же школа? Неучем останется, что ли? Да и Вова сказал, когда мать вышла из комнаты: - Мама, ты не плачь, а то снова сердце заболит. Мне тут… хорошо, – пересилил себя. – Я с ребятами подружился во дворе. И учительница в школе добрая. Вот так и стал Вовчик жить с матерью. Худо ли бедно – потихоньку привыкли друг к другу, притерлись. Вовчик старался не причинять беспокойства тете Нине, старательно учился, уроки делал на продленке. Нина какой-то особой заботой о сыне себя не утруждала. Сама питалась в фабричной столовой, Вовка ел в школе. А на завтрак и ужин обычно бывали бутерброды с дешевой соевой колбасой. Но Вовка не жаловался. Чего ему недоставало, так это общения, но с тетей Ниной не поговоришь, отмахивалась от него как от назойливой мухи. Или взглядывала с такой холодностью, что Вовка умолкал, напуганный этим недобрым взглядом. Зато мама слушала рассказы Вовчика о школе, друзьях, удивляясь и ахая, смеясь, радуясь его успехам. Она теперь жила от приезда до приезда Вовчика. Ждала, наготавливала ему его любимых кушаний. Словом, был он светом в окошке в череде долгих ее одиноких дней. В первый раз Вовчик приехал к ней сам, в неурочный час, когда девять исполнилось. Он был испуган, в слезах: - Мама, за что она меня? Ребята на улице дразнят меня… подкидышем, что нет у меня папки. Я и спросил у тети Нины… – осекся, – у мамы, кто мой папа. Она очень рассердилась и сказала, что я… ублюдок, – произнес он через силу, – и замахнулась на меня, ударить хотела. А я убежал. Мама, за что она меня? Мария Гавриловна, конечно, возмутилась: как можно такое сказать своему ребенку только за то, что мальчишка захотел узнать об отце. Поговорила после той истории с Нинкой серьезно, отругала. Та, набычившись, слушала, а в ответ одно: ты ничего не знаешь, ничего не знаешь… Так и не поняла Мария Гавриловна, о чем это она не знает. Может, чего и не знает, конечно, но, что так с ребенком обращаться нельзя, – знает точно. Так и сказала. Потом эти внезапные появления Вовчика стали повторяться периодически, по разным поводам, и Мария Гавриловна теперь ложилась спать в тревоге, прислушиваясь, невольно ожидая стука в дверь. Такого, как этой ночью. Нет, терпения не осталось, сколько же она еще будет обижать пацана?! Ведь до чего дошло? Вовчик, раньше такой жизнерадостный, замыкаться стал в себе, всё думает о чем-то своем, думает, как старичок какой... И мысли, по всему видать, невеселые, ой невеселые… Всё, пора поставить уже точку, сказать ей, какая она есть никудышная, без сердца и совести, мать, да и забрать Вовчика домой. Лучше в райцентре будет учиться, а жить в тамошнем интернате. Всё поближе к дому. Решено – сделано. На следующий день поехала Мария Гавриловна с Вовчиком в город. Нинка оказалась дома, на работу – во вторую смену. Ни «здрасьте», ни «проходите», только сквозь зубы: «Явился!» Бабушка отправила Вовку погулять: «Ступай, сынок, нам поговорить надо, не для твоих это ушей». Закрыла за ним дверь. - Нина, вот разъясни мне, может, я, старая глупая женщина, чего не понимаю? За что ты не любишь сына? Что он сделал тебе такого, что ты его обижаешь, руку на него поднимаешь? Я-то ведь знаю, Вовка – золотой ребенок. Не проказник, не лентяй. Шустрый, как и все дети, – так это разве ж беда? Ты вот росла без забот, – Нина хотела что-то возразить. – Нет, ты послушай мать! Все что ты ни просила, покупали. По дому помочь – не допроситься было принцессу. Отец любил тебя, баловал без меры, вот и выросла в эгоистку, ни о ком, кроме себя не думала никогда. Нина закурила, чего никогда раньше при матери не делала. Помолчала. - Любил, говоришь, баловал? – спросила вдруг. – Может, и баловал. Но не любил, если предал, не поверил мне… Я никогда не прощу ему этого. Мать непонимающе смотрела на дочь: к чему она клонит. - Помнишь, когда я… забеременела… Еще бы она не помнила. Чуть тогда с ума не сошла, девке 17, школу еще не закончила, и вдруг брюхатая. Вот стыдоба-то! - Тогда отец и слушать не стал, почему да от кого. Сделал свой вывод: шалава! Нина, не докурив сигареты, затушила ее. Машинально взяла другую, но не закурила. Повертела в руках, потом, словно вспомнив что-то, смяла ее так, что табак просыпался на стол. - А ведь я была девочкой до… ну, до того случая… Мать слушала молча, не перебивая. - Помнишь Славку Андреева? Сына Елизаветы Петровны, завуча. Да, конечно, Мария Гавриловна помнила этого парня. Симпатичный такой, на какого-то артиста похож. Думала еще, вот погибель девичья, скольких дурочек перепортит. Потом его вроде в пьяной драке убили. Жалко было парня, а еще больше – его мать. - Я любила его. Мне так казалось тогда. Да все девчонки в школе влюблены были в него. А он – меня выбрал. Меня! Я же думала, что и он меня любит. Мечтала, что когда вернется из армии, поженимся. И до себя не допускала, для него же себя и берегла. Мать слушала Нину, затаив дыхание. - Дура, какая же я была наивная дура! – Нина произнесла это жестко, словно не про себя говорила. – Нашла для кого беречь невинность! Отблагодарил за преданность, нечего сказать… Мария Гавриловна начала догадываться, о чем это дочь, но боялась поверить. - Да, да… именно Андреев да еще два его дружка тогда меня… в подвале… А Славка потом еще и пригрозил: мол, расскажу если кому, они и с Танькой то же сделают… Мать все еще не верила. Может, сама согласилась? Ну не мог сын такой уважаемой женщины, завуча, пойти на такое. - Да как же это случилось? Когда? - На отвальной Славкиной… Он опоил меня, добавил какой-то гадости. А может, просто подмешал водки в вино. Много ли мне надо было? Я ведь не пила тогда совсем. Нина замолчала, а мать ждала продолжения рассказа дочери. - Я жить не хотела, думала, утоплюсь. Но… живу, как видишь. Нина сидела с неестественно прямой спиной, глядя задумчиво в окно. Там, во дворе, шелестел желтыми солнечными листьями раскидистый клен. Плыли, гонимые ветром, облака. Сочные краски осени были гармоничны и спокойны. - Когда поняла, что беременна, не знала, что делать, с кем посоветоваться. Девчонки меня ненавидели. Парни – считали шалавой. Ты не поняла бы, хоть и мать. У нас же, мама, не Танька слепая, а ты. Живешь, словно сквозь розовые очки на свет смотришь. Все для тебя хорошие. «Если к людям с добром, то и они к тебе так же»… Как же, теперь говорят по-другому: не делай добра, не наживешь и зла. Ну, пришла бы я к тебе. Рассказала, и что? Уверена, ты бы сказала, что я сама виновата, что не с тем гуляла. И заставила бы сделать аборт. А Мария Гавриловна вспомнила: тогда ведь так и подумала про дочь – сама, мол, виновата, вертихвостка. «Верно говорят: не суди, да не судим будешь! А я – осудила…» - А отец… Он поверил брехне обо мне, сплетням. Закурила снова. - Я, когда смотрю на Вовку, вижу всегда тот подвал, тех уродов, что жизнь мою сломали. Мне кажется, он на всех троих похож. Мне выть хочется, крушить всё, а Вовку… порой придушить его охота. Не могу я его полюбить, мама, не-мо-гу! – произнесла она по слогам, громко и протяжно. – Это все равно, что полюбить тех ублюдков… - Нина, но разве Вовка виноват… – начала мать, но тут за дверью раздался грохот упавшего таза, потом топот ног и стук хлопнувшей двери. Мать с дочерью переглянулись. Вовчик! Он слышал разговор. Что он услышал? Видимо, достаточно, что стремглав бросился вон. Нинка выскочила на улицу – в легком халате, тапках. Следом за ней, держась за грудь, тяжело дыша, Мария Гавриловна. - Вовчик, сынок! – кричала она вслед внуку. – Остановись! Куда ты? Но мальчишка мчался вперед, не разбирая дороги, не видя ни домов, ни людей, не зная, куда бежать, зачем… Бежал, а в голове стучало: ублюдок, ублюдок… А позади голоса матери и Нины: «Вовчик! Вовка!» Река, словно ожидая его, вынесла навстречу ему свое полноводное стылое тело. Он добежал до моста, до самой его середины, стал подниматься на перила. Ветер рвал его курточку, свистел в ушах, унося крики: «Вовка, не надо! Сынок, остановись!» Нина, словно безумная, бежала уже босая, полы халата и распущенные волосы трепал ветер. Она старалась не терять из виду Вовку, который уже добрался до моста, и, неверующая, молила: «Спаси моего сына! Спаси, если ты есть!» А Мария Гавриловна давно отстала, обессилев, осела прямо на камни от боли, сжимавшей грудь, и только шептала охрипшим от крика голосом: - Вовчик… сынок… не надо… Мальчишка почти вскарабкался на самый верх высоких перил, встал на них, держась за толстый металлический трос, и замер там. Нина взбежала, наконец, на мост, задыхаясь от бега. Когда мальчишка забрался на перила, она закричала: - Вовка, сынок, не надо! Не смей! Вовчик, стоя на решетке ограждения моста, посмотрел назад – на подбегавшую босую мать, бабушку, которая сидела на берегу, на деревья и дома, выпрямился, не отпуская железного троса из рук. В мозгу пульсировало: «Ублюдок! Не могу я его полюбить…» Он глянул на бурлящую под мостом воду, услышал испугавшее его «не смей», резко оглянулся и, не удержавшись, сорвался вниз… Он падал, беспорядочно размахивая руками и ногами, словно стараясь ухватиться… за воздух, а ветер разнес по реке его крик: - Ма-ма!.. Нина – на миг – оцепенела. Она словно увидела замедленные кадры: мальчик на мосту, прощальный взгляд, падение и крик. Но уже через мгновенье сама залезла на перила и… прыгнула следом: - Вовка, держись!
- Сынок, одного хочу. Хоть и грешно, умереть побыстрее бы, – сказал пациент-старичок и посмотрел на Дмитрия Николаевича черными глубокими глазами. - Ничего не понимаю, анализы вроде у вас хорошие. Расскажите еще раз, что у вас болит? – врач пожал плечами. - Да вот в груди что-то сжимает, да когда поднимаюсь, ног под собой не чувствую, – старичок погладил окладистую серебряную бороду. - Давайте, я вас еще на рентген отправлю. - Вы бы лучше с Богом меня отпустили, далеко возвращаться мне. - А зачем вы пришли тогда? - Так старость быстрее коротается. - Странный вы, лучше сходите, я вас подожду, чтобы в другой раз вам к нам не идти. Старичок закашлялся, взял направление и медленно вышел из кабинета. Дмитрий Николаевич вздохнул, снял очки и потер усталые глаза. Затем он обвел глазами помещение. Привычная картина: крашеные стены, старенький темный стол, напротив вплотную придвинутый такой же стол медсестры и сама медсестра, трухлявый линолеум, кушетка с чистым бельем, зеркало, умывальник. Все обычно, но вместе с тем что-то не так. В кабинет никто не заходил. Дмитрий Николаевич встал, потянулся. Подошел к окну и погрузился в себя. Профессия врача всегда смущала Дмитрия Николаевича. Он не знал, почему выбрал ее, какое место он занимает в ней, и наоборот – она в нем. Хотелось всегда большего, запредельного. Удивлять и восхищать других. Стать дизайнером, художников, актером – все равно, лишь бы не мокнуть в этом городе и не плесневеть. Нескончаемый поток пациентов вытеснял такие мысли днем, но вечером они накатывали с новой силой. Дмитрий Николаевич понимал, что ему не стать ни дизайнером, ни художником. Ну, а все-таки... Все-таки хотелось. И уйти от этого было невозможно. Он тысячу раз устанавливал на компьютер необходимые программы, покупал краски и кисти, но затем удалял и выкидывал все. Он ходил кругами вокруг себя, наматывал сотни километров. И все тщетно. Время от времени его атаковала хандра. В такие дни он мало ел, сидел вечерами в своей крохотной однокомнатной квартирке и много курил. На работе был роботом, прикладывал стетоскоп к чьим-то телам, спрашивал, выписывал рецепты и тупо смотрел за окно. В свои 32 Дмитрий Николаевич оставался холостяком. Впрочем, он не сильно переживал по этому поводу. Последние вулканические чувства любви посетили его лет пять назад и чуть не разорвали пополам. Он любил замужнюю женщину, которая не любила его. Она жила между. Ни Дмитрий Николаевич, ни муж не интересовали ее больше, чем она сама себя. Через год Дмитрий Николаевич истратил все свои чувства. Не было сцен и каких-либо объяснений. Он просто стер ее номер телефона из записной книжки своего мобильника и не отвечал на незнакомые звонки. Со временем он стал все меньше думать о бывшей возлюбленной и в последние годы улыбался, когда вспоминал, какие глупости ей говорил. Взлетная полоса закончилась. Дмитрий Николаевич все реже пытался изменить себя. Его дни копировали друг друга и откладывались в архивах памяти как один. Пациент приходил через неделю, а ему казалось – на следующий день, по телевизору показывали футбол, и он заранее знал, что наши проиграют. Деревянные рамы на балконе темнели, темнели и тяжелели и его мысли. Они не кидались в голове, а медленно катались где-то внизу. За тем, что находилось за взлетной полосой, знать не хотелось. Лень, да и зачем? В дверь постучали. Вошел старичок после рентгена. Дмитрий Николаевич взял снимок и посмотрел на свет. Затем он сел и стал что-то писать и объяснять старичку, какие нужно купить лекарства. Старичок кивал и постоянно благодарил. - Спасибо за внимание к чужой старости, – сказал старичок, медленно поднимаясь со стула. – Я бы не знал, что дома делать. А тут поговорил, как-то веселее стало. И умирать не хочется, когда знаешь, что рядом живут такие люди. Дмитрий Николаевич покраснел. Он впервые в жизни почувствовал свою нужность по-настоящему. Когда старичок ушел, он снова подошел к окну. Густые сумерки почти превратились в темень. Зато зажглись фонари и осенний дождь был какой-то не такой, как с утра, не беспросветный. И работа участкового врача в провинциальном городе перестала казаться нескончаемым наказанием за непонятную провинность. Хандра отступила, свернула пожитки и покинула захваченную территорию. Дмитрию Николаевичу даже подумалось, что молодая медсестра всегда смотрела на него с нежностью. Кто знает, может быть и так.
Ворота были закрыты на засов – я дернула железное кольцо, дверь не поддавалась, пришлось лезть через высокий забор. Забыла, как это делается, хоть бы не рухнул… Во дворе запустение, столбы покосились, доски прогнили, позеленели. Тмин, который мы с папой сеяли в углу, чтобы добавлять в маринады, разросся по всей ограде. У забора чернела собачья будка, рядом валялась погнутая кастрюлька. Папа однажды разозлился – ругал меня, когда я ушла за молоком к тете Вале и пропала на целые сутки, помнишь? – и швырнул кастрюлю в березу, пришлось отдать ее Жульке. На двери замок, все стекла целые. Странно, никто не пробовал забраться внутрь, там же столько полезных вещей – телевизор «Рекорд», к примеру. Или старый проигрыватель с кучей пластинок. Впрочем, деревенские жители всегда обходили наш дом стороной. Папочка, я тебя очень люблю. Я потянулась к карнизу, нащупала узкую щель и достала ключ, холодный и гладкий, ни пятнышка ржавчины. Несколько секунд вертела в руках, задумалась, и наконец, сунув в скважину, распахнула дверь, быстро прошла через сени в дом. Комнаты закрыты, в коридоре темно и непривычно тихо. Вдруг стало трудно дышать, ноги ослабли, и я резко выбросила руку в сторону, уперлась ладонью в холодную гладкую поверхность. – Ты очень красивая, – говорил папа у этого зеркала, колдуя расческой. – У тебя красивые волосы. Я таращила глаза из-под огромных очков, пожимала острым плечом в рваной майке. – У меня ноги худые. Красивая – это Танька Иванова. Ой, больно, не дери ты так! – Тише, тише, крошка, – папа поцеловал меня в волосы. – Наклони-ка голову… Вот так. Зато когда твоя Танька вырастет, перестанет проходить в двери, а ты у меня будешь стройная. – Папа, – проныла я. – У меня нос большой… – У меня тоже. Ты же моя дочь! – Нет, у тебя не такой большой… – Просто у тебя личико маленькое. Как у куколки, – папа ущипнул меня за нос и перекинул косу через плечо. – Ну все, беги одеваться! Я сидела на корточках в темном коридоре, опустив голову на руки. Я не думала, что возвращаться бывает так трудно. * * * Папа всегда боялся этого. Ухмылялся, когда я, собираясь в магазин, меняла тельняшку с заплатами на модный оранжевый свитер, грустно смотрел, как вместо рваных кед надевала туфли с узкими носами. Я становилась взрослой. Каждый вечер я ждала темноты, сжавшись в комок под одеялом, в джинсах и куртке, кеды ждали под тумбочкой. Папа кряхтел и покашливал в кухне, сморкался и чихал в ванной, ворочался и сопел в спальне, потом становилось тихо. Я на цыпочках шла к тумбе, завязывала шнурки на кедах. Щелкала выключателем, подавая условные сигналы, звенела стеклом, выползая в форточку. Темнота была ужасающе притягательной. Я лезла, дрожа от страха, нетерпения и свежего ночного воздуха. Тогда мы купались в теплой после жаркого дня реке, фотографировали Луну над черным лесом, жгли костер и кидались печеной картошкой. Он сидел на краю кровати, сгорбившись. Потом шлепал в нелепых трусах с корабликами на кухню выпить стакан воды. Открывал по дороге дверь в мою комнату, смотрел на пустую кровать, трогал скомканные простыни, и снова уходил, опустив голову. Папа доставал из холодильника водку, резал малосольные огурцы на тарелку. Садился за стол с газетой в руках, нацеплял очки с одной дужкой на нос и моргал увеличенными глазами. Вписывал буквы в кроссворд, капал огуречным рассолом на газету. Буквы ползли в разные стороны, превращаясь в чернильных каракатиц. Он шел спать, когда первый луч золотил крыши сараев, незадолго до этого мы покрыли их новой жестью. Тогда я прыгала по деревянной лестнице с молотком и банкой гвоздей, оступилась, разодрала коленку. Папа нес меня в дом на руках, а я орала так, что сбежались соседи. Он посадил меня на табурет, обработал рану зеленкой, перевязал на зависть любой медсестре. Я тихонько скулила, а он теребил узелок бинта и приговаривал: «Как с гуся вода, так и с Катеньки вся худоба». Папа вздрагивал и просыпался, когда я с чувством победы лезла обратно в форточку, уставшая, счастливая. Только во второй половине дня начинала потягиваться в постели, лениво отгоняя солнечного зайца, а потом, виновато озираясь, кралась в ванную. Он ни разу не упрекнул меня. Маму я помню плохо. Наверное, не помню совсем, путаю папины рассказы с тем, что знаю сама. Раз в год мы отмечали день ее рождения с тортом и шампанским, папа никогда не говорил о смерти. В родительскую субботу приходила тетя Валя и брала меня с собой на кладбище. Мы красили ограду в голубой цвет, сажали ирисы, папа не ходил с нами. Однажды я застала его там в одиночестве на скамейке, он спешно собрался и ушел, пряча взгляд. Я никогда не жалела, что у меня нет мамы, сестры или брата – папа был всем. Помогал готовить уроки, покупал платья, играл со мной в куклы. А еще брал на охоту, учил приемам каратэ и показывал, как попасть ножом в дерево с пяти метров. До сих пор не могу забыть, как папа укрывает меня одеялом после сказки о загадочных мобриках. Я трусь щекой о его щетину, и мурашки бегут от затылка по позвоночнику куда-то вниз. А однажды у нас в школе был новогодняя вечеринка с дискотекой, я не хотела идти, потому что не умела танцевать. Папа увидел, что я сижу дома грустная, включил кассету с Жанной Агузаровой и стал учить меня рок-н-роллу. Потом все смеялись, потому что я прыгала, как коза, а надо было переминаться с ноги на ногу. Но мне казалось, я танцую лучше всех, ведь этому меня научил папа. Мне было лет шесть, когда он взял меня в командировку в город, до этого я никогда не была в городе. Так хотелось увидеть многоэтажки, я думала, это живые существа – вот-вот взлетят вверх! – и светофоры-инопланетяне – красный глаз, желтый нос, зеленый рот, большая голова на тонком тельце… Мы ночевали в гостинице, а утром опоздали на самолет. Тогда папа повел меня в кафе «Сказка», где я объелась фруктовым мороженым, потом в стереокино на фильм про пингвинов, где уснула с непривычки, потом в цирк, там были гимнасты и дрессированные тигры. Я разревелась, когда рыжий клоун вытащил меня на арену для фокуса, а папа увел меня и долго успокаивал. До сих пор боюсь клоунов. Второй раз я оказалась в городе, когда лежала в больнице. В бинтах, в зеленке, в огромных очках. Тайком читала книжки про могикан, писала письма папе, пыталась сбежать. В третий раз приехала на курсы по биологии, хотела стать врачом. Папа отпустил меня одну, учиться самостоятельности. Сначала было страшно. Я думала, автобусы ездят беспорядочно, туда-сюда, и когда открыла, что есть определенные маршруты и можно просто смотреть на таблички, счастью моему не было предела. В общежитии ни с кем не знакомилась, все сидела в углу на кровати, над книжками, скучала по папе. Девчонки сами заговорили со мной, сказали, что ужасно выгляжу, потащили в магазин. В новой одежде было так неуютно, а после парикмахерской я не узнала себя в зеркале – испуганный темноглазый зверек, волосы торчат в разные стороны. Папа встречал меня на вокзале – счастливый, когда заметил приближение автобуса, встревоженный, когда искал меня глазами среди пассажиров, удивленный, когда с трудом узнал в девушке в бордовом пальто свою маленькую дочь. В тот день мы до поздней ночи сидели в кухне с цветочными занавесками. – Апрель, дочь, – папа дымил «Примой» у открытой печи, обстругивал бересту с поленьев. – Что думаешь в мае делать? Я пялилась в потолок, качаясь на стуле. – Ну, пап… как обычно – грядки складывать, сажать все надо. Потом последний звонок, экзамены… – Хе-хе-хе, дочь… Экзамены ты сдашь хорошо, ты же умница, – папа подмигнул мне, сверкнул золотыми зубами. Я смутилась, тряхнула волосами, стала подворачивать край новых джинсов. – Поедешь учиться, забудешь меня… – Пап, нет, как же я забуду, – обиделась, обхватила колени, спрятала лицо. – Ты же знаешь, у меня нет никого, кроме тебя. – Забудешь… Ты и сейчас уже изменилась – подружки, новые впечатления, другая жизнь. Я буду совсем-совсем не нужен. Старая новогодняя елка. – Ты всегда нужен, пап. Я хочу, чтоб ты был рядом. А ты можешь жить со мной в городе? – Нет, дочь. Куда я без леса? Без бани, без Жульки? Да и менять что-то так трудно, тяжел я стал на подъем в последнее время. С каждым годом весна все короче и короче… – он складывал дрова в печку, чиркал спичкой по коробке. – Такие долгие осени, все холоднее и пасмурнее. – И ты вот так легко отпускаешь меня? Пап, я умирала без тебя эти две недели. Подружки все глупые, говорят только о тряпках и мальчиках. Бруснику от клюквы не отличают! Заячьи следы только на картинках видели! – я готова была расплакаться. Подпрыгнула со стула, села возле папы на пол, обняла за ноги. – Пап, давай я останусь с тобой, нам же так хорошо вдвоем, будем выращивать кур, картошку копать – все как обычно… – Хе-хе-хе, глупыш… – потрепал по голове, вздохнул. – А кто говорил, что хочет быть врачом? Этому ведь учиться надо. Ты такая юная. Надо открывать мир, смотреть, как другие живут. – Папуля, пап… – я уже рыдала во весь голос. – Не хочу никуда ехать, мне с тобой хорошо… ну пап… Папа унес меня в постель, неумело спел колыбельную, тихо-тихо... Мы посадили картошку, прошел выпускной, я складывала вещи, чтобы ехать на экзамены. Книжки, тетради в сумку, папину фотографию в кошелек. Вытащила из шкафа трубку на память – все равно он их теряет каждый месяц – набила табаком, попробовала затянуться. Жулька громко залаяла во дворе, и пока я думала, куда спрятать, вбежала тетя Валя, в домашнем халате и в тапочках: – Ой, скорее в больницу… Отца лесиной ударило! Трубка выпала и покатилась по полу, внутри все обмерло. Тетя Валя схватила меня за руку, куда-то потащила. – Подождите, – кричала и отбивалась я, – надо хоть гостинцев положить, в больнице ведь кормят плохо, он же голодный! – Какое там! – волокла меня за собой через двор тетя Валя. – Хоть бы выжил, а уж неделю-то точно есть не сможет. – А-а-а – закричала я и села на землю. – Да скорее ты, хоть на живого посмотришь, а то ведь Богу душу отдаст – не успеешь! – подливала масла в огонь тетя Валя, и мы уже наперегонки бежали в больницу. Папу поместили в реанимацию, нас долго не хотели пускать, но тетя Валя подключила связи, и я в белом халате поднялась наверх. Папа лежал на столе под белой простыней, на лице кислородная маска, волосы слиплись на лбу. Потрогала пятки – горячие. Мне показалось, он улыбнулся. Папа всегда боялся щекотки. Я несколько раз обошла стол. В соседней палате шумно, целая бригада врачей, прилетевших на вертолете из города, спасала какого-то старичка, сбитого машиной, а мой папа лежит тут совсем один, забытый и никому не нужный. Я посмотрела в окно на маленьких человечков с тяпками, на крыши деревянных избушек, на машину с красным крестом в больничном дворе, и подумала, так ли это нужно – быть врачом. Может, есть куда более полезные занятия. На третий день папа пришел в сознание, но не мог говорить. Через неделю перевели в обычную палату, и вскоре я забрала его домой. Пришлось кормить из ложечки, как маленького ребенка, супами и кашками. Он все порывался встать, бродил в мое отсутствие по комнатам на слабых ногах, но я ругала его и укладывала в постель. – Баю, баюшки, баю, не ложися на краю… А-а-а, а-а-а… – пела я в темной комнате, сжав ладонями его морщинистую руку. Мы поменялись местами. Теперь, как он когда-то, я читала ему книжки вслух, не зная, понимает ли, меняла рубашки и трусы, целовала на ночь. Он смотрел на меня жалобно, как виноватый котенок, а когда я разрешила вставать с постели, стал ходить за мной по пятам, все пытаясь что-то сказать. Я не жалела, что не поехала учиться, мне казалось, спасти одного человека важнее, чем тысячу, как если бы я стала врачом. Тем более это мой папа. Картошку мы копали с тетей Валей, а к середине осени папа стал чувствовать себя настолько хорошо, что сам зарезал свиней, мы тогда долго искали паяльную лампу и возились с разделкой мяса. Говорить он по-прежнему не мог. До сих пор храню записки с его каракулями: «Катя, купи спички», «Достань мои валенки с чердака». Когда первый снег припорошил дома и деревья, мы надели резиновые сапоги и пошли в лес на прогулку. Бродили по заснеженным лужайкам, приминая старую траву, и длинные цепочки следов петлями тянулись от нас к самому дому. Папа вел меня за руку по каким-то ему одному известным тропам, показывая то гнездо на дереве, то белку, то огромный червивый гриб. Он смеялся и обнимал меня, я радовалась вместе с ним, как будто видела все впервые. В декабре мы мастерили игрушки на елку. Я купила цветной бумаги и книжку «Оригами», мы складывали самые сложные фигуры. Папа сделал желто-синюю цаплю с длинной шеей и тонким клювом; у меня после долгих усилий получился, наконец, фиолетовый шар в серебристой кубической рамке. На Новый Год папа принес из леса мягкую пахучую пихту, я готовила «ежиков» в белом соусе, протирала хрустальные бокалы, расставляла салатницы, резала сладкие апельсины. Тетя Валя забежала поздравить нас с праздником, а в двенадцать часов мы с папой открыли шампанское. Долгими январскими вечерами я стучала спицами, сидя на ковре среди разноцветных клубков – связала несколько пар носков, варежек и теплый свитер для папы. Папа читал книжки об оружии, смотрел новости по телевизору и разгадывал кроссворды. В феврале мы катались на лыжах. Папа натирал их мазью, гладил утюгом, и мы шли к лыжне, прокалывая подстывший снег палками. Помню воздух, колючий и чистый, яркое-яркое солнце, шуршанье болоньевых курток. Возвращались с прогулки замерзшие, усталые. Вытирали сопли, дышали в большие кружки с горячим чаем. Весной начались обычные хлопоты – огород, хозяйство. Я совсем забыла, что собиралась когда-то стать врачом. Мы с папой настолько срослись, что иную жизнь представить было невозможно. Мне не хотелось бросать его, в наших отношениях действительно была гармония… пока не появился Кролик. Мой Кролик, который умеет ходить на руках, надувает шары из жвачки размером с голову и знает миллион смешных историй. В тот день я красила ворота, солнце уже клонилось к горизонту. Я отошла к дороге с кистью и ведерком краски в руках полюбоваться на свое творение. Пятилась, пятилась и столкнулась с ним. Он схватил меня за шиворот: «Куда прешь, парень?!» Я рассердилась, но увидев его передние зубы, чуть не подавилась от смеха: «Не твое дело, Кролик». Он отвесил мне подзатыльник, а я в долгу не осталась, измазала зеленой краской его штаны, рубашку и лицо. Он потащил меня в дом, я упиралась и так и норовила пнуть его. В дверях нас встретил папа, который сразу все понял и сделал мне знак рукой. Я молча удалилась, а папа мычал, пытаясь что-то объяснить ему, потом они вместе ушли. Наутро все сладкое в доме было спрятано, и сколько я ни кричала, сколько ни топала ногами, папа даже не думал класть шоколадные конфеты обратно в вазочки. Три дня я строила план мести. Выследила, как он с Викой с соседней улицы шел к беседке в школьный сад, подслушивала через стенку их глупые разговоры, а когда повисла многозначительная пауза, бросила дохлую крысу сквозь решетчатое окно. Вика заверещала, а я легко перемахнула через забор и дала деру по проселочной дороге в сторону старой фермы. Кролик не отставал, и когда я поняла, что он гонит меня к реке, соображать было уже поздно. Я остановилась на берегу – ни моста, ни брода поблизости не было – скинула кеды и короткие штаны, прыгнула в воду, на махах поплыла на другой берег. Кролик схватил меня за волосы где-то на середине реки, я барахталась и умоляла отпустить, но он одной рукой греб сильнее, чем я руками и ногами одновременно. Я боялась выходить на берег, он тащил меня из воды и пыхтел, что оторвет паразиту яйца. Я тряслась от холода, мокрая ткань прилипла к телу, с носа и подбородка капала вода. Он недоверчиво посмотрел на мою рубашку и тонкие ноги, я расплакалась. Подал мне штаны, еле сдерживая смех, и вот мы уже идем в деревню, знакомимся, болтаем. На следующий день Кролик пришел сам. Папа носил воду из колодца, я чистила картошку в кухне и горланила песни. Я жутко сконфузилась, когда он вошел, постучавшись. – Привет, Катюша, – и зубы, такие смешные, показывает. – Привет, – я все пыталась спрятать грязные ноги под табуретку. – Отстирал штаны? – Да нет, это новые, – пошевелил руками в карманах, стал рассматривать беленую печь. – Футболка клевая, – кожура получалась длинная, закручивалась в спирали. – Спасибо. Не хочешь прогуляться? – Тебе не стремно со мной? – Нет. Я в лесу никогда толком не был. Покажешь? – Ага. – Пойдем. – Ты что, в этом собрался идти? – А что?! Я стала хохотать, а Кролик обиделся. Как ему, городскому мальчику, объяснить, что в лесу высокая трава, мокро, и туда не ходят в белых брюках? Я достала старые папины штаны и брезентовую куртку, нашла на чердаке галоши и мы пошли в лес. Папа провожал нас глазами, стоя у колодца с ведрами, прищурившись. Я помахала ему рукой. Кролик заглядывался на корявые ели, росшие вдоль озерца, на гнезда в березовых ветках, на полевые цветы на лужайке. Подарил мне букетик, рассказал кучу историй о дальних странах, где уже побывал, о море. Я ведь никогда не была на море, только в книжках читала. Слушала, зачарованная. Потом были велосипедные прогулки. Пару раз я находила свой велик с проколотым колесом – заклеивала, накачивала насосом. Позже я догадалась, что это был папа. Однажды он преградил мне путь в воротах, когда я собиралась гулять с Кроликом. Я хотела обойти, но он сложил руки крестом и сердито посмотрел на меня – так закончились наши встречи. Тогда я под любым предлогом пыталась сбежать из дома, но папа строго следил за мной. Я плакала, старалась убедить его в том, что не прав, но он не слушал. И лишь на третий день пришла тетя Валя и забрала меня, чтобы отдать молоко. По дороге домой я свернула на другую улицу и побежала прямо к дому бабушки Кролика, он помогал тогда ей перекладывать поленницу во дворе. Увидев меня, обнял, испуганно стал расспрашивать. В тот день я домой не вернулась, а когда пришла, папа сидел на кухне пьяный с красными глазами и громко матерился, еле ворочая языком. – Папа, ты говоришь?! – Твою мать, ты где шляешься? – стукнул кулаком по столу. – Папа… – еле успела увернуться от табуретки. На следующий день он робко просил прощения, но сказал, что не хочет, чтобы я гуляла с Кроликом, что он не тот человек, и вообще городской, поиграет и бросит. Мы стали встречаться по ночам в той самой беседке в школьном саду, где я бросила в Кролика дохлую крысу. Каждый вечер я выползала в форточку, папа делал вид, что ничего не замечает. Кролик уговаривал меня уехать с ним в город, учиться, а я объясняла, что не могу оставить папу. Однажды ночью я не смогла открыть форточку – она была заколочена. Папы в доме не было, я хотела выйти во двор, но дверь оказалась заперта. Ходила из угла в угол, включила телевизор, пробовала почитать – минуты тянулись так медленно. Папа появился в пять утра, молча прошел в кухню и выпил сразу стакан водки. Так же молча ушел спать. Я побежала в беседку, но Кролика там, конечно, не было. Не было ни на следующий день, ни на третий. Его бабушка сказала, что он внезапно собрался в город, какие-то срочные дела. Адрес не дала, потеряла бумажку. Мой домашний арест был снят, а я не знала куда деться. Бесцельно слонялась по местам, где мы раньше гуляли, сутками сидела в углу комнаты, уставившись в потолок, по ночам ходила к реке. Папа расстраивался, ходил угрюмый. Уговаривал поесть, рассказывал анекдоты. Но я уже знала их все наизусть, и есть мне совсем не хотелось. После недели мучений я совсем ослабла и с трудом поднималась с кровати. Папа сказал, что ему надо ехать на дальний участок в тайгу и попросил тетю Валю поухаживать за мной. Больше я его никогда не видела. Тетя Валя вбежала в комнату с воплями. В ушах зазвенело, глазам стало больно от света, я натянула одеяло на лицо. – Забрали! – причитала она. – В тюрьму забрали! Отца твоего увезли, вот и повестка в суд пришла… – Тетя, – прошептала я. – Что с Кроликом? – В больнице, деточка, – громко сморкалась она. – С ножевым… Помрет! Я, шатаясь, пошла в кухню, выпила стакан молока, съела булку. Весь вечер меня тошнило, тетя Валя отпаивала водой с марганцовкой. На следующий день стало лучше, я смогла есть. На третий день я почувствовала, что смогу перенести долгую дорогу, вызнала у бабушки Кролика адрес больницы и поехала к тебе. Тетя Валя вытирала глаза платочком, всхлипывая: «Не вернешься же, не вернешься!» Кролик был в бинтах и слабо улыбнулся, когда увидел меня с апельсинами. Я просила за папу прощения, а он спрашивал, стану ли я когда-нибудь толстушкой и пройдут ли мои круги под глазами. Он не пустил меня назад, и мы уехали на море. И столько было разных городов, другая жизнь, и Кролик так меня любит… А вчера я спешила домой, и навстречу по пешеходной дорожке, держась за руки, шли мужчина и девочка. Она облизывала фруктовое мороженое, он показывал рукой на светофор. Остановился, стал поправлять бант – она вертела головой, крича: «Ну пап, осторожнее!» Он погрозил ей пальцем, подхватил, как пушинку, и дальше нес на руках, крепко обнимая. Я развернулась, побежала на красный свет, под сигналы машин, по тротуару к остановке, повернулась еще раз, поймала такси – вокзал, поезд, автобус… * * * Я прошлась по комнатам, раздвинула пыльные шторы, открыла окна. Села на табурет в кухне, стала слушать шум ветра в листьях, щебетание птиц… скрип ворот… звуки шаркающих шагов во дворе… Я тихонько встала со стула, осторожно прошла в коридор, вглядываясь в темноту. – Папа? – робко позвала я. – Папа!!! Распахнула дверь, прыгнула ему на шею, обхватила ногами. – Папочка, папочка!!! – Хе-хе-хе, дочь! Он смеялся – беззубый, седой, в глубоких морщинах – я плакала.
ВЫХОД НАЙДЕН Мы с Калякой играли в домино на кухне. Каляка проигрывал и сердился, топал ногой, кричал, что я мошенничаю. В дверях показались госпожа фон Цвельф в бордовом халате и Маляка в новом клетчатом сарафане с карманами. – Тетя подарила! – она повертелась и забралась мне на колени. – Правда, здорово? – Тебе идет. – Милочка, нам понадобится твоя помощь, – тетушка окинула меня пытливым взглядом и прыгнула на стол. – Ну… у меня завтра осенние каникулы начинаются, так что в ближайшие две недели можете на меня рассчитывать. Каляка придвинул к тетушке коробку из-под домино и предложил в качестве сидения. Та благосклонно кивнула, села и продолжила: – Насколько я поняла из рассказа Маляки, в телевизоре неожиданно появилась дама с палочкой в руке. Она собирается сделать ЭТО до возвращения Иннокентия Петровича из Австралии, а нам нужно ЭТО предотвратить. Само собой, мадемуазель не с неба свалилась в ваш телевизор. Я живу на свете много лет, и прекрасно понимаю – необъяснимых вещей не бывает, – госпожа фон Цвельф вынула из рукава халата веер и обмахнулась. – Та дама, видимо, работает на телевидении. Возможно, диктором. – Я посмотрела программу, перед концертом Льва Лещенко прогноз погоды был, – между делом я расставляла подаренные комбульпики по подоконнику и поливала их по совету Маляки апельсиновым соком. –Значит, она – диктор прогноза погоды, а по совместительству – колдунья! – убежденно сказала тетушка. –Потрясен вашей проницательностью, – Каляка с восхищением поклонился. – Откуда вы знаете, что она колдунья? – усомнилась я. – И что такое ЭТО, я так и не поняла? –Дорогая, от всей души надеюсь, что ты ЭТО никогда не увидишь. А что касается колдуний, то их я видела на своем веку немало. Колдунью ни с кем не спутаешь, особенно если у нее волшебная палочка в руке. – Тетя, ты такая умница! Я знала, ты нас спасешь! – Маляка запрыгала между горшков с комбульпиками по подоконнику. – Не стоит благодарностей, милая, – госпожа фон Цвельф вынула из ридикюля знакомый портсигар и закурила. – И еще одну вещь я знаю точно – без палочки ни одна колдунья уже не колдунья, как я не Иеремия фон Цвельф без своего портсигара! – она трясла портсигаром, будто владела им всю жизнь, а не получила совсем недавно в подарок. – Нужно выкрасть палочку у колдуньи, и она не сможет сделать это, ура! – Маляка спрыгнула с моих коленей и пустилась в пляс. – Я готов забрать палочку, но должен знать, где она спрятана, – Каляка заважничал, надул щеки и выпятил живот. – Наверное, надо искать на телевидении, раз ведущая там работает, – робко предложила я. – Для этого я и просила твоей помощи, дорогая. Тебе всего лишь нужно привезти нас туда, а Каляка проникнет внутрь и заберет палочку, – тетушка прицелилась и попала окурком точно в открытую форточку. Операция была назначена на следующий день. В оставшийся вечер, пока тетушка принимала расслабляющие ванны, а Каляка репетировал перед зеркалом завтрашнее выступление, мы с Малякой проводили подготовительную работу. Маляка позвонила на телевидение, представилась Львом Лещенко и узнала, что ведущую прогноза погоды зовут Анжела и ее студия находится на третьем этаже. Я сшила для Каляки маскировочный костюм из старой меховой шапки, чтобы в случае опасности он мог прикинуться добрым пушистым зверьком. – Пусть только попробуют ко мне подойти! – размахивал Каляка кулачками. – Я в Австралии времени зря не терял, все боевики пересмотрел. Дерусь не хуже Джеки Чана! Я смеялась и показывала ему дополнительные приемы, которым меня научили мои родители. На следующий день тетушка, Маляка и Каляка в меховом костюме забрались в мой рюкзак. Вместе мы отправились к телецентру, чтобы предотвратить загадочное ЭТО. У дверей здания стояли очень строгие охранники. Для входа внутрь они потребовали специальный пропуск, которого у меня не было. Я отошла в сторонку на совещание. Тетушка Иеремия на секунду выглянула из рюкзака, чтобы оценить ситуацию. – Понимаете, госпожа Иеремия, эти охранники ни на минуту не отвлекаются. Каляке не удастся проскочить через вход незаметно. – Ты права, дорогая. И окна все плотно закрыты. А что за ворота там, вдалеке? – Куда грузовая машина подъезжает? – Да-да. Я побежала к воротам. Маляка сразу запищала, что ей прищемило руку, но я не слушала. Из грузовой машины в ворота вносили ящики, всякие цветные штуки и еще много непонятного. Грузчик, подхватив очередную коробку, подмигнул мне: – Любопытно, да? Реквизит для нового телешоу привезли, видишь – деревья искусственные, шторы, украшения разные. Посмотришь потом по телевизору! – хохотнул басом и ушел. – Каляка, прячься в ящик, пока никого нет! – я открыла рюкзак, Каляка в меховом костюме юркнул в коробку. Я чувствовала, как Маляка мечется от волнения по рюкзаку, и слышала, как тетушка шепотом пытается ее успокоить. Грузчик вернулся, снова подмигнул мне, забрал коробку с Калякой и ушел. Мы с тетушкой и Малякой ждали в условленном месте, у дерева с двумя стволами, неподалеку от входа в телецентр. Прошел час, но Каляки все не было. Маляка и тетушка так переживали, что уснули, и теперь из–за моей спины доносился легкий свист и сопение. Я несколько раз обошла здание, присматривалась к дверям и воротам. Села на лавочку, осторожно поставила рядом рюкзак и задремала… *** – Пш-ш-ш… Я рискую своей шкурой, а они спят! – Каляка в меховом костюме шипел и дергал меня за рукав. – Скорее домой, а то догонят и отберут. Он сунул в рюкзак деревянные обломки и стал забираться в рюкзак. – Котик, котик, стой! – мальчик в красной шапке через лужи подбежал к моей скамейке и схватил Каляку прежде, чем я успела опомниться. – Что ты стоишь, как вкопанная, помоги мне! – взвыл Каляка. Я стала вырывать его из рук ребенка, но тот еще крепче вцепился в Каляку. На шум из рюкзака выползла сонная Маляка и, не разбираясь, в чем дело, цапнула малыша за руку. Ребенок расплакался, Каляка с Малякой тут же исчезли в рюкзаке. Я попыталась задобрить ребенка конфетой, но прибежала крупная женщина с большим носом, недовольно посмотрела на меня, сказала с одышкой: «Пойдем, Петюня!» и увела мальчика. Я взяла рюкзак и отправилась домой, с нетерпением ожидая рассказа Каляки. Г е р о й д н я – Там все такое… другое! Совсем не так, как в телевизоре, – Каляка, наконец избавился от мехового облачения, развалился на стопке салфеток на кухонном столе, гордый и довольный собой. – Принесли меня, значит, завалили коробками. Еле выбрался, где нахожусь, не знаю. То в новости забреду, то в «Поле чудес» какое-нибудь. Народу везде тьма, как в муравейнике, никто на меня внимания не обращает. А я помню – надо на третий этаж, где прогноз погоды. Вышел к лестнице, спустился туда-сюда, нашел, наконец. И тут ОНА по коридору идет. Высокая, волосы длинные. И палка в руке. Я так и обмер. Идет, а кто-то ей вслед: «Анжела, через десять минут эфир». Я за ней, в большой кабинет. Она палку на стол положила, а сама за бумаги. Я не растерялся, схватил в зубы и бежать. И тут этот, в красной шапке. «Котик, – кричит, – иди сюда!» Я ему говорю: «Отстань, тороплюсь, не видишь?», а он еще сильнее орет, за палку схватился. Я зубами сжал изо всех сил, палка – хрусть! – и переломилась. Подобрал обломки и дал деру. И он за мной. А за ним еще та, огромная, с носом, ты ее видела. Так и бежали втроем, еле ноги унес. Но самое главное – палку забрал! Тетушка Иеремия, допив чашку крепкого кофе, улыбнулась: – Позвольте мне торжественно объявить Каляку Героем Дня! Мы с Малякой захлопали в ладоши и трижды крикнули: «Ура!» – Ну, а поскольку моя миссия выполнена, я могу вернуться в родную Австралию со спокойной совестью. Завтра утром, кстати, у меня самолет. – Как, тетя, ты уже улетаешь? – захныкала Маляка. – Разве ты не останешься с нами до возвращения Иннокентия Петровича? – Дорогая, для того, чтобы помочь вам, я оставила миллион дел. Это вам больше не грозит, почему бы мне не вернуться? Тем более профессор приедет через неделю… – И мы тоже сможем вернуться домой, ура! – Маляка повеселела и перевернулась через голову. Мне стало капельку грустно от ее безудержной радости. Неужели Каляка с Малякой уедут и не будут скучать по мне? И как я буду жить без их ворчания и визга? Весь вечер тетушка собирала чемодан. Сложила бархатный халат, пушистые тапочки, медаль «За храбрость в самолетах» и кусок яблочного пирога, испеченного по Калякиному рецепту. Маляка бегала вокруг, помогая укладывать вещи, но только создавала сумятицу: увидит симпатичное украшеньице и тут же несется к зеркалу, примерять и любоваться собой, так что Каляка не выдержал и отправил ее наводить порядок под кроватью. Утром следующего дня мы провожали тетушку в аэропорт. Маляка взяла дюжину носовых платков, но и этого оказалось мало, так она плакала, прощаясь с тетушкой. Каляка нацепил бабочку, был серьезен и сдержан. Тетушка оставила мне деньги для оплаты телефонных счетов и даже пригласила к себе в Австралию. Я растрогалась и долго махала ей вслед рукой. Чудики смотрели вверх, задрав головенки; самолет растворился в сером осеннем небе. Возвращались домой через парк. Листья с деревьев уже опали, погода стояла облачная, влажная. Вокруг никого не было, и чудики выбрались из рюкзака прогуляться. – Почему же листья опадают? – недоуменно огляделся Каляка. Меня рассмешил его вопрос: – Потому что осень, так всегда. А в Австралии по-другому? Маляка тревожно забегала, сгребла кучу листьев в охапку: – А мы их обратно приклеим! Она вмиг забралась на дерево и стала привязывать листья к ветке. – Брось, Маляка. Всех листьев не приклеишь. Скоро зима начнется, все будет белым и красивым, санки начнутся, лыжи всякие. – Нет, нет, нет, – запищала Маляка. – Не будет, скажи ей, Каляка. ЭТОГО не будет! – Не будет, не будет, обещаю, – забеспокоился Каляка. – Спускайся скорее, пока нас никто не заметил. Они спрятались в рюкзак, и я понесла их домой. Первым делом Каляка включил телевизор. Около двух часов он сидел, не отрываясь от экрана. За это время мы с Малякой успели сделать три браслета и новое ожерелье из бисера. Вдруг из комнаты послышался крик. Мы с Малякой наперегонки бросились туда. Каляка дрожащей рукой показывал на телевизор. – Ох! – только и сказала Маляка и села на пол. – У нее новая палочка! – прошептал Каляка. – И она снова говорит об ЭТОМ! –… завтра снег ожидается в Западной Сибири. В Центральном районе снег выпадет через два-три дня. С вами был «Прогноз погоды» и его ведущая Анжела. До встречи, – Анжела мило улыбнулась и исчезла. – Вы боитесь снега?! Так вот что ЭТО такое! – мне вмиг стало понятно, что Анжела вовсе не колдунья, и ее палочка – обычная указка для географической карты. – Но почему? Снег – это совсем не страшно. Он холодный, но очень красивый. – Спасибо, мы об ЭТОМ сами все знаем, – Каляка принял трагический вид. – Правда, ничего страшного? – доверчиво спросила Маляка. – Снег – это здорово! Из него можно лепить, по нему кататься можно. Можно в снежки играть! – разошлась я. – Весело! Обожаю зиму. Чудики постепенно успокоились. Весь день я рассказывала о зиме, Каляка с Малякой понемногу привыкли к разговорам о снеге, снежинках и снеговиках, и уже сами охотно задавали вопросы. В Австралии зимы другие, жаркие, а лета – дождливые. Снега они никогда не видели, но слышали, что это очень плохо. Через два дня я проснулась, а за окном белым-бело. Снег на деревьях, машинах, по двору прыгают голуби в снежных шапочках. – Каляка, Маляка, смотрите – снег! – крикнула я под кровать, но никто не откликнулся. В коридоре послышалась возня. Я выбежала, включила свет. Чудики ходили по коридору с закрытыми глазами, вытянув ручонки, и натыкались на все углы. – Что с вами? Я схватила их, усадила на кровать, они смирно сидели, но по-прежнему не открывали глаз. Я задавала вопросы, переносила их из одной комнаты в другую, ничего не помогало – они будто не слышали и не видели меня. Я отчаянно пыталась их растормошить, когда раздался телефонный звонок. – Алло, это Оля? – в трубке послышался взрослый голос с хрипотцой. – Да, а кто это? –Это Иннокентий Петрович, здравствуйте. – Правда? Это честное слово вы? – Честное слово. – Как я рада, что вы нашлись! Значит, с Калякой и Малякой все будет в порядке? – Обязательно. Извините за недоразумение, это моя вина. Так вышло, что я по рассеянности не дописал букву в адресе, который дал Каляке и Маляке. У вас дом номер одиннадцать, а у меня одиннадцать «А». Вы можете подойти с ними в лабораторию? – Конечно, хоть сейчас. –Отлично. Надеюсь, на этот раз ничего не напутаю с адресом… Записываете? Тимирязева, тридцать два, второй этаж. Жду. – Уже выхожу. –До встречи. Я обняла и расцеловала чудиков. – Потерпите еще немножко, малыши. Скоро все наладится. Шел мягкий крупный снег. Ноги проваливались уже по щиколотку, и я с восторгом представляла, как через пару дней буду прыгать по сугробам и кататься с горки. А еще послезавтра приедут мама и папа, и будет совсем хорошо. Поедем за город кататься на лыжах по лесу, накатаемся до посинения, замерзнем, и дома будем отогреваться малиновым чаем. Я шла по улице Тимирязева, пряча под пальто Каляку и Маляку, на спине рюкзак с их вещами. Вот и дом тридцать два, кирпичный, весь в снегу. На пороге меня встретил седой дядя с мохнатыми бровями. Это и был загадочный Иннокентий Петрович собственной персоной. Голова у него действительно была лысая и сияющая. Мы вошли в лабораторию с множеством растений. – О, старые знакомые! – я помахала грядке комбульпиков. – Тоже апельсиновым соком поливаете? – Само собой, – засмеялся профессор. – Проходите. У меня здесь специальная зеркальная лампа, под нее мы посадим Каляку и Маляку, и через десять минут они будут, как новенькие. – А что с ними произошло? – Свойство организма, пока не изученное мною до конца. Они теряют зрение и слух, когда видят снег. Проще говоря, слепнут и глохнут. Я знал об этом, но не ожидал, что снег в этом году выпадет так рано. Еще раз примите извинения – только я виноват в этом недоразумении. – Что вы, я так рада знакомству с Калякой и Малякой. – А я вернулся домой и не могу ничего понять. Где Каляка, где Маляка? Кое-как связался с Иеремией фон Цвельф, и совместными усилиями мы обнаружили ошибку. – Что с ними будет дальше? – Думаю, Каляка с Малякой захотят вернуться домой. Зима, как вы понимаете, им противопоказана. Как раз сегодня мой друг, профессор Знайман, возвращается в Австралию. Я мог бы отправить Каляку и Маляку с ним. Каляка застонал и приоткрыл глаза: – Иннокентий Петрович… вы приехали… Тут же очнулась и Маляка: – Иннокентий Петрович, я видела снег. Настоящий… Через пять минут они вовсю делились с профессором впечатлениями о своем пребывании в северном полушарии Земли и смеялись над недоразумением. Каляка утверждал, что сразу заподозрил неладное. – И почему ты молчала? Почему не сказала, что мы перепутали дома? – обратился он ко мне. – Подумать только, целых два месяца квартира Иннокентия Петровича была без присмотра! – Каляка, я пыталась. Он кивнул головой, словно говоря: «Знаем мы вас. Пыталась она». Я улыбнулась. Маляка вдруг обхватила мою руку: – Дорогая, я так тебя полюбила, поедем с нами! Кто будет помогать мне проводить ревизию гардероба? Кто будет мастерить мне чудесные браслетики? – Я тоже буду скучать, Маляка. –Хозяйка из тебя, конечно, бестолковая. Готовить не умеешь, прибрать в квартире тоже не можешь. Но как мы славно в домино и шахматы играли! – Каляка крякнул от удовольствия. – Дома мне нет равных в игре, даже сыграть не с кем. Приезжай, организуем шахматный турнир. – Друзья, если вы собираетесь сегодня лететь домой, то пора собираться. Вот-вот сюда прибудет Знайман и заберет вас на самолет, – Иннокентий Петрович показал на часы. Чудики бросились ворошить и укладывать свои вещи, Иннокентий Петрович подготовил специальную коробку с вентиляцией и освещением и строго-настрого запретил им смотреть на снег. Я помогла Маляке с платьями и подарила свою серебряную цепочку. Каляке обещала к следующему его приезду научиться печь воздушную шарлотку и поддерживать чистоту под кроватью. В лабораторию вошел заснеженный человек в запотевших очках. – Хо-хо, будем знакомы, Знайман, – он протянул мне руку. – Хо-хо! Знайман небрежно подхватил коробку с Калякой и Малякой, попрощался и исчез. Я шла домой и думала – Маляку, наверное, в самолете укачивает, а Каляка суетится и бормочет что-то под нос. *** На днях мама позвал меня к телефону. – Привет, – знакомый скрипучий голос. – Мы уговорили Агриппину, маму Иннокентия Петровича, обзавестись телефоном! –Каляка! – И я! Я тоже тут! – запищала Маляка. – Ура! Они частенько звонят мне. Каляка жалуется на жару и кенгуру, Маляка хвалится модными приобретениями. А на зимних каникулах родители отпускают меня в гости в Австралию.
Трамвай заскулил оледеневшими тормозами. Больно заскрежетали дверцы, в вагон потянуло сырым снегом и бензином. Я шагнул в липкие волны метели. Лед сошел, зазеленели почки, но метель, собрав всю ярость своих крыл, вновь и вновь обрушивалась на город. Она ревела, набегала волнами на кирпичные стены домов, накипала на карнизах и подоконниках. По улице разносился жалобный стеклянный гул. Окна квартир вырубали в темноте крупные квадраты абрикосового цвета. В мутной круговерти изменялись очертания пятиэтажек: из темноты выступали пирамиды и зиккураты, храмы и мавзолеи. «Нет, не здесь – подумал я – только не в Старом Городе». Анубис сидел в лужице неонового света. Заметив меня, он чуть склонил голову набок, правое ухо его повисло, и стало похоже на черный шелковый платок. Глаза его, тлея отраженным электрическим светом, разглядывали меня пристально, оценивающе, как на суде Маат. Абрикосовый свет прижимал мою нелепую сутулую тень к дороге, и машины перемалывали ее в серую кашицу, она пропитывалась бензином и расплывалась. «Лучше бы люди в Старом городе вовсе не волочили за собой теней, – думалось мне – с ними здесь обращаются как с мусором». Подошел к двери подъезда. От волнения чуть не выронил ключ. Щелкнул замком. Подъезд. Пыльная темнота. Из разбитых окон метет. На первом пролете, из квартиры выглядывала смуглая физиономия Хаттуши. Хаттуши был хетт. Хаттуши курил. Особую наглость его лицу придавали черные брови – густые и прямые, как у всех хеттов и рот из темного, печеного мяса, с крупными белыми зубами, чем-то похожий на пасть ротвейлера. Еще – вонючая сигарета между зубов, выбритые виски и вульгарная черная косица-оселедец, всегда смазанная жиром, свисающая на плечо, словно дохлая змея. Из его квартиры тянуло сытым, но невкусным духом кислой капусты, и чеснока. - Привет – сказал Хаттуши, но руки не протянул. - Здравствуй – пробормотал я, быстро проходя мимо его двери. Я очень боялся, что хетт протянет ко мне цепкую сильную лапищу, и тогда уже никуда нельзя будет деться. - А ты все… строишь? – оскаблился Хаттуши. Я вздрогнул, отводя взгляд от соседа: наглый, сытый, женатый, чернобровый. - Да… да… строю… да… – я уже поднимался дальше, и почти услышал, как губы хетта прочертили мне вдогонку: «Баран…». Второй пролет. Вот и моя квартира – пахнет из нее не кислыми щами, а пылью и старыми обоями. Сквозь потрескавшийся папирус виновато проглядывает серый кирпич, оконные рамы гноятся поролоном. На столе, задрав глянцевые надкрылья, лежит недочитанный выпуск журнала «Анкх». Утром я как раз остановил чтение на статье одиозного психолога Кузнецова. Со страниц на меня смотрела усталым черно-белым взглядом фотография врача. Он был чем-то похож на хетта, черные прямые брови, и лысоватый череп, говорили о прагматичном складе ума, да впалые щеки прибавляли при этом о язве. Заканчивалась статья следующим: «Что до так называемого феномена Нового города то к уже сказанному, могу добавить, что в последнее время мне довелось понаблюдать за так называемыми «египтянами». Не могу назвать их существование ничем иным, кроме как бегством от реальности. В моей практике участились случаи обращения людей, воспринимающих окружающую действительность в фантастическом, мифическом свете. Были люди, считавшие себя ацтеками, ассирийцами, греками – притом представителями именно той части Древней Эллады, где люди по культурным и религиозным соображениям не носили одежду. Самым сложным был случай с пациентом, которому представлялось будто он – житель ведической Индии, да-да Индии времен Махабхараты, и Рамаяны. Пациент запрещал мне приближаться к нему ближе чем на три шага, из-за того, что я, по его убеждениям являюсь «чандалом», то есть принадлежу к касте неприкасаемых. Таким образом и «египтяне», и так называемый Новый город…-статья заканчивалась чередой научных терминов, а следом прилагалось разоблачение оной статьи профессором Ра-анх-Нутом: Слова доктора Хеттаки Кузнецова – не более чем гнусная хеттская провокация, более того, можно сказать…». Снег прекратился, вдали, над убогими пятиэтажками, проступили сизые зубцы пирамид и стрелы обелисков – величественные очертания Нового города, Города-за-рекой. Над ним густым темным киселем ворочалось небо, еще тяжелое от снега, но кое-где уже разбитое струйками лунного света. Свет стекал по плоским бокам пирамид, и разбегался по капиллярам улиц. Новый Город играл серебром. Я родился, но жизнь моя не началась. С самого начала меня окружали в основном хетты. Они тоже не начали жить, но это их и не беспокоило. Старый Город принадлежал хеттам. Хетты изобрели железо. Хетты уничтожили мифы. Им было не до сказок – они зарабатывали деньги, и жили. Работали и жили. И все. Откуда взялся Новый Город, кто и когда начал его строить, я не знал. По-моему город появился, только потому что был нужен таким как я. Просто, однажды переправившись через реку, побродив по кровотокам песчаных улиц, где шептались пыльные сквозняки, я навсегда влюбился в Новый Город, и решил поселиться в нем навсегда. Тогда-то я и привез туда первые кирпичи, для фундамента своего жилища. В Новом Городе хеттов не было никогда. Едва речь заходила про это место, они брезгливо сжимали ноздри, и цедили сквозь зубы: «Мертвечиной пахнет». Мертвечины они боялись. На меня из чайника глядел другой, никелированный я, с огромным лбом, и маленькой челюстью, на которую плавно стекал нос. Он смеялся, строил рожи, и, в конце концов, так хулигански, по-дворовому засвистел, что у меня-настоящего сердце екнуло от зависти – я-то свистеть не умел. Я снял чайник с плиты, облокотился спиной на стену, прикрыл глаза, и провалился в дрему. На кухне раздавалось сухое, ровное сердцебиение часов. Я завидовал часам – сердце у меня всегда было слабое, билось как-то невпопад, часто мне приходилось бывать в больнице, где хетт-врач, бледнолицый, остроносый, с черной гривной-статоскопом на шее, властный, среди гвардии мясистых медсестер, на своем убогом облупленном троне, вещал мне о полезном питании и прогулках на свежем воздухе. Прогулки были…три раза за лето, в самые теплые дни, с рюкзаком за плечом, по шумным березовым рощам. Солнечные лучи из ледяного космоса разбивались березовой листвой на теплые брызги. Из травы выступали, руины, затертые, засушенные солнцем, как короста. Это отступал Старый Город. По разбитому травой бетону прыгали зеленые ящерицы, над ржавыми остовами поднимались мягкие темно-синие звезды чертополоха. А дальше степи, а дальше – Новый Город, и мое новое жилище. В рюкзаке была известь, и два-три кирпича. Несколько кирпичей надо будет сюда… и сюда… Дома в Новом городе не имели окон. Иногда я прогуливался по горячему асфальту, поглядывая по сторонам. Только двери, запечатанные воском, испещренные иероглифами, исповедью отрицания: «Я не творил людям дурного, я не вредил скоту, я не брал чужого…». Кажется, я прикрыл глаза. Глаза заполнились поролоном… нет… липкими гнойничками… И сердце привычно ныло, как давно зашибленный палец. Звонок. В груди словно бы ухнул раскаленный маятник. Вскочил, бросился к двери. Сквозь засаленный глазок я увидел темное жерло лестничной площадки, и Анубиса, в замшевом пальто. От ступней до воротника это был крепкий на вид мужчина чуть-чуть за тридцать, с хорошим пищеварением, должно быть увлекающийся спортом. Но вот, выше ворота, начиналась широкая шея, густо поросшая жесткой шерстью, дальше выступала вперед вострая морда, еще выше был плоский лоб и круглые, желтые глаза, а над всем этим, как черная митра возвышались остроконечные уши. Я отворил дверью. Анубис переступая через порог, чихнул, весь как-то взъерошился, стряхивая с головы стаявший снег. Он стащил с себя пальто, обнажив поджарый торс из жженого сахара, с подпалинами темной шерсти на спине, и боках. Теперь он был в одном переднике-схенти, со ступней свисали мокрые лоскуты, которые прежде были сандалиями. - Холод… собачий – проговорил Анубис, показывая острые зубы. Я за тобой от самого продуктового шел. - Так это и, правда, был ты... Может чаю? – засуетился я. - Не откажусь! – простужено просипел Анубис – я к тебе, собственно по делу. - Чашечка чаю никакому делу не помешает! – я смахнул с клеенки крошки и расставил чашки. Анубис сидел, вперив в меня неподвижный желтый взгляд. Когда он закрывал пасть, и не дышал шумно по-собачьи, наступала невыносимая тишина. В его тонких пальцах, с длинными когтями дико блестела белая ложка. Зрелище это мне казалось очень неприятным. - Началось время Шему – медленно, выгибая в пасти нежно-розовый лепесток языка, проговорил Анубис – лед из реки ушел. Пора. Сказав это, он снова разверз розово-желтую жаркую пасть, и мне стало легче. - Что – пора? – я отвернулся к окну, чтобы не смотреть на Анубиса – белая ложка все еще беспокоила меня. - Пора жить. - Подожди… подожди! Рано. Не успел я еще достроить… - Сколько можно строить… приезжаешь, смотришь, головой качаешь… все тебе мало, все тебе невысоко. Пирамиду что ли задумал? - Нет… я… – ложка притягивала мой взгляд. Анубис как ни в чем не бывало, размешивал чай. – Задумал! – лязгнул зубами гость – иначе, почему тогда ты всю жизнь откладываешь на потом? Все ждешь чего-то… а все готово уже. Я пришел, – большего не жди. Я вжался спиной в теплую, влажную стену кухни, машинально провел ладонями по обоям, и те отошли, словно старая кожа, обнажив шершавую известку, пальцы лихорадочно, словно лапки насекомого пробежали по ней, а я даже не заметил. - Пора приступать. Пойдем – ложка брызнула о край стакана. Анубис, замолк, и это его молчание длилось невыносимо долго. - Чай… давай хоть чай допьем – попытался возразить я. - А-а-а пес с ним! – тявкнул Анубис. - Все так… - Неожиданно? – спросил Анубис, уже выходя в коридор – так жизнь-то настоящая она внезапно начинается. Тебя когда на белый свет рождали, спрашивали? Нет? Ну вот, сейчас так же… Ты не шатайся… ты вещи собирай. Я вдоль стены пробрался в спальню. Анубис безразлично стоял у дверей, как старый, скучный шифоньер. Иногда его суставы щелкая, перекатывались под темно-желтой кожей, но в остальном, он был бессилен. Он не сделает ко мне ни шага, ни поторопит меня, ни попрекнет. Но и не уйдет. Он уже не выпустит меня из дома просто так, он не даст солнцу взойти, и будет вечно громоздиться перед дверью, бессмысленно вперившись электрическим взглядом в дверь. То, что так я торопил и ждал, наконец, случилось: некуда было больше спешить, время закончилось, осталось только одно незавершенное дело. Вещей в комнате не было – взгляд голодно скоблил стол, что-то бессмысленное растрепанное на столе, кровать, книжный шкаф, сизый треугольник окна, перепонки тюли. Раньше я задумывался – а не перетащить ли в мое новое жилище стол? Или пару книг? Теперь все это было глупо – вещи словно выцвели, их покрыл тонкий слой пыли, и совершенно невозможно было их использовать. Я выглянул из спальни: - Мне нечего взять. - Долго же ты думал – Анубис накинул на плечи пальто – Пойдем. На лестнице случилась неприятность – нам встретился Хаттуши с пустым пластмассовым ведром. Я не без удовольствия заметил, что лицо хетта мигом потеряло всю кровь, выцвело и вытянулось. Он подождал, когда мимо проплывет Анубис, и вцепился в мое плечо ручищей, похожей на корягу, с толстыми корнями-пальцами. Какое-то мгновение он смотрел на меня, потом встретился взглядом с Анубисом… Хаттуши Анубиса боялся, и в этом было мое над ним превосходство. Корни обмякли, Хаттуши отвалился, как старый трухлявый пень, он был не страшен, так же набит трухой, и я порадовался своей победе, и удивился прежнему своему страху перед ним. Сели в автобус, и помчались сквозь предрассветный сумрак. Больше в салоне не было никого, только мы сидели на проплешенных неизвестной лепрой сиденьях. Да старая кондукторша-ракшаска с толстой сумкой, непонятным сплетением рук и ног вползала из глубины салона. Она подобралась было ко мне, щеря клыки, но Анубис строго рявкнул на нее, и она забилась в дальний угол, и сидела там, выпучив огромные кошачьи глаза. Возле городской лодочной станции, мы вышли. Здесь было совсем немного хеттов, они были неподвижны – застыв, лежали на кусках картона, и только один из них поднял косматую грязную голову, слепо замотал ею, и снова лег спать. Мы шли очень осторожно. Мне казалось, малейший шум мог разбудить войско: в один момент взметнулись бы железные жала копий, медные колпаки с плюмажами из конских хвостов, асфальт задрожал бы от грохота колесниц, и тогда даже Анубис не смог бы ничего исправить... За разбитой металлической изгородью, на воде темным полумесяцем покачивалась папирусная лодка. Мы взошли на нее, Анубис опустил в воду весло, и холодная северная река исполнилась первобытной африканской тьмы. Я сидел, положив подбородок на колени, глядя, как челн скользит по стылой реке сквозь тонкое белесое крошево, как под беспокойной пленкой воды перекатываются выпуклые ртутные зеркала льдин. Я закрыл глаза, и, кажется, услышал как они словно колокольчики звенят там, в глубине. Вот и берег, – дальше вверх по крутому склону, холодный ветер путается в ветвях, шелушится белым холодом, оседает на плечах, волосах, щеках и не тает. Я больше не источаю тепла. Новый Город, передо мной черной призмой высечено мое новое, вечное жилище. Перестали падать мелкие хлопья. Ониксовая фигура Анубиса выросла над новым домом. «Пахонс, первый месяц Шему начался – подумалось мне – Пришло время засухи». Я шагнул под темный полог. Дверь за мной затворилась навсегда. Я лег в саркофаг, скрестил руки на груди и закрыл глаза.
По улице шла маленькая девочка и плакала. Разносил ветер её слёзы во все стороны. Одна слезинка полетела на север. Там была снежная буря, которая всё вокруг запорошила. Затосковала слезинка, покрылась холодной корочкой, которую люди называют лёд, и застыла навеки. Вторая слезинка полетела на запад и увидела много стран. В них некоторые люди смеялись, а некоторые плакали. И летели их слёзы вдогонку слезинке девочки. Долетели до океана, собрались в солёную тучу и упали дождём в океан. Поэтому океан и поныне – солёный. Третья слезинка полетела на восток. Увидел её колдун придворный и заколдовал. Превратилась слеза в птичку. Колдун посадил её в золочёную клетку и подарил императору ко дню рождения. Клетка с птичкой стояла в тронном зале императора, и тот любил слушать пение своей питомицы. Четвёртая слезинка полетела на юг и повстречала солнечный лучик. Улыбнулся он и обнял слезинку так крепко, что даже огоньки в ней заплясали, и она высохла. А лучик, радуясь и ликуя, прилетел к девочке. Засветился волшебным светом и сказал: - Не плачь, милое дитя, давай вместе поиграем. Стали они играть. Девочка пыталась поймать друга и больше не плакала. Она широко улыбалась. Ведь лучик согрел её сердечко. 2008 г.
Людочка Отдел главного конструктора вытянулся по всему третьему этажу длинного серого здания. Двенадцать бригад разного профиля работали в комнатах, выходящих в узкие коридоры. Коридоров было два, и оба начинались в центре обширного холла. Здесь стоял титан, здесь находилась курилка, здесь мужчины обсуждали все новости, начиная от спорта до женщин, проще говоря, сплетничали культурно и с достоинством, маскируясь под заядлых курильщиков. Ни один новый человек не проходил мимо их пристального внимания. Технологи и мастера из цехов, командированные из других городов, вновь поступившие на работу молодые специалисты и специалисточки в особенности – всех встречал мужской входной контроль. Шесть пролетов крутой лестницы пройдены, выход на третий этаж, и оказываешься под оценивающими взглядами минимум двадцати мужчин, если попадешь в перерыв. Только закалка чисто мужского института помогла мне в первый раз не упасть с ног при первом выходе в холл.Двадцать пар мужских глаз заинтересованно расматривали мен я всерху донизу, причем ни слова не было сказано, только оценивающие взгляды. Надо сказать, что справилась я с этим успешно, умудрилась даже не споткнуться, а пройти внешне спокойно и надменно, как донесла потом женская разведка. Спокойствие моё объяснялась сильной близорукостью – кого там разглядишь в табачном дыму при своем ШБ. А надменность была умело замаскированной застенчивостью, от которой каменеет спина и не гнется поясница. Но разговор не обо мне. Как говорится, это была присказка, сказка будет впереди. Итак, мы остановились на холле. В те времена советской власти предприятия работали ударно, и любители покурить собирались большой толпой только в разрешенный перерыв. С некоторых пор в нашей бригаде не стал курить разве что самый ленивый. Неожиданно резко возросло число мужчин, желающих принести кипяток для чая. Сначала старшая женская половина (дамы за 30 и выше) только радовалась такому мелкому производственному рыцарству – пустячок, а приятно получить чашку чая прямо к кульману. Те, кому моложе 30, радовались, что можно не бегать несколько раз за кипятком по просьбе старших, а поиграть в крестики-нолики, почитать новую фантастику, выданную без права выноса с территории, или просто подремать, пристроившись на краешке кульмана. А при чем тут холл? Да вот с некоторого времени ВСЕ мужчины в перерыв исчезали в холле, и это сильно волновало женщин, остающихся в перерыв в одиночестве. Перед кем и блистать умом и нарядами? После бурных женских дебатов о причине отсутствия ВСЕХ мужчин в комнате меня, как самую молодую, командировали комнатным женсоветом за кипятком и заодно для прояснения обстановки. Дословно разведзадание выглядело так: - Посмотри, каким таким медом намазали курилку, что все туда прут? «Меда» в курилке не было, но курящих и бурно обсуждающих что–то мужчин хватало. Дорогу к титану пришлось прокладывать локтями, до него я так и не добралась, мужчины сами выдали мне чайник с кипятком и поинтересовались, почему это женщины так быстро выпили предыдущие три. Оставив вопрос без ответа, я «надменно» удалилась. Разведдонесение было кратким. Ничего не понятно, курят даже астматики, все мужские головы повернуты к лестнице. Кипяток срочно разлили по всем чашкам, даже наша узбечка Джамиля согласилась выпить Nю по счету (с утра она всегда пила вне графика много и безостановочно), хотя уже мучалась от избытка выпитого. Следующий чайник принесла Лариса. Срочно и внеурочно полили все цветы. Лишний кипяток разливали по банкам для цветов. Хорошо, цветов и банок было много. Но секрет повальной мужской любви к курению не прояснился. Перерыв закончился, возбужденные и оживленные конструктора мужского пола встали за свои кульманы, женщины так и мучались от неведения, и вряд ли ясная конструкторская мысль в этот день пришла кому-нибудь в голову. На следующее утро всех удивила Катерина, ведущий конструктор. Вместо того, чтобы послать с документами на подпись и согласование молодняк, как она говорила, исключительно для их пользы, она сама собралась идти все подписывать. В одном только документе надо было согласовать до десяти подписей, а, если документов много, то приходилось топать по коридорам службы через вышеупомянутый холл из конца в конец по нескольку раз. Каждый поход затевался Катериной только для одной подписи и для одного документа. К вечеру, изрядно вымотаннная, но довольная и одухотворенная, Катерина пригласила всех в клуб, попросту говоря, в женский туалет, огромный, просторный и недоступный для мужчин. - Значит, так! Говорят, к нам взяли какую-то очень, очень известную по городу… - девочки не слушать, ( это в сторону молодых), а потом шепотом на ухо женщинам постарше…. - Как это, на режимное предприятие, да надо в профком, нам не нужны такие…. - Говорят, начальник пожалел, молоденькая совсем, без родителей, он хочет к нам на перевоспитание… Старшие женщины зашептались еще оживленнее, и, в конце концов, громко было сказано: -Вот мужчины наши и выглядывают ее! Утром следующего дня мы обнаружили в комнате тихую, по виду маленькую девочку. Кожа ее казалась прозрачной то ли от худобы, то ли от неушедшей детскости. Волосы черным шелковым полотном спускались на плечи, обрамляя лицо, на котором выделялись крупные черные глаза с испуганным выражением. Они сидела на месте копировщицы, на вопросы отвечала, еле подняв голову, тихим полушепотом. -Почему так рано пришла? Перепутала время начала работы и вместо девяти утра пришла к восьми, не успела позавтракать, теперь умираю от голода. Её быстренько напоили чаем, успели как раз до прихода начальника группы, который, оглядев всех, веско заявил, что, наконец, у нас в бригаде три копировщицы и, чтобы он больше не видел перепачканные тушью самодельные кальки чертежей. Вчерашние нешуточные страсти как-то сами собой растворились в несмолкаемой череде звонков от технологов и мастеров, требующих уточнения по технологическим и производственным вопросам. Как обычно, на заключительном этапе сдачи изделия появились срочные изменения, и вся бригада погрузилась в работу, каждый на своем участке. О новенькой копировщице вспомнили в обед. Оказалось, что она совсем без денег, поэтому бригадой быстренько скинулись ей на недельные обеды, а профорг пообещал похлопотать о внеочередном авансе. Людочка, так звали девочку, выглядела стеснительной, с трудом взяла деньги, пообещала отдать с аванса и как-то сразу прилепилась к старшей копировщице Лиде. Они очень эффектно смотрелись вместе – миниатюрная брюнеточка с наивным детским лицом, лет пятнадцати на вид, и дородная, крупная тридцатилетняя блондинка с гордой поступью. Людочкино общежитие находилось в том же районе, что и Лидин дом, и они ушли с работы вместе. Мужской ажиотаж с появлением новой сотрудницы заглох на корню, новая копировщица никак не тянула на роль роковой женщины, сводящей сума. Она вовремя приходила на работу, старательно училась пользоваться рейсфедером и тушью, постоянно уточняла, как надо копировать ту или иную деталь, и стала сущим спасением для тех, кто привык чертить небрежно и наскоро. Скоро её стол был завален работой выше головы, а, так как копировщицам платили сдельно, то Людочка стала получала хорошую по тем временам зарплату. В бригаде полюбили её за безотказность, непосредственную доверчивость и дружелюбное внимание. Она пыталась всем угодить, с мягкой улыбкой слушала ворчливые нотации пенсионерки, сидевшей в углу, бегала с чайником к титану, и, что всем нравилось, внесла своим присутствием в будни бригады общую цель – помочь Людочке приспособиться к жизни. По ее словам, выросла она в маленькой украинской деревне, хотела поступить в институт, но не прошла по конкурсу и решила поработать на преприятии, приглядеть для себя будущую профессию. Дома остались братик и мама с отчимом. Вот из-за приставаний отчима пришлось покинуть дом, да и мать была не против, чтобы дочь уехала от греха подальше. Эту историю она по секрету рассказала Лиде, а Лида, чуть не обливаясь слезами, поведала всем женщинам в их неизменном клубе – женском туалете. -Представляете, – говорила Лида, -Я даже боялась что-то еще расспрашивать, у Людочки слезы катились из глаз, когда она рассказывала про свою жизнь. Поахав над трудной судьбой бедной девочки, женщины решили помочь ей одеждой, обувью, деньгами, кто сколько может. Сказано, сделано. Все через ту же Лиду выяснили, о чем мечтает ее подопечная, и всем миром собрали деньги на недосягаемую по деньгам копировщицы мечту – сабо на высокой платформе. В бригаде работал предцехкома, и женщинам не стоило труда уговорить его вручить Людочке собранные деньги под видом помощи от профсоюза. День, когда молодая девушка пришла на работу в сабо, стал счастливым днем для всех. Счастливая Людочка всем показывала свою новую обувь и радостно хвасталась желанной покупкой. Желанной и очень своевременной: как раз наступили летние дни с давящей и изматывающей жарой. В бетонном здании без кондиционеров уличный зной оседал на кульманах каплями пота с лица, мокрыми рубашками прилипал к мужским спинам, вынуждал женщин носить платья с огромными вырезами без оглядки на частые мимолетные взгляды мужчин в область декольте. В гардеробе молоденькой копировщицы появился облегающий скромненький ситцевый сарафанчик бордового цвета, который сразу же стал напрягать всех мужчин своими лямками. Лямочки были как лямочки, в меру широкие, но уж очень низко начинались, почти что в области пупка, так что хрупкие, остренькие девичьи грудки каждый раз ваыпрыгивали из-под выреза, когда Людочка с усердием наклонялась над калькой. Первым не выдержал Илья. Его кульман находился напротив Людочкиного стола, и каждый раз, поднимая натруженный взгляд от очередного чертежа, он натыкался взглядом на изумительное невинное зрелище: Людочка, чуть высунув язычок, сосредоточенно корпела над калькой, не замечая, что ее грудки, игнорируя вырез сарафана, живут отдельной жизнью – мягко и ненавязчиво потворяют любое движение хозяйки над столом, наслаждаясь обретенной свободой. Илья поплыл в неге и истоме. Он уже не мог связно отвечать на вопросы по телефону, он не ходил обедать, он откладывал встречи с технологами на объекте, он только делал вид, что занят срочной работой, а сам стал похож на детскую игрушку, Ваньку – встаньку. Правда, было существенное отличие от Ваньки – встаньки, тот падал и вставал целиком, а у Ильи таким макаром дергалась только голова – опускалась над столом и через миг поднималась. Странное поведение Ильи первой обнаружила Елизавета Петровна, преклонных лет женщина, чей стол находился в углу комнаты за пышно цветущим розовым кустом и позволял ей наблюдать за всеми, практически не привлекая внимания. У нее как-то неожиданно возникли вопросы рабочего хараткера к Илье, что ввергло его в неописуемый шок. -Елизавета Петровна! Это не мой отсек! Я не могу дать Вам ответы на Ваши вопросы, идите к начальнику, – нервно отбрыкивался он при каждом ее подходе. Но Елизавета Петровна не зря проработала столько лет в оборонке, не такие крепости брала. И Илья, сломленный ее настойчивостью, наконец, со вздохом сорвался и побежал в соседнем бюро искать ответы на ее вопросы, высосанные из пальца. Она незамедлительно села на его место и стала зорко оглядвать комнату. И, конечно же, увидела Людочкино усердие. Эх, видел бы Илья, как застыла Едлизавета Петровна! Соляной столп, не иначе! Недолго она просидела в немом оцепенении, вскоре прибежал запыхавшийся и взмокший от усердия Илья и кинул ей на стол кипу документов. Женсовет по этому случаю не стали собирать, наша блюстительница нравов тихо и неслышно для окружающих поговорила с Людочкой. Результат разговора оказался неожиданным. Людочка встала с места, подошла к Илье и, застенчиво краснея, спросила, нет ли у него работы для нее, и что она рада была бы для такого умного и красивого мужчины начертить хоть одну кальку, даже срочную. После чего вернулась на место и развернула кульман под другим углом. Илья незамедлительно приступил к разбору бумаг, заваливших его стол, и выдал к вечеру свои срочные чертежи. Так, с легкой руки и своевременного вмешательства мудрой женщины была восстановлена производственная дисциплина. С этого момента проявилось ещё одно редкое качество Людочки: мало того, что она была скромна и незменима, она была вдвойне незаменима при выполнении срочной работы. И одновременно с этим она потеряла свою вторую подругу после Лиды, третью копировщицу, узбечку Азизу. Азизочке, смуглой волоокой красавице, исполнилось девятнадцать лет, она была замужем почти год, замуж ее выдали по узбекским канонам. Технолог из соседнего цеха увидел ее в коридорах конструкторского отдела и заслал сватов. Он только что пришел на работу после окончания института, она только что закончила школу, по узбекским традициям подходящее сочетание возрастов для супружеской пары. До самой свадьбы Азиза не видела будущего мужа и под большим секретом поделилась своими страхами с Джамилей, узбечкой постарше. Та по-женски сочувственно прониклась неуверенностью и любопытством будущей невесты, по родственным каналам вызнала, кто будет мужем Азизы, и тайно показала ей жениха. Азиза сразу же и бесповоротно влюбилась в нареченного (Красавец! Умница!)и спокойно, без особых волнений перенесла приготовления к свадьбе и саму свадьбу. Детей у неё после года семейной жизни еще не было, и вся мужняя родня терроризировала невестку подозрениями в бесплодности, угрожая развести с мужем, если дети в течение следующего года не появятся. Азиза до безумия любила своего образованного, симпатичного мужа и постоянно ходила заплаканная, боясь грядущего неминуемого развода. С приходом Людочки она ожила, все-таки девушки были ровесницами, есть о чем пошептаться. И перспектива развода теперь уже не пугала Азизу, Людочка подкинула ей спасительную мысль, что можно поступить в институт, и тогда рождение детей отложится по уважительным причинам, а за это время и лечение от бесплодия найдется. И Азиза старалась работать как можно лучше, усвоить науку черчения, собираясь осенью поступить в машиностроительный техникум. Пока Людочка работала наравне с ней, Азиза очень доброжелательно относилась к ней, но когда все поголовно стали обходить ее с заказами, она снова впала в глубокую депрессию. То и дело наша милая узбечка подходила к Людочке и о чем-то бурно с ней шепталась, затем убегала в туалет и долго там плакала, запершись в кабинке. Равзе могли всевидящие сердобольные женщины пропустить такое неправильное развитие событий? Они принялись срочно мирить молоденьких и глупеньких, по их опытному мнению, девочек. После очередного плача Азизы в сантехническом уединении, Лида и Катерина подступили к столу Людочки и попросили, нет, потребовали срочно извиниться перед подружкой, перестать портить настроение друг другу и нервировать окружающих. Под женским конвоем её доставили в туалет, там вытащили плачущую Азизу из кабинки и прилюдно примирили девочек ради всеобщего спокойствия. В комнате снова воцарилась рабочая атмосфера: мужчины работали быстро и споро, сражаясь за очередь на срочное копирование документов, Азиза перестала плакать и получала новую работу через Лиду, и Лида ее не обижала. Людочка каждый вечер сопровождалась той же самой сердобольной Лидой до самого общежития, безропотно выслушивая воспитательные речи. Елизавета Дмитриевна молча дремала за розой, успевая в перерывах между бдением и дремотой выпускать срочные извещения. Казалось, наступила производственная идиллия, и никто не смог бы ее нарушить. Из очередного отпуска вернулся начальник отдела, тот самый, что пожалел Людочку и взял ее на работу. В первый же рабочий день он подошел к ней, интересовался ее успехами в работе, самочувствием, подробно расспрашивал об условиях жизни, хватает ли зарплаты. Людочка после разговора с начальником просто расцвела и стала открыто боготворить его. Все решили, что немым обожанием начальника Людочка ищет себе замену несуществующему отцу. Но с каждым днем ее обожание становилось все навязчивее, она всех и вся пытала, собирая биографические сведения о начальнике, и женщины снова встрепенулись, углядев в этом нездоровый скрытый интерес. Решено было в ближайший обед объяснить восторженной девочке, что излишняя пытливость восемнадцатилетней к интимным подробностям жизни мужчины под шестдесят лет аморальна. Но не успели. Начальник сам вызвал к себе для разговора Лидию и Елизавету Петровну. Полдня до назначенного часа они тряслись в ожидании неизвестного разговора, давно замечено, что начальство вызывает к себе в кабинет только для того, чтобы поругать. Похвала обычно раздавалась прилюдно при полном собрании работников отдела. Женщины вернулись нескоро, на их лицах блуждали загадочно–таинственные улыбки, и на все вопросы они отвечали коротко и емко: -Завтра все узнаете. Завтра наступило. Лида с утра долго секретничала с Елизаветой Петровной, после чего пожилая женщина прошлась в другой конец комнаты до Катерины, постояла около нее, сказала что-то быстро и снова спряталась за розой до самого обеда. Все усиленно делали вид, что заняты работой, но по-разному: мужчины кучковались для обсуждения производственных вопросов, но обсуждали их очень тихо, не как обычно во всю глотку на грани мата. Женщины пытались помочь друг другу поскоблить кальки, написать технические требования в чертежах, совместно чинили карандаши, точили рейсфедеры. Женсовет собрался в обед на своем излюбленном месте – подоконниках женского туалета. - Лида, не томи, рассказывай, – нарушила молчаливое ожидание Катерина. - Ой, даже не знаю, как начать… - Начни, не тяни. - На Людочку жалоба из общежития пришла…. - Как??? – дружно выдохнули собравшиеся хором, – Она же сущий ангел! - Вот и мы так сказали Семену Марковичу. Он просил проверить, поэтому мы молчали вчера. - На что жалуются? - Да вроде бы целую неделю мучает соседок, грубит, огрызается, раздражает сильно… -Людочка? Огрызается…, – снова дружное недомение. -Да, представьте, как жара началась, вторую неделю голышом по общежитию ходит. Наступила молчаливая сцена, достойная «Ревизора». Первой очнулась Катерина: -Как, по всей общаге? -Да нет, только в комнате. Зашевелились и остальные участницы женсовета, но, опережая их вопросы, Лидия продолжила свой рассказ: - А девочек это раздражает, просят хотя бы трусики одеть, а Людочка огрызается, говорит, что ей жарко. Вот я и пришла в общежитие без предупреждения, чтобы самой убедиться, поговорить с девочками из комнаты. -И что? - 0й…Пришла, комната открыта, девочки в комнате сказали, что она на кухне и слезно просили усовестить. Прихожу в кухню, с желанием прочесть нотацию, Люда стоит спиной ко мне, что–то жарит на плите… -Голая? -Голая… Я кашлянула, Людочка оборачивается, с визгом бросается мне на шею, кричит, как она рада. И что мне оставалось делать? Сказала, что зашла по пути, фрукты принесла ей из сада. Мы с ней чай попили, и я ушла. -Ничего не сказала? -Нет! Не смогла я, понимаете, она такая красивая, такая непорочная показалась, язык не повернулся сказать, что эту красоту надо прятать. Я, хоть и женщина, залюбовалась ее телом, как художник. Девочки просто завидуют ей, были б так красивы, не было бы жалобы. После этой информации каждая женщина исподтишка пыталась подглядеть за Людочкой. И их глазам открылась гордая походка девочки, абсолютно прямая спинка, танцующие бедра. Всякий раз, когда она шла, она несла свое тело, как драгоценный хрустальный сосуд, и каждый проходящий мимо мог любоваться этим. Только Елизавета Петровна недовольно ворчала вдогонку: -Не кончится это добром, не кончится, смотрите, она даже белье под платьем не носит, нельзя в таком возрасте так соблазнять, да и место неподходящее Наша неизменно добрая Лида пыталась защищать свою воспитанницу, но пожилая женщина все равно ворчала и ворчала. И наворчала. Наступили жаркие дни сдачи объекта. Семен Маркович зачастил к конструкторам с контрольными проверками, поскольку от результатов работы бригады зависел срок сдачи. В этой авральной кутерьме никто не заметил странного поведения Людочки. При виде начальника она прекращала свою работу и неотрывно следила за ним. Так продолжалось дня три. В очередной приход начальника Людочка снова молча следила за ним. Когда увидела, что он уходит, быстро вышла из-за кульмана, пытаясь догнать. - Людочка, ты куда?- это неусыпная Елизавета Петровна выскочила из своего угла. - Не мешайте, мне надо к Семену Марковичу. - Людочка, это крупный начальник, тебе не стоит его отвлекать. - Не лезьте в мою жизнь, откуда вы знаете, что мне стоит, а что не стоит делать! И так еле терпела ваши уси – пуси, плевать я на вас хотела Дружное«Ах!»пронеслось по комнате, все рванулись защищать Елизавету Петровну от неожиданно взбесившегося ангелочка. А Люда рвалась из комнаты, стараясь оттолкнуть стоящую в дверях женщину. -Пустите меня! Я хочу его! Это мой мужчина, вы не знаете, вам ли понять, что такое мужчина… Катерина подбежала к другой двери, крикнув мужчинам, застывшим в нерешительности: -Подержите ее минут пять, я начальника уведу, потом отпускайте. Людочка прлдолжала в остервенении биться в руках женщин, мужчины так и стояли поодаль, не вмешиваясь. Через пять минут зашла Катерина. -Да иди, кто тебя держит, может, и вправду он тебе нужен. Но, если выгонит, уходи сразу, не позорься. Людочка ушла через два дня. Эти два дня Семен Маркович не появлялся на работе. Не потому, что знал о ее выходке, а потому что был на сдаче объекта в сборочнм цехе, куда копировщицам не было доступа. К увольнению Людочки он не имел никакого отношения. Все думали, что это дело рук Елизветы Петровны, но как доказать, не докажешь. Подробности мы узнали после ее увольнения. Никогда она не сбегала из дома, а была выгнана с треском собственным отцом, когда она в четырнадцать лет открыто совратила пожилого соседа, женатого мужчину. Азиза плакала не потому, что не поделила с ней работу, а потому, что Людочка предлагала ей уединиться в туалете и показать, как надо соблазнять мужчин, что для целомудренной, хоть и замужней женщины, было непристойно. А мужчины стояли нерешительно потому, что Людочка изредка одаривала их своей благосклонностью, втайне хихикая над глупыми курицами, как она звала добрых женщин. Первым список покорённых мужчин открывал Илья. Вот и вся история. Нет, не совсем вся. Лет через десять я встретила ее в центре города. Она была весела и добра, как обычно, спешила, как она сказала, на свидание, похвасталась, что теперь у нее есть квартира. Перед прощанием я задала мучавший нас долгие годы вопрос: -А ты вправду влюбилась тогда в начальника? -Конечно, нет, я хотела позлить глупых куриц, а то, что уйду, я уже знала. У меня тогда парень был, а его не пускали в общежитие. - У него живешь? - Что ты, не будь глупой курицей. У другого. Но честно скажу, нравился мне Семен Маркович, очень нравился. Страницы: 1... ...10... ...20... ...30... ...40... 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 ...60... ...70... ...80... ...90... ...100...
|