Студия писателей
добро пожаловать
[регистрация]
[войти]
Студия писателей
2011-12-20 06:23
Вовка / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

В прихожей опять гремят сапоги. Вовка затаив дыхание стоит босыми ногами на шатком стуле, как эквилибрист в цирке. Стоит ему чуть сместиться, и стул предательски скрипнет. Широкополое отцовское пальто скрывает его худощавую фигуру. Вовка не двигается и старается не дышать. Вот сейчас… сейчас его найдут, и силой вытащат из нехитрого его укрытия. Потом заставят выпрямиться ровно, вытянуть руки по швам, а дальше… что будет дальше Вовка и представить не мог. 

Ему сейчас мерещится запах хлеба – отец работал на хлебокомбинате. Вовка хорошо помнит его лицо – черное, сырое лицо одессита. От него всегда пахло хлебом и горячей печкой, хлебный жар собирался в уголках его глаз и губ когда он улыбался и когда хвалил сына за хорошие отметки – Вовка делал успехи в математике. Теперь отец в тюрьме – осенью, когда немецкие войска подходили к Харькову, он раздал людям весь хлеб. 

Из прихожей доносятся негромкий разговор. Говорят по-немецки и по-русски. По-русски дурно. Смеются. Слышится испуганный голос матери. Вовка представляет ее в эту секунду – бледную, худую, опустившую руки на грязный фартук. 

В прошлый раз не нашли. Может и сегодня не найдут? 

Сдали соседи. Сообщили куда надо что в таком-то доме живет подросток пятнадцати лет. В первый раз обошлось. Приходили вечером. Спрятался так же – под пальто. 

Вовка думал о соседях, о тех что жили в доме напротив. У них была Наташка, его ровесница, долговязая, чернобровая хохлушка. С ней они по выходным ходили на речку и бегали тайком от родителей в овраг на окраине городе. Когда был отец, мальчик постоянно таскал для нее хлеб, но Наташка ему все равно завидовала. «Вишь как, – говорила она. – У тебя папа пекарь, был бы у меня такой папа, я бы каждый день вдоволь ела». 

Вовка вспомнил Наташкиного отца – с крупным рябым носом и сизой щетиной, – разговорчивого тучно мужика с неприятным глухим голосом. «Он и сдал, жила рваная» – подумал Вовка и решил возненавидеть этого человека. 

Голоса все громче. Вот чья-то рука отодвигает пальто. «Ну вот, конец» – Вовка зарывается носом в воротник, крепко закрывает глаза. Запыленный хлебный запах – последнее, что он запомнит в своей прежней жизни. И еще пахнет чем-то острым, противным. Наверное, в кармане осталась лимонная корка. 

 

*** 

Артиллерия работала уже несколько часов. До рабочего лагеря каждый залп доносился тугим щелчком. Прошел сильный дождь и в траншеях стояла вода. Воздух тревожно накалился от мокрой каменной пыли, было тяжело дышать. Казалось в самом этом тяжелом воздухе и заключалась причина странных звуков – глухих ударов и резких щелчков. Заключенные – в основном подростки и молодые парни – побросав лопаты и вытянув худые длинные шеи вслушивались в сухие и грозные раскаты штурмовых орудий. Среди парней был юноша восемнадцати лет. Четыре года назад он звался «Вовкой», а теперь стал просто «Номером». Он не мог объяснить как произошло это превращение: из него просто выпотрошили что-то и прицепили на полосатую куртку нашивку с пятью цифрами. Но это случилось давно, в прошлую геологическую эпоху, и Номер не мог поручиться что все было именно так. С тех пор он изменился очень – на круглой, выбритой голове, на сером, длинном лице чернели засохшие язвы – это с зимы. Глаза выцвели совершенно, левая, разбитая щека подрагивала когда Номер пытался сосредоточить на чем-то свое внимание. 

В последнее время он завел нервную привычку – жевать и кусать нижнюю губу. Иногда он докрасна раскусывал сухую губу и с наслаждением слизывал сочившуюся юшку. Соленый острый вкус на время возвращал его к жизни. Но чаще крови не было совсем, это казалось Номеру досадным и он долго сосал пустую, бескровную мякоть. «Если я еще иссохну,- думал он, – то меня, пожалуй, можно будет бросить в конверт и положить на стол блокфюреру». Он тешил себя мыслью о том как покраснеет от гнева блокфюрер, как закричит: «Вы что мне опять кидаете? Через комендатуру! Все через комендатуру!». Номер представлял себе эту сцену снова и снова, хотя в ней не было ничего забавного. 

Эти четыре года Номер жил странной жизнью. По утрам на грязной полке рядом с другими телами он находил и свое тело, похожее на засохшего в оконной раме паука, долго и брезгливо в него вочеловечивался, потом тащил его, спутанное и вялое, на каменоломню где и оставлял до конца рабочего дня. По вечерам он обычно пел в «музыкальной роте» составленной из узников-мальчишек. Так случилось, что от прежнего живого Вовки Номер унаследовал слух и звучный баритон. Только благодаря этому сохранившемуся свойству он прожил в лагере так долго. Немцы любили русские песни – «Катюшу», «Во поле береза стояла» и «Яблочко». Номер знал, что «музыкальная рота» – не самая худшая для него участь. Два или три раза он видел, как пьяные эсесовцы запрягали мальчишек в тачку и сами садились в нее. Дети во время таких катаний тоже должны были петь, их голоса срывались до хрипоты а офицерня смеялась. 

Номер ничего не боялся. Боялся Вовка – там, под отцовским пальто, и во время пересылки в Германию, – но теперь этого Вовки нет. Он превратился в частное, сухой остаток под ровной прямой чертой, и даже воспоминания свелись для него к простой математической абстракции: Харьков, Наташка, мать, евреи с соседней улицы которых забрали в тот же день что и Вовку, но повели в конце концов не на поезд, а в овраг, в тот самый по которому любили лазить дети. Потом все было еще проще: карантинный барак, филиал, корпус в котором его поселили – все это имело свои номера и жило по своему заведенному распорядку. Каждый день в один и тот же час родители оставляли своих детей в бараках и отправлялись на работы, и с этим ничего нельзя было поделать. В определенные дни в назначенное время эсесовские врачи увозили этих детей в лабораторию для «забора крови». С этим тоже ничего нельзя было поделать. Вечером в бараки возвращались тряпичные куклы. Родители не плакали. Говорили только о том что пружина на одной из форточек проржавела и скрипит на ветру, мешает спать, и что нужно попросить у блокфюрера новую. Затем, в назначенные день и час детей опять забрали, и номера молчали по-прежнему, пряча боль и страх в темных стрелочках в самых уголках глаз. Маленькие дети не жили долго, но через какое-то время в лагерь привозили новые семьи. Весь этот процесс укладывался в простую математическую формулу, правда, Номер никак не мог ее вывести. Что-то выбивалось из выстроенной системы, не имело еще абстрактной величины. Смутные запахи хлеба и лимонной корки. Номер уже не мог вспомнить, когда их обонял, хоть и напрягал всю свою память. В редкие минуты отдыха, сидя возле опустевшей тачки, он с трудом ворочал в памяти неподъемные, непонятные слова «хлеб», «отец», «дом». Он складывал и умножал эти слова, но ни одно произведение, ни одна сумма не были и близко похожи на смутное чувство, одолевшее его. А может, ничего и не было? И дома и Харькова… и оврага того страшного не было?  

Ухнуло опять – на этот раз совсем близко, в периметре лагеря. Заключенные побежали. Номер тоже вскочил, как перепуганный зверь, и метнулся за ними. Он понял все, понял очень быстро. Вокруг кричали на разных языках – на русском, немецком, английском: «Бунт! В лагере бунт! Нужно бежать!». Американские войска близко, они на пороге, все лагеря бунтуют, нужно бежать! 

И Номер бежал. Это у него получалось не очень хорошо – заплетались бумажные ноги. Вокруг бежали такие же тонкие человечки, в таких же полосатых робах с номерами. Сырой пыльный воздух гремел, щелкал и разрывал грудь изнутри. 

Некоторые номера уже преодолели ограждения и бежали в сторону леса. Стрекотал пулемет, один за другим бумажные человечки падали на землю. 

Тут Номер остановился. Затравленное тело среагировало куда быстрее, чем голова, оно распрямилось само собой, руки вытянулись по швам. На несколько секунд Номер даже перестал дышать. Дуло – пустое и черное – заглянуло ему в глаза. Охранник не двигался, но в его фигуре чувствовалось напряжение взведенной пружины. 

«Он немного старше меня, – подумал Номер. – Он напуган, сейчас он меня застрелит». 

Молодой солдат замешкался. В нем еще была взведена пружина, он конечно выстрелит, если Номер сделает резкое движение. Лицо охранника показалось ему знакомым. Кажется, он бывал раньше на вечерах их «музыкальной роты». Может ли так случиться что он не выстрелит? «Нет, не может такого быть, глупости. Это что-то оставшееся в прежней жизни. Я их знаю. Миловать они не умеют. Они хорошо умеют другое: вываривать из нас мыло, травить тифом, спускать из вен кровь. Все остальное выпадает из их уравнения». 

- Zuruck! – проговорил охранник вполголоса. – Zuruck in die lagerrmitte! 

Ноги, привыкшие к повиновению, развернулись против воли. Бежать обратно было куда легче. Ноги двигались сами собой, теперь ими двигал настоящий животный страх. Только один раз Номер оглянулся и увидел как что-то страшное-невидимое накатилось на периметр. Это было как вспышка молнии – всё застыло на секунду, и раздался громовой удар – кто-то закричал по-русски: «Парашюты! Парашюты!». Затем переломился последний рубеж, формула соединявшая всех этих людей рассыпалась, в ней спутались все переменные. А потом всё вдруг встало на свои места: охранники, те что стояли за ограждением, тут же скатились по внешней стороне насыпи, и исчезли из иду. На секунду Номер представил, как они бегут мимо распластанных полосатых тел не останавливаясь, не глядя под ноги, как бледнеют их фигуры, истончаются, исчезают и наконец просачиваются под землю, словно талая вода. Только новый громовой раскат развеял это наваждение. 

Больше он не оглядывался. Он бежал, спотыкаясь и падая. Дорога вела под гору, тут и там на вытоптанной земле лежали обглоданные куски породы. Номер уже не прилагал усилий, чтобы бежать – сил просто не осталось. Сильно захлестывая ноги назад, он мчался вниз, зная, что вот-вот упадет и никогда уже больше не встанет. А потом он потерял равновесие и провалился в глухой темный холод…  

На мгновение темнота расступилась, Номер приподнял голову над водой, и судорожно глотнул воздуха, и поплыл. Шурф был неглубокий, но частые дожди наполнили его до краев. Руки скользили по оплывшей глине, полосатая куртка тяжелая от воды, тянула вниз. Последний раз он вынырнул, ища хоть какую-нибудь опору, но вода ослепила его и ничего кроме яркого света он не увидел. Затем гулкая темнота снова сомкнулась над головой. 

Рука протянулась из какой-то бездны, ухватила его за шиворот, и подняла вверх. Оказавшись на земле, он еще некоторое время не видел и не слышал. Между тем кто-то огромный возвышался над ним. Отдышавшись, Вовка увидел десантника, огромного белозубого негра. Он весь был улыбкой: улыбался его рот, улыбались глаза и каждая морщинка на высоком лбу, и каждая складочка в уголках губ. Вовка не знал английского, а если бы и знал, у него все равно не хватило бы сил, чтобы говорить. Он просто стоял на ломких ногах и мелко трясся перед этим чернокожим великаном. Но десантник ничего не ждал от него, он просто глядел на Вовку и улыбался. Так не смотрят на бумажное уравнение, так могут смотреть только на живого человека. Улыбка эта обещала будущее – хорошее и дурное. Математически она была проста как дважды два… 

*** 

Лет десять назад, в одну из наших коротких встреч, отец обмолвился, заметил, между прочим что дед был узником концлагеря. С той поры я ни разу ни виделся с отцом. От него было только несколько небрежных писем. На некоторые я отвечал, но переписка никак не завязывалась. В конце концов перестали приходить и письма. Десять лет – достаточный срок, чтобы понять: отец просто исключил прежнюю семью из своей жизни. 

Идея разузнать про деда, которого я не видел никогда в жизни время посещала меня, но я не представлял с чего начать. Наконец, я решился. 

Что я знал о родне отца? Была тетка. Жила в Голицыно. У нас есть ее старый номер. Долго откладываю звонок. Жду неделю, другую, обдумываю предстоящую беседу. 

Длинные гудки. 

- Здравствуйте тетя Марина. 

- Мария. 

- Извините. Мария. 

Несколько дежурных фраз. Моя мать? Жива-здорова, слава богу. Сестра вышла замуж, родила ребенка. 

Наступает молчание. Я понимаю, что все задуманные слова и вопросы разом выскользнули из головы. Есть шпаргалка, боже, какая глупость. Фразы на бумаге кажутся неуклюжими, их трудно ворочать на языке. 

Наконец, я все-таки спрашиваю про концлагерь. 

- Да, папа сидел в Бухенвальде. 

Спрашиваю, как это случилось. Отправили его туда зимой сорок первого. Просидел до конца войны. В апреле срок пятого, с приближением американских войск в основном лагере и в нескольких филиалах заключенные подняли восстание. Охрана разбежалась. Филиал, котором дед работал, был освобожден одним из первых.  

Спрашиваю, что было потом. На другом конце линии слышится вздох. Деда, как и многих других узников, определили в румынский фильтрационный лагерь. Оттуда он пробовал бежать вместе со старшими заключенными. Поймали всех, и этапировали уже в советскую тюрьму, как изменников Родины. В срок девятом дед реабилитировался, вышел вникуда – мать давно умерла, отца прямо из тюрьмы мобилизовали на фронт, где он и сгинул где-то в Восточной Европе, еще в феврале сорок пятого. 

Молодой каторжанин недолго пробыл на свободе: вскоре его призвали в армию, и еще три года он отдал Родине как солдат. 

Сразу после армии женился. Устроился работать сварщиком на завод. На работе его ценили. Через несколько лет оставил разоренный Харьков, и вместе с семей подался в Казахстан в поисках неведомой лучшей жизни. Раз или два в месяц набрасывал на плечо карабин, уходил в лес. Тетка хорошо помнит это время, помнит настрелянных уток, и кроваво красные пригоршни боярышника. Обоих сыновей дед с малых лет приставил к делу, и старший и младший выучились на сварщиков – в то время эта профессия ценилась особо. Тетю Марину он отдал в музыкальную школу – он все еще любил музыку, но сам никогда не пел.  

Дед был плохой семьянин. С бабкой он разошелся, когда тете Марине было девять лет. К тому времени он уже давно был с другой женщиной, молодой вдовой и брак уже ничего не поддерживало. Развелись, разъехались. Поселился с новой женой в Запорожье. Во втором браке своих детей не нажил. Пасынок и падчерица много пили – на водку ушла вся «лагерная» компенсация из фонда «Примирение».  

Спрашиваю, как он умер. Здесь все просто: в семьдесят лет обнаружили рак, к тому времени дали знать о себе старые, с юности заработанные грыжи. Незадолго до смерти дети навестили его. Он еще работал на своем заводе – едва ли не до последних дней, работал как загнанная лошадь, словно боялся, что его и теперь накажут за бездействие, за непригодность. После его смерти, тетка еще раз наведалась к нему на квартиру, но нашла только страшное запустение. Вся мебель, холодильник – все пропало. Остались только старые шторы над окном. 

Спрашиваю, часто ли он вспоминал годы, проведенные в лагере – нет не часто, и немного. Из всего времени, проведенного в Бухенвальде он рассказывал только про день освобождения, охранника, который почему-то пожалел его, и чернокожего десантника, который его спас. 

Заканчиваю разговор, несколько неловких прощальных фраз, обещание приехать, погостить. 

Клац! – трубка опустилась на рычаги. 

Услышанное сковало мне виски как железный обруч. Я никогда не знал своего деда и не мог вполне представить себе этого человека. Что было с ним всю его жизнь, что мучало его, о чем он молчал?  

Забиваю в Интернет заброс «Бухенвальд».  

Веймар, музейные брошюры, фотографии, Jedem das Seine, мемуары. Нет. Не то. Бумаге нельзя этого доверить. И фотопленке тоже. Это секрет, о нем нужно шептаться, или кричать о нем на улицах и в храмах. Впадаю в отчаяние. Боль в висках не проходит. 

На другой день на е-мейл приходит письмо с незнакомого адреса. Открываю – фотография, отец, племянник, и полный седой человек. Лицо человека серьезное, выцветшие глаза смотрят в кадр. Вспоминаю, что сам накануне сообщил тете Марине свой почтовый адрес. Снова обруч, снова стучит кровь в висках. Вспоминаю: последние годы дед прожил в родных местах, возле станции Лозовая. Похоронили его там же на старом кладбище. Тетя говорила, что на могиле пробивается деревце, орешник, кажется. Нужно съездить. Откладывать нельзя. 

 

Вовка / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

2011-12-20 06:22
На курганах / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

Грузовичок прыгает по узкой каменной террасе, дразнит одним своим бортом пропасть и холодную горную реку внизу. В кузове, затянутом брезентом, все дышат пылью и газом, а чтобы не задохнуться, натягивают футболки на лица. Кто-то справа от меня плюется и матерится, я слышу нервные смешки. Только Музыкант не закрывает носа: он откинул краешек брезента, и курит, как ни в чем не бывало. Он выставил одну ногу на бортик. Волосы на этой голой ноге блестят на солнце, как стекловата. В экспедиции Музыкант волонтер – как и я.  

Напротив сидит Специалист. У него лицо разжигателя войны, – плотное, сытое лицо сорокалетнего мужчины. В нем есть что-то микенское. Линии глаз и носа создают в нем сосредоточенность, даже заостренность. В этих чертах бытует бычье добродушие, спокойствие сильного человека: Специалист – бывший боксер. У него большие руки со сбитыми до костей казанками. Такой вот человек – пополам от Черчилля и от циклопа.  

Справа от Специалиста бледная тень – вздорный, жилистый завхоз Кузьмич. У него круглая маленькая голова на индюшачьей шее. По шее, суставом гуляет кадык. Сальных волос протуберанцы торчат на висках, лысый, красный лоб блестит от пота. На носу очки, в уголках линз завелась плесень. Он сидит на жестяном ведре, тонкие руки перекинуты через колени, как колодезные журавли. Руки у завхоза сухие, острые, некрасивые. Он говорит всем, что это трудовые мозоли. Специалист считает, что это псориаз. 

Вот встал грузовичок приехали на место. Прыгаем с борта на землю, тащим инвентарь. У Специалиста инструмент особый – красные измерительные рейки, и плотная кожаная сумка на ремне, у нас попроще – ломы, лопата, и кирки.  

Терраса спускается от дороги к реке. Но реки не видно – у самого берега поднимаются выщербленные скалы, и тянутся узловатые березы, похожие на останки допотопных чудищ. 

«Пошли» – кивнул привычно Специалист и сошел с обочины в траву. Его тут же скрыло с головой, мы видим только рейки, скрещенные за его спиной. Мы идем за ним плотной вереницей, спотыкаясь о камни и звериные норы. Всякий раз мы прокладываем к курганам новые тропы, и всякий раз трава поднимается, скрывая наши следы.  

Наконец, поле обмелело, из земли показались древние плиты, облепленные рыжим лишаем. Шесть больших каменных колец, в середине каждого курган, – темный бугорок в траве. И еще четыре кургана без колец – их вовсе не видно издали, а вблизи, просто каменистые выступы, разбитые кустами дикого крыжовника. 

Трава здесь пахнет странно – не пылью и бензином, как следует пахнуть городской траве, а чем-то приторным, острым и сладким. Этот запах неприятен – он щекочет ноздри, и остается в глотке кислым осадком. 

Свалили инструмент, Специалист суетится, измеряя и размечая курганы. Мы сидим на теплых валунах. Ветра нет – воздух повис тяжело. В пустом небе широко ходит ястреб. 

- Работаем аккордом, – Специалист смотрит поверх голов копателей, – раздернуете, и разбросаете, эту насыпь до обеда – вечером свободны. 

Застучали лопаты. Кустарник подается с трудом, приходится разбрасывать камни, чтобы добраться до корней. В корнях живут шмели, и медные ящерки.  

Вы знаете, что древние могилы пахнут пекарней? От раскопанной земли исходит аромат теплой выпечки, валуны похожи на горячие хлебы.  

Лучше всех работает Этнограф. Это коренастый, плечистый казах, с добрым и обидчивым лицом. Он бывает на курганах каждый день – так уж получилось, что другой работы здесь у него нет. Поначалу он ходил в теленгитскую деревню, говорил с местными. В полевом дневнике своем он отмечал, что народ в долине пьет и быстро деградирует: шестнадцать лет назад на реке должны были поставить электростанцию, долину затопить, а всех жителей переселить в город. Деревенские побросали хозяйство, и пока суд да дело, начали пить. Они пили, когда стройку сперва «заморозили», а затем перенесли в другое место – вверх по течению, на тридцать километров. Они пили, когда про электростанцию забыли вовсе, и дорогу, проложенную для строительства, разбил бурьян. Шестнадцать лет протекли над долиной незаметно. Жизнь в ней прекратилась, осталась только полужизнь. 

Обычно Этнограф возвращался из деревни под утро, с трудом переставляя ноги – настолько он был пьян. Он плакал, когда записывал наблюдения, чернила размывало, он вырывал страницу за страницей и писал опять. Наконец в один из дней он смастерил из дневника флотилию корабликов и пустил вниз по реке. Один за другим кораблики, подхваченные течением, выплыли на стремнину, и отправились на дно. 

С тех пор Этнограф выезжал на курганы, вместе с волонтерами. Он работал весело и зло, выворачивал из земли валуны, вырывал с корнем крыжовник. У него были сильные полные руки и короткие пальцы. Человек с такими пальцами не может сидеть без дела. 

Перерыв. Постелили плащи, расселись. Курим папиросы – сигареты кончились на прошлой неделе, пьем медицинский спирт, разбавляя всегда в разных пропорциях – как неопытные алхимики. Водки на курганах отродясь не видали. 

Обмотав зачем-то вокруг своей индюшачьей шеи шарф, почесывая осторожно искалеченный нос, Кузьмич сидит на корточках, угрюмый и трезвый. Вчера его побили крепко, кулаки Специалиста здорово погуляли по его лицу. На переносице его сочится красная дужка, и кончик носа смотрит влево.  

Обычно Кузьмич пил красиво – наливал «полную», выпивал залпом, прикладывал к ноздрям корку черного хлеба, и запрокидывал голову назад как цапля. Но вчера Специалист обнаружил, что пропала тушенка, и сломал казенную лопату о его спину. Поэтому завхоз не прикладывает больше к ноздрям корку, и не запрокидывает головы. Теперь он бросает в кружку, в простую воду рафинад и размешивает ложкой.  

«Плохо разметил, – ворчит Кузьмич, когда Специалист не может его слышать. – Половина насыпи за квадратом. Настоящий археолог выходит утром на середину кургана, выжирает бутыль водки и падает – «здесь и копайте». И никогда не ошибается». 

Время идет, становится тоскливо. Пар поднимается от земли, унося хлебный дух. Остается только желтая глина. Я не участвую в разговоре, только глотаю снова и снова острое, горькое пойло. Закусывать нечем. Приходится подолгу переводить дыхание. 

- Так ты писатель что ли? – снисходительно улыбнулся Специалист.  

Это он меня спросил. Это опасно. Я покачал головой. 

- А я слышал что писатель. Бумагомаратель, – продолжал улыбаться разжигатель – И что ты все высматриваешь? Что глядишь по сторонам? Зачем приехал?  

Что я мог ответить ему? Зачем я приехал? В эту минуту я с трудом мог сформулировать причину, – а сейчас не смогу связать и двух слов – настолько неясной была моя цель. Многие годы меня терзал один смутный вопрос. Он касался сферы важной, и невыразимой простым языком. Для того только чтобы изложить его требовались новые слова и новые звуки. 

Полгода назад я услышал впервые историю о пропавшем археологе, и решил, что обнаружил наконец, отправную точку для своих поисков. Так я стал волонтером на объекте Караташ-5.  

Три месяца я работал в экспедиции, пытаясь узнать историю через ее соучастников. Лето прошло. То, что казалось поначалу удивительным и занимательным, сделалось за это время пресным и знакомым. Даже медвежьи следы на прохожей тропе. Даже скала, повисшая над разбитой дорогой как огромная каменная щепка, вонзившаяся в гору своим острием. Непривычны были только люди – каждому из них я удивлялся, как и в первый день. Возможно, это были люди простые, и вполне заурядные, но чутье мое уже обострилось, и в каждом я видел ценную часть истории, каждый содержал в себе особенную прелесть. Я взял за правило ни о чем их не расспрашивать – только наблюдать за ними. Предмет моих поисков все это время было отделен от меня тонкой полупрозрачной стенкой. Я мог видеть только размытые очертания этого «нечто», и приблизительно представлять это в своем уме, но оно все равно было недоступно моему прямому наблюдению. 

- Х…ло ты а не писатель – проворчал Специалист ласково. 

Он не любил меня. Копал я всегда дурно, и поэтому работу «в могиле», самую важную и ответственную, он мне не доверял. Вместо этого я совершал сотни рейсов с ведрами – до отвала и обратно. Или крошил панцирь кургана ударами лома, – от этих ударов потом ныло сломанное когда-то плечо. У Специалиста была особая бригада тех, кто работал в раскопанной могиле, и у меня не было никаких шансов войти в ее состав. Музыкант был одним из могильщиков – он никогда не хвастался, – в этом не было необходимости, – но всем своим видом он словно бы говорил мне: «Да, я чувствую свое над тобой превосходство, но никогда не опущусь до того, чтобы сесть и обсудить это с тобой».  

На прошлой неделе было одно событие – нас отправили на «грунтовки». Это значило, что каждому дадут свой квадрат, и быть может, найдется могила и для меня. На грунтовках не было насыпей – только ровная каменистая земля. Так случилось, что в какой-то момент жизни человечества, мертвецов хоронили в щебне. Мы копали этот щебень. На лопатах оставались зазубрины, кожа сползала лоскутами с ладоней.  

Я копал и думал, что под всем этим щебнем ничего быть не может, есть только щебень, и сам факт труда. Я уходил в землю на полштыка, на штык, зная, что надо копать еще. Я вываливал ведро за ведром, но под ногами был все тот же щебень. Я уходил все глубже, и не слышал уже соседние квадраты – нас разделили толстые стенки «бровок». Сначала до меня доносились жалобы, но потом все стихло. Мы работали молча именно потому, что не могли слышать и видеть друг друга. Большой степной кузнечик прыгал на мою спину, сваливался неуклюже, и раз за разом я выбрасывал его за край ямы, чтобы он жил, но он не понимал этого, и прыгал обратно. Я вдруг почувствовал, что еще немного, и я сам не смогу выбраться, что могила эта предназначается мне одному. Я вырубил в стенке несколько ступенек, и с трудом вывалился на поверхность.  

Я растянулся на земле. Кровь в моей голове звучала погромче «половецких плясок». 

Но то было на прошлой неделе, еще в эпоху кайнозоя. А теперь я таскал землю, и работа шла споро, потому это был курган, а не грунтовка, и потому что кайнозою пришел конец. 

Вдали запылил грузовик. Скорей бы доехать до лагеря. Заползти в спальник, и заснуть. Крепко заснуть. 

 

 

**** 

 

Дождь обнаружил себя в последнюю минуту. Из-за сизых зубьев выступил сырой рваный тюль. Мы быстро установили навес из лопат и потертого брезента. Специалист суетился вокруг могилы с большой инженерной тетрадью, стараясь зарисовать как можно больше. Потом и могилу накрыли брезентом. «Все равно раскиснет» – проворчал Специалист. Он знал, что говорит: глиняные стенки, и самые кости уже наполовину состоящие из глины, от воды быстро оплывут.  

Скелет смотрел на нас из растревоженной своей могилы. Это его курган мы вчера раздерновали «аккордом». А в этот день, пока не было жары, раскидали насыпь, оставив только широкое кольцо крепиды . «Зачистили» – разровняли штыковыми лопатами, так что в центре крепиды стало видно неровное темно пятно. По этому пятну всегда узнают могилу – даже если нет кургана. Волонтеры насели на лопаты, и скоро мы увидели скелет целиком, во всю протяженность его двухметрового роста. Мертвец от древности угрызал сам себя: верхняя часть черепа осела, зашла за нижнюю, и казалось, что скелет глядит на нас исподлобья. У бедра, скифски щерясь с рукояти волчьей пастью лежал бронзовый меч-акинак. Возле ног раскинулся лошадиный скелет – его Специалист окрестил «крокодилом». 

Вот раздались далекие раскаты – они ухали через равные промежутки времени, как мерные шаги невиданного великана, все ближе и ближе. Великан перешагивал через горы, ступал громко, гудел древний известняк. 

Я помню все, что случилось за секунду до того: Специалист матюгнулся, пряча тетрадь в заплечную сумку. Музыкант втянул кривые ноги под брезент, и невозмутимо закурил, Кузьмич тайком опрокинул в себя немножко неразбавленной отравы с самого донышка, кто-то толкнул кого-то, кто-то брехнул беззлобно, и накатилось темное, большое. А потом… потом, над нашими головами затрещала связка петард, и ударил косой ливень с градом. Градины дырявили брезент, прошивали флотские куртки насквозь, вместе с войлочным подкладом, и оставляли на коже синие знаки. 

Дожди шли часто. Не было дня, чтобы не случилось ливня с грозой и градом. Особенно страдал от этого лагерь – ветер срывал палатки, тащил их, вместе с людьми, вместе со всеми пожитками к обрыву, в реку, словно хотел утопить, смолоть о камни в бурной воде. Дождь не любили, его проклинали, но хуже дождя были молнии – сырая и долгая долина, окруженная скалами, была для них самым подходящим руслом, и они мчались по ней, с огнем и треском расщепляя кедры, облизывая камни и мох невидимыми своими языками.  

Все имеет свою меру. Гроза накатила вдруг, и быстро отвоевавшись, унеслась прочь. Вот в небе уже разверзлась голубая пустота, потемневшая от испарений, радуга уперлась в реку своим разноцветным рогом, земля забрала всю воду, и сделалось хорошо. Специалист растирал исхлестанные руки и тихонько чертыхался. Энтограф стащил футболку, подставив солнцу широкую черную спину. Музыкант отряхнул с колен пепел, важно выпрямился, прошелся взад-вперед разминая руки, и вдруг подмигнув мне, пошел колесом, как мальчишка.  

- Схожу до ветру на бережок – крнянул Кузьмич. 

Я и не взглянул на него. Меня больше занимали горячие ноздреватые камни херексура, на которых можно было растянуться всласть, и подремать. Это были камни соседнего кургана. Сезон закончился, времени не хватило на этот небольшой холмик. Мы лишь выпололи всю траву, и открыли поваленную гранитную стелу и часть оградки. На стеле я и растянул свой усталый позвоночник, продолжая одним глазом наблюдать за археологами. 

- Сегодня утром во-о-от такого поймал, – Специалист изобразил добычу жестом бывалого рыбака. 

- Гадость какая – скривился Музыкант. 

- Я на него гляжу, значит, а он уже приподнимается, – вещал Специалист возбужденно. – Вижу: драться хочет. А ведь знаю – он дурак, он от драки никогда не уходит. Да ведь и я не ухожу. Ну, я его быстренько ломом-то прижал… 

- Не могу слушать, – застонал Музыкант. Он боялся змей. 

- Зачем их ловить? – произнес Этнограф – Это их земля. Они в этой земле живут. А мы приходим, топчим их, убиваем… 

- Лучше бы их совсем не было – Музыкант надвинул на глаза козырек кепки и тут же задремал. 

Специалист ловил щитомордников. Он ел их сырыми, – живое змеиное сердце он глотал целиком, и запивал неразведенным спиртом. Как мальчишка он верил, что стоит змеиному сердцу замереть, и оно тут же наполнится ядом. 

Я слушал одним ухом, по ниточке расплетая разговоры. Говорили важное: о работе, о женщинах. Ленивая чинная беседа взрослых мужчин. В ней я скоро запутался, и увяз. Нити были липкими, сделалось душно. Но потом я услышал голос Специалиста и молчание Музыканта – особое сочетание звука и тишины, которое не могло проскользнуть мимо моего слуха. Я сразу же отсеял это сочетание, и не слышал уже ничего другого.  

- Лет пять назад, он исчез из мира,– вещал Специалист. – Он был сумасшедший. Паранойя. Боялся, что его сфотографируют – пьяного, невменяемого, – обнародуют, опозорят. Боялся, что соседи убьют, думал, что слышит их через электрическую розетку. Весной лечился. Много пил летом. Отборнейшие яды. На другой год лечился снова.  

- Его трояр сгубил, – нервно вставил Кузьмич. – Какая еще паранойя? Он нормальный был. Вот кабы не трояр! 

- Молчал бы. Сам же и хлестал с ним эту отраву,– фыркнул Специалист. 

Кузьмич матюкнулся обиженно. 

Разговор сразу замяли. Наступило неловкое молчание. Я стиснул зубы в бессильной ярости. Мои поиски продолжались уже три месяца. То есть, я не искал, а просто ждал, когда приспособится устройство моего зрения. То, что мне было нужно, всегда было у меня перед глазами, скрытое мутной калькой. Я точно знаю на что это похоже: в школе, я посещал астрономический кружок при городском планетарии, иногда работники планетария выносили во двор свое главное сокровище – телескоп-рефлектор ТАЛ-120. Телескоп стоял на черной трехпалой ноге, задрав к небу белый тубус. Мы наводили объектив на луну, и звездные скопления, и в этом занятии, конечно, не было никакого научного интереса. Мы смотрели на далекие и мертвые миры из одного только мальчишеского любопытства. Тогда, прижав бровью окуляр, я впервые увидел Юпитер. Он был похож на затертый пятак – бледный и мылкий в толще земной атмосферы. Тогда я узнал, что нетренированный глаз не может ничего рассмотреть на Юпитере. Нужны недели и месяцы наблюдений, чтобы стали различимы оспинка Большого красного пятна, и тонкие разводы жира – полосы исполинских бурь и штормов, бушевавших в атмосфере. 

Мои нынешние наблюдения были иного характера, и смотрел я не в черную небесную твердь, а вокруг себя, но моей пытливости и въедливости позавидовал бы любой астроном.  

Тепло могильного камня усыпляло. Глаза закрылись сами. В распаренном воздухе, после дождя дремота ощущалась вязкой паутиной, протянутой от лба к кончику носа. 

Мне представилась странная никогда не виденная вживую картина: старообрядческий приход, осенняя жара, молодой человек возле одной из стен. Человек водит кистью по сырой штукатурке. Он пишет святого по древнему канону: золотистая катафракта, нежно-голубые ризы и жилистая песья голова. 

«Как напишем Христофора, будет много разговора» – пропевает Иконописец и хитро подмигивает мне.  

Я больше не слушал пустых разговоров. Меня занимает только Иконописец. Я почти вспомнил что-то важное, что-то о чем молчали мои воображение и память. 

Но вдруг переменился ветер, воздух задрожал как старый жестяной лист. Паутина натянулась и лопнула, ударив в виски нудным звоном. Исчез Иконописец, все исчезло. Был только звон… 

- Сюда! Сюда идите! – кричал Кузьмич. Он бежал смешно размахивая суставчатыми своими лапами, будто паук, которого травят горящей спичкой – там! Быстрее! 

Крик, хрип, ржание прокатилось со стороны реки. Страшное что-то творилась там, где терраса обрывалась в узкую полоску берега.  

Мы побежали все – и археологи и волонтеры. Кузьмич шагал впереди, показывая дорогу. 

«Кобылка… перепугалась, в реку ее понесло… утонет сейчас, ведь утонет. Серегина кобылка».  

Некоторое время я не мог видеть реку, но слышал снова и снова раскаты лошадиного ржания, и неумолимый гул реки.  

Я застал последние секунды борьбы. Я едва разглядел саму лошадь в голубом и зеленом потоке плес. На секунду показалась над водой длинная черная морда, раздался всплеск, что-то большое повернулось в воде, задралось кверху копыто, и все исчезло в грохочущей пене. 

А потом остался только мерный шум, и несколько растерянных людей на замшелых камнях. В воде больше не было того темного, большого, сильного, не было его на скалах, не было на порогах. Мы смотрели за скалы туда, где река делала поворот и шла тише, всматривались в ледяную зелень, надеясь увидеть над волнами мокрую черную гриву, но она не появилась. 

– На глубину затащило, – прошипел Кузьмич, почти удовлетворенно. – Там за плесами яма метра три... 

Раздался посвист. Мы разом задрали головы – над каменным гребнем стоял Серега, молодой теленгит. Я знал его – он приводил к нашим раскопам редких туристов.  

- Все? – только спросил он, увидев нас. 

- Все, – отозвался Кузьмич. – Нет кобылки. 

- Твою мать, – Серега сплюнул, спустился к нам, сел на гранитную щетку и закурил. Серега был беден, он одевал свое жилистое тело в старый ватник, и не курил ничего кроме Беломора – настоящий сын своей земли.  

Влетит лошадка Сереге в копеечку. Хозяин его не пощадит. Хозяин его уважает. Он будет с ним жесток, как сам Серега был жесток с лайками: обычно, если собака «дурно» себя вела он ставил ее передними лапами на шаткую колоду, и привязывал за шею, к тугой и хлесткой ветке. Собака заходилась от лая, передние лапы ее царапали колоду, но она стояла навытяжку, так только, как позволяла вертикально натянутая веревка. Серега сидел рядом и наблюдал за ней, пока ему не начинало казаться, что наказание достаточно, и лайка усвоила урок.  

Он сдавлено матерился теперь – по-русски и по-алтайски. Наверное чувствовал уже на шее резкую петлю. 

Постепенно разошлись. Теленгит убрался восвояси. Остались только мы с Музыкантом. Еще долго мы сидели на известняковой щетке, свесив ноги над ревущим потоком. Я посмотрел на свои пальцы, на тонкие полумесяцы грязи под ногтями. Музыкант, поддавшись какой-то общей со мной мысли, сделал то же самое. Под ногтями у него тоже были кружочки жирной земли. Наши руки такие разные прежде, сделались похожи. Пальцы огрубели, мозоли стали белыми от едкой извести. 

- Знаешь что… – произнес он, – Знаешь, что… а тебе не кажется, нас самих уже не раз откапывали? 

Я не нашелся что ответить ему. 

*** 

Музыкант смертельно боялся змей. В конце весны мы наткнулись на змеиную свадьбу. Щитомордники ползли серым током, извиваясь, наползая друг на друга, распадаясь на гибкие кольца, и свиваясь страстно в тугие канаты. Музыкант застыл, не отрывая взгляд от переплетения чешуйчатых тел. Он стоял неподвижный, только губы шевелились. Я сначала подумал – матерится – но потом до ушей долетело несколько слов: «да придет царствие твое, на земли, яко же и на небеси…». Никогда больше я не слышал, как Музыкант молится. И тогда мне стало вдруг стыдно собственного невежества, – сам я не знал ни одной молитвы, а из Ветхого и Нового заветов помнил только «Элои, элои, ламма савахфани?». 

В эту минуту я впервые почувствовал липкую нить между лбом и кончиком носа.  

С Икнонописцем я познакомился случайно – на одной конференции в столице. В гостиничном номере нам случилось быть соседями. Уже в первый вечер мы были с ним друзья, пили «Монастырскую», и толковали о приятии христианством идеи множественности миров. К удивлению моему, он против множественности миров не выступал, напротив, говорил так: «Отчего же не быть множеству миров, ежели и святой Григорий Нисский, и святой Филарет Московский, как один считали, что жизнь возможна и в других мирах, просто мир человеческий пал греховно более иных и именно сюда пришел Сын Божий. Так они толковали притчу о заблудшей овце, ради которой Добрый Пастырь оставил на время девяносто девять добрых овец и пошел искать заблудшую сотую. Вот так говорили… и если не Григорий Нисский, то уж Филорет-Святитель был прав во всем!».  

А я пил и ругал в бороду и Григория Нисского, и Филарета Московского, просил еще и еще «Монастырской», а кончил тем, что наблевал на ковры.  

На другой день иконописец потащил меня на патриаршее подворье креститься.  

Помню и сейчас: июньский полдень, собор на патриаршем подворье, тополиный пух и солома разметанные по углам, березовые ветви над иконами. 

Иконописец стоит перед алтарем высокий, с темно-русым лошадиным вихром, хоть и богоугодного ремесла человек, однако же сам из всех бесов первый бес, косит на меня весело, а губы неслышно-насмешливо выводят «а-а-ана-а-а-а-фе-ма-а-а-а-а…». 

Я сижу на скамье перед иконой евангелиста Марка, съежившийся под его львиным взглядом. В храме чувствуется столичная суета – тут и там видны простоволосые женщины, за окном шумит раскаленный солнцем проспект. 

У алтаря появляется поп в зеленых ризах, в руках у него святые дары. Я приподнимаюсь со скамьи, чтобы лучше видеть, но в тот же момент в окно, отливая золотистой троицкой фелонью, влетает жук-бронзовка. Насекомое это чудовищным образом отвлекает мое внимание от богослужения. Я узнаю его – это жучок из коллекции моего старого учителя. Кажется, я вижу темный стигмат между крыльями – след от булавки. Тут же перед глазами возникают пыльные ряды жучков, под стеклом, в его кабинете.  

Я верчусь на скамейке, пытаюсь разглядеть бронзовку, и тут же противоположный край скамьи задирается вверх, и опускается с грохотом. Жук падает на пол, все в храме оглядываются на меня, возле иконописца стоит дьяк, говорит ему что-то быстро и зло. Иконописец смотрит в мою сторону, и вихор его нависает над лицом, грозно, как петушиный гребень... 

– Они уползли, – сказал я Музыканту, который уже не молился и не чертыхался, а просто стоял, боясь шелохнуться уже целую минуту. – Уползли твои гады. 

Музыкант повернулся. Лицо его изменилось – губы истончились, открыв стиснутые зубы, скулы выдались вперед. В глазницах клубилось темное, невысказанное беспокойство… и вдруг я понял – он не змей испугался, а того, что крылось в похотливом сплетении их колец. Он это увидел, и не мог объяснить. Мутная завеса колыхнулась, за ней дернулось что-то… конечности дохлой лягушки, через которые пропускают ток. Что это? Неужели то что я ищу? Или только конвульсия?  

Я хотел уцепиться, впиться взглядом в эти темные глазницы, но было поздно – Музыкант оживал. Для него все прошло, он уже не помнил что было секунду назад. 

– Ну пошли, – он устало покачал головой. – Только… осторожно. 

По дороге домой Музыкант несколько раз попросил меня не рассказывать ничего Специалисту. Я дал ему слово. 

*** 

– Кузьмич, сууука!  

Треснула оплеуха, из-за палаток выскочил Кузьмич. Левой рукой он прикрывал ухо, ошпаренное затрещиной.  

Следом за ним возник Специалист. Щеки его раскраснелись от свирепой веселости 

- За камералкой ссать пристроился! – прогрохотал он, размахивая огромными своими ручищами. 

- Бык, тварь, ненавижу, – скороговоркой, как заклинание пробормотал Кузьмич.  

День отходил быстро – в горах всегда так. Это был последний вечер, сидели весело. Случилось даже немного водки, но ее пили вдали от огня, в темных и загадочных палатках, в которых жили женщины. «Пшеничная» разошлась быстро. Шпроты нежно растаяли во рту. Щебетнула пробка. Коньяк? Да. Воздух оттает дубовой бочкой. Армянский. Давнишний, профессорский подарок. 

Гитары не было – вчера Музыкант порвал струну. Гитара была не его, а Специалиста, и Музыкант прятался теперь от его гнева и от его кулаков. Но еще вчера гитара звучала загадочно и печально – Музыкант умел извлекать из каждого аккорда томное долгое послевкусие, оно повисало между нот и тонов и медленно таяло в воздухе. Он сумел укротить брюзгливый бас, который резал палец до кости, железный бас-сатир, который невпопад горланил свою козлиную песнь, слушался его – мудрого и опытного чародея, заклинателя призраков. 

Но вчера он лопнул, этот железный сатир. Лопнул, распался на железный тугой локон и курчавую медную канитель. Гитару забросили в камералку.  

Водка ушла быстро, кто-то уже отвалился, и задремал тут же на бесстыжих девичьих коленках. Остальные перебрались к костру, где не переводился спирт, где сидел уже Этнограф, многозначительный и молчаливый, как старый шаман. Лицо – тусклая бронза, скуластое, с черным кустиком усов над губой. Он не всегда был таким: напившись, Этногаф ползал на четвереньках и ревел – «Конченный я человек! Конченный!», а наутро с обыкновенной своей обиженной миной извинялся перед всеми. Возможно, беда Этнографа была в том, что в свои сорок два года, старший сын в роду, он не был женат, и не имел детей. Мне говорили, что он импотент.  

Точно напротив него, на скамье, чуть прижавшись к Специалисту бочком сидела Анька, покладистая девица гадкого, впрочем, телосложения. Ее худшую из женщин Специалист в шутку предложил Этнографу. 

- Да что Вы… – Этнограф поправил круглые очки, сквозь которые можно было смотреть на солнце – столько на них осело походной пыли и копоти – Что Вы, – повторил он, разбавляя спирт неправильно, по-дурному. – Я же вижу – она с Вами. 

- Да ну! – махнул рукой Специалист, – Да разве она со мной? Анька, ты со мной что ли? 

Этнограф смущенно покачал головой. Черный кустик над его верхней губой задрожал. 

- Вы пейте, – робко улыбаясь, он протянул мне кружку. – Вы пейте больше. Жениться Вам надо. Пропадете один. А то ведь – видите, как бывает. 

Завтра отъезд. Лагерь живет невидимой, но суетливой жизнью, которая бывает обыкновенно во время сборов. Люди собираются в темноте, укладывают вещи в рюкзаки, выдергивают колышки, на которых держались тенты. 

Но суеты нет здесь, у костра. Говорят все больше о городе, о беспокойной осенней жизни. Я притупляю слух, и теряю нить разговора. Нечего в нем искать. Загадка моя осталась без ответа. Только когда раздалось знакомое имя – того, пропавшего, – я, наконец прислушался. Говорили быстро, смешанно, но я уже запустил когти в их разговор, я вслушивался в каждое слово, каждая фраза оседала в моем уме. 

- Странный был он, молчаливый, – сказал Кузьмич. – Сидит, сидит себе в стороне, смотрит, и слова от него дурного не слышишь… а бывало как вскочит, как заорет – бровку не трогайте, вашу мать! Пошумит, поматерится – ударить не ударит, но покроет с ног до головы, будь здоров. А потом глядишь – опять молчком сидит. 

- Уж я-то знаю. – вздохнул Специалист, – Я у него вроде духовника был Помню просыпаюсь среди ночи. – а он на меня смотрит в упор. Я ему кричу: «Твою мать, чего тебе?». А он: «Да вот… поговорить хотел. Но Вы спите, спите, я подожду». Такой был человек. 

- Так вот, – заговорил Кузьмич. – В одну из ночей он выпил лишнего, и ушел. Оставил в палатке паспорт, деньги, недокуренную пачку «LM» и книгу по археологии Китая. Почему-то у нас в лагере все решили, что он деревню пошел – загулял, понимаете? Не знаю кто это первый придумал. В общем, к вечеру двинулись в деревню – искать его. Взяли с собой конечно… нет, не водки – самогона, желтого такого. Сивухой, помню вонял. Искали. Три дня искали. Самогон быстро кончился – но ничего, нам наливали в каждом доме. По инерции что ли… 

- Не нашли? – спросил Музыкант. 

- Нет – Кузьмич ущипнул себя за кончик носа и громко чихнул, – Не нашли. Пропал. Все. Пять лет его нет. 

- Ушел что ли куда? – продолжал Музыкант рассеяно, – в шамбалу, да? 

Кто-то презрительно фыркнул. 

- От пьянства все, – повысил голос Специалист. – Видите же: больной человек – зачем спаивать? 

- А кто с ним не пил? – прошипел Кузьмич, протуберанцы на его голове зашевелились – кто не виноват? 

Наступило молчание. Это было ненавидящее, разоблаченное молчание заговорщиков. Лицо Кузьмича было зло. На шее выделились жилы. Он высказал все что хотел, и потерял способность говорить. 

- Жениться Вам надо, – доверительно говорил Энтограф Музыканту. – Женитесь, пока молодой… пропадете один. 

Взгляд Специалиста был направлен прямо на меня. Он затянулся, и шумно выдохнул. Из ноздрей повалил дым. Мне показалось вдруг, что Специалист разоблачил меня – а в чем разоблачил, я сам не мог понять. Каким-то необъяснимым образом я был виноват в том, что происходило сейчас у костра.  

Этого нельзя было выносить. Все молчали, и вслед за Специалистом переводили взгляды на меня. Даже Этнограф уставил на меня маслянистые бессмысленные глаза. В темноте, внизу, там, где ревела река, вывалив из пасти длинный язык, шагал святой Христофор. Вода разбивала о его ноги пудовые валуны, а на египетском горбу его сидел весь сиротливый и оклеветанный мир.  

- Конченый я человек, – пробормотал Этнограф, уронив голову на грудь.  

Все. Я встаю, и шагаю пошел прочь от костра. Специалист окликнул меня. Кажется. Что-то прошуршало в росе, невидимое, и безразличное. Я не гляжу под ноги – там нет ничего кроме темноты и колючей травы. Мутная пленка, расстилавшая мой взгляд, расползается как старая кожа.  

Свет от костра задохнулся в толще темноты. Ботинки хлюпают по мокрой траве. Ключ. От холодной воды ломит зубы, ее тошно пить. Я обжигаю водой щеки и уши. Трезвею ненадолго.  

Взбираюсь на отрог – оттуда видно дорогу. Пола плаща застряла в щели, – я дергаю, и кусок известняка, отскочив бьет по пальцу. Не больно. Вот дорога впереди – уходит в никуда. Соображаю: дорога – это змея, Специалист лопатой отрубил ей башку.  

Вот я уже на дороге – не помню, как дошел. Усталость берет свое. Останавливаюсь, задираю голову к небу. Осенью здесь бывает гало – лунная радуга. Вы видели когда-нибудь гало? Это колесо из света, высоко в небе, в нем луна – лишь выщербленная свинцовая втулка. Но сейчас один только белесый млечный путь тянулся от горизонта до горизонта – все множество миров, все доброе стадо паслось на небе, и наш мир один был в стороне, в темноте.  

Вот я на коленях – не молюсь, перевожу дух. Под ладонями забитый холодный песок.  

- Элои, элои, ламма савахфани?! 

*** 

В городе светает долго и мучительно: над темными крышами долго висит зарево, – цвет смолы на платке курильщика. А здесь рассвет начинался на земле. Восточный ветер забросил на черный отрог старое рыхлое облако. Сквозь молоко горел ровный и жгучий огонек пастушьей стоянки – первый редут наступающего дня. На дорогу сонно и величаво выступали лошади. Они шли вдоль ручья, к яблоне – единственной в округе. Они обступали ее со всех сторон, согласно утреннему своему ритуалу, и тянулись губами к серебристой листве. Последняя торжественная минута ночного молчания повисла над долиной. И я вздрогнул, когда вдруг зазвучал карабин – это Серега отгонял волков от своей стоянки. Выстрелы отдавались в горах резкими щелчками – казалось кто-то бил палкой по длинному прямому рельсу. Таково было напряжение камня, такая таилась в этих склонах механическая, машинная сила. Серега воевал с ночью, он теснил ее от своих овец, от своих лошадей, прогонял ее, ненавистную в тесные ущелья и душные гроты. Он вера наверное, что когда-нибудь совсем прогонит со своих лугов ночь, и сразу сделается легко и радостно на земле. Он точно думал так, это было в его утреннем грохоте. 

Вокруг меня в окостеневшей земле зияли черные провалы. Это были разоренные нами курганы – и пахло от них теперь не хлебом а стылым погребом. Вокруг ям торчали щербатые обломки – все, что осталось от крепид. Вот за эти-то камни и отступала ночь. Теперь я понял, зачем древние обносили могилы кольцами из камней. Внутри была особая, запретная для человеческого глаза темнота. Это она отпечатывается в земле сизым могильным пятном. Ее можно было увидеть только в этот рассветный час, когда она отступала в свои дневные пределы.  

Мне снова захотелось почувствовать под ногами старую дорогу. 

А я на ходу проваливался в сон. Мои ноги уходили в него по щиколотку, по колено. Темное, холодное поднималось снизу мне навстречу. Кажется, я снова зашел в ручей, встрепенулся. Из сумерек возник огромный пес, – я видел такого в Серегиной своре. Он подбежал ко мне, раззявив пасть. Он подбежал ко мне так близко, что протяни я руку, мои пальцы коснулись бы черных отметин на его голове и… пропал. Это был только туман. Темнота отступала просачиваясь под землю. Там где она стелилась по земле, вместо травы колыхалась холодная зыбь.  

Я оглянулся на окрик. Со стороны лагеря шел человек. Я сразу узнал его, махнул рукой и двинулся было навстречу, но тут нога моя угодила в зверину нору. Последняя стрелка темноты вдруг скользнула мне навстречу, сделалась черным длинным жалом, и слизнула меня с лица земли.  

Меня нашли утром – увидели с дороги. Я хорошо помню сон, который мне снился. Когда меня будили и обливали родниковой водой, он снова и снова возникал у меня перед глазами.  

Ревела река, лошадь вскидывала морду над голубой пеной, и плыла, плыла против течения. Мы с Музыкантом сидели на гранитной щетке и дымили.  

- Смотри как… вверх по реке… а раньше не могла, – сказал я.  

- Все поплывем, – Музыкант затушил «Беломор» о ладонь и бросил бычок в воду. 

 

На курганах / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

2011-12-14 15:37
почти анекдот / mickic

Вот кстати-некстати вспомнил 

 

 

Жил-был один мужик редкостный. 

И был он неповторимо одарён от природы, во-первых, тем, что совершенно не чувствовал запахов от окружающей натуры, во-вторых, он сам производил из себя, т.с., лесковскую воздушную спираль богатырской неимоверности, и, в-третьих, у него клапан воздушный не работал от рождения ( а, может, от испуга какого), и вся его ароматическая прелесть выходила из него совершенно беспрепятственно наружу и обеспечивала этакий дополнительный бонус к его присутствию в его местонахождении. И он, конечно, лечился у одного там доктора, хотя как уж тут что вылечишь, если что от природной натуры присуще … Но доктор тот был человек исключительно чувственный и очень своему пациенту сочувствовал, если уж помочь из медицины ничем не мог … и вот он этому мужику сочувствовал, что тот и сам по себе несчастен, да ещё и одинок к тому же небеспричинно … и вот однажды этот доктор познакомил мужика с одной дамочкой, такой же своей пациенткой, одарённой, как и он, аналогичными опциями и поэтому оказавшейся для мужика неповторимой парой. 

Познакомились этак они, подружились и решили в конце концов пожениться. Сказано – сделано: поженились. И вот в первую брачную ночь просыпается этот мужик молодожёном от холода и одиночества и видит, окно в комнате распахнуто и в окно высунулась его молодая жена. И он тогда её с укором обличает, что ж ты, мол, замуж то за меня пошла, если запах аромата моего присутствия стерпеть не можешь. А она ему отвечает и говорит, что, мол, нет, дорогой, аромат запаха она не чувствует, но вот глаза очень СИЛЬНО СЛЕЗЯТСЯ. И как там у них дальше пошло не известно. Может, доктор ей капли глазные выписал … не знаю. 

 



Как, все-таки, странно работает память! 

Дело было где-то жизнь назад, в бытность мою гимназистом, в Сёдерчёпинге, если моя гулящая память мне опять не изменяет. Попал я туда в рамках какого-то гимназийного мероприятия, вдвоем с той самой, рыженькой. Не то, чтобы встречались; не то, чтобы дружили, а так, заигрывали. Гуляли по городу; должно быть, что-то друг другу говорили. Запомнилось, что время от времени она прикладывала к губам пластиковое колечко и выдыхала. Мыльная перепонка на нем студенисто трепетала, вытягивалась и наконец начинала делиться, разражаясь длинной капающей очередью. И тогда я старался поймать губами её дыхание, расфасованное по радужным мембранам. Вблизи пузыри напоминали воздушные шары в разноцветную горизонтальную полоску, и каждый нёс на брюшке крохотную трепещущую корзину, в которой вместо газа горело маленькое солнце. Некоторые пузырьки отпочковывались вместе со своими сиамскими близнецами, а одна из таких композиций представляла из себя вполне сносную модель молекулы воды. Еще помню, как гимназисточка поднесла кольцо к моим губам и как я осеменил новую партию мутным ментоловым дымком. Теперь из каждого пузырька вылуплялась маленькая тучка. Так день и провели: я пускал колечки, она – пузырьки. 

Недавно встретил эту рыжую. Узнал не сразу. Пошла в мать, из миниатюрной превратилась в коренастую, испортила некогда шикарный волос, вместо линз напялила безвкусные очки. Имя так и не вспомнил. Вот и выходит, что девчонки той больше нет, а её мыльные пузыри живут и живут. 


2011-11-30 17:59
То самое место / Петров Сергей Михайлович (smpetrov)

Когда Златовлас в семнадцатый или девятнадцатый раз пошел к колдунье за советом, где, наконец, найти ему суженую, он и не предполагал таких последствий. Как любой принц, Златовлас всегда думал, что у колдуний только и дела – советы принцам давать. А тут вот – попал под горячую руку. Кем-то разозленная с утра, колдунья крикнула:  

- Опять ты? Иди в…!  

Ничего не поделаешь, сел Златовлас на коня, да и поскакал искать то самое место, которое колдунья посоветовала.  

 

Долго ли, коротко ли, но прискакал он к камню, от которого все дороги начинаются. Нет, никаких перекрестков, как в сказках говорится, конечно, не было. Не прежние времена. Была утоптанная площадка с валуном посредине – езжай в любом направлении, на камне много чего написано. Тут тебе и где жениться, и где смерть свою найти, и – вот они – отправляться к…, идти в…, ехать на…. Что хорошо сделано, так это – кнопки у каждой надписи – нажал нужную, и специальный компас на верхушке самый верный путь укажет.  

Златовласу выпало: зюйд-зюйд-ост.  

От края площадки – тропки. Какие – понатоптанней, а нужная – вся заросла.  

Ветки по лицу хлещут, добрый конь, на колдобинах спотыкаясь, матерится по-человечески, что и не удивительно. Так вот чащами непролазными да болотами неодолимыми, петлями хитрыми завязываясь, вывела тропа Златовласа к терему. Вокруг терема – стена из кольев заостренных, на воротах – надпись бесовская горит:  

“Error of system. Reload? y/n”  

И кнопка рядом. Одна. Красная.  

Подумал – подумал Златовлас, да и ткнул в нее сапогом, с коня не слезая.  

 

…Ткнул – и очутился снова у валуна.  

На валуне всякого написано. Тут тебе и где жениться, и где смерть свою найти, и – вот они – отправляться к…, идти в…, ехать на…. Что хорошо сделано, так это – кнопки у каждой надписи – нажал нужную, и…  

…зюйд-зюйд-ост, будь он неладен!  

 

На третий раз Златовлас решил, что «Error of system» и есть то самое место, полная …. Решить-то решил, да выхода другого, как через красную кнопку, не нашел.  

Потом были четвертый раз, седьмой, тридцать третий.  

Уже конь подковы сносил, на коннике богатый верховой костюм в лохмотья порвался, а Златовлас все ездит и ездит по кругу.  

 

… А сказано ведь было: «Иди…»!  

 

То самое место / Петров Сергей Михайлович (smpetrov)

2011-11-11 17:55
Наследникам  / Сергей (ZigZag)

http://atlantida-pravda-i-vimisel.blogspot.com/ 

Цивилизация умирала. Триста тысяч лет – это возраст. Она продержалась и так слишком долго, настолько долго, что успела надоесть и себе, и планете. Извилистый и сложный путь пришлось пройти за этот период. Колонизация Солнечной системы некоторое время подогревала интерес к жизни, требуя новых технологий и ресурсов, но всё когда-нибудь заканчивается. Так получилось и в этот раз. Ресурсы исчерпаны, технологии не востребованы, желания идти дальше – нет. Самые настырные ушли за пределы системы. Может им повезёт. А что останется? Да ничего. 

Города без людей падут под натиском природы, металл окислится, бетон рассыплется в прах. Мегалитические постройки, оставшиеся от прошлых цивилизаций, как память о быстротечности жизни, канут в лета, как и их авторы. Космические катаклизмы беспощадны. Выстоять против сил вселенной нельзя. 

Цивилизации, как люди, живут каждый своей жизнью. Одни достигают всего опытом и трудом, другие алчностью и жадностью, но конец всегда один. Одни уничтожают сами себя, не совладав с прогрессом. Другие гибнут, не выстояв против сил природы. Третьи, так и не приспособившись к жизни на планете, уходят в небытие. 

Что остаётся потомкам? Как оставить напоминание новому ростку жизни, который пробьется, всё равно пробьётся, рано или поздно. Искусственные спутники не вечны, они упадут. Тайники скроет время и природа. Да и нужны ли знания мёртвых живым? Зачем им знать, что они не первые, и не последние. 

Планете 4 миллиарда лет, сколько сотен цивилизаций копошились в её недрах, сколько биллионов живых организмов прошло через её чресла, и?… Ничего не осталось. Ни-че-го!  

Старожилы успели сделать намного больше за бесшабашную молодёжь, убивающую себя в самом расцвете сил, познав тайны материи. Но и старожилы не вечны, ничто не вечно.  

Мир безграничен, как наружу, так и внутрь, космос умещает миллионы вселенных, а сколько вселенных находится в атоме? На электронах есть жизнь, почему наша вселенная не может быть частью электрона? Может. 

Каждое событие порождает новую реальность, параллельные миры бесконечны, и безграничны. Сознание обретает самые замысловатые формы. Но материальный мир слишком ненадёжен и хрупок. На смену старому должно придти новое. Дорогу новому, удачи наследникам. 

 

 

Наследникам  / Сергей (ZigZag)

2011-11-09 17:50
Обмен / Петров Сергей Михайлович (smpetrov)

– Гад, если завтра же от этой бутылки не избавишься – удушу собственными руками! 

…Ну конечно, жена злится. На то она и жена, чтобы порядок в доме был. Муж – для дОбычи, жена – для порядка. Какой же это порядок, если муж уже полгода «не просыхает»? О дОбыче тут и разговора нет. 

А сначала казалось – повезло. Уж такая удача в руки пришла!... 

Берестенев сменял эту бутылку на ведро картошки у бомжеватого сумасшедшего, уверявшего, что еще недавно был крутым бизнесменом, почти олигархом. 

Бутылка оказалась с секретом. Стоило закрутить пробку – и на голографической этикетке менялось название, а в бутылке соответственно ему менялось и содержимое. К тому же, после этой нехитрой операции с пробкой бутылка снова оказывалась полной. Эх, чего только Берестенев не перепробовал за полгода-то! Виски менялось на саке, портвейн – на херес, а некоторые экзотические названия и вообще были незнакомы. Но качество – всегда на высоте, никакой «паленки». 

Сначала зачастили друзья. За вечер по три – четыре перемены делали! Жена, правда, эти «сходняки» быстро прекратила. Потом…. 

… Сегодня что? Ага, ямайский ром, тысяча семьсот одиннадцатый год. Ну как не попробовать? 

Так вот, про бутылку! 

Как оказалось, её ни подарить, не продать. Пробовал Берестенев, но даже знакомые крутили пальцем у виска: дурак, мол, от счастья сам отказывается, а мы тебе не враги. А обменять…. Уж если в подарок не берут…. 

Сегодня жена просто рассвирепела. Берестенев ром – в рюмку, а жена бутылку – ему за пазуху, шапку – на голову и за порог выставила. Что делать? … И кто виноват, естественно? Классика, короче. 

И двинул тогда Берестенев на рынок. Стыдоба: вдруг знакомые увидят, как он в торгашеских рядах с бутылкой…! Так и бродил в шапке на глаза почти до закрытия торговли. Уже разошлись почти все, когда мужика небритого заметил. Пьющий, наверное. Сапоги кирзовые продает, а сам босой. Наудачу Берестенев подошел: чего, мол, ищешь, какого счастья? Зачем, мол, последнюю обувь продаешь? 

Мужик смехом ли, всерьез ли говорит: 

– Сапоги не простые, скороходы. И не продаю, а только на обмен. 

Берестенев и думать не стал, за проклятую бутылку тут же обменял. Да и ничего, вроде, сапоги-то! Даже каблуки не сношены. И ботинки сразу чего-то жать стали. Примерил сапоги – как раз по ноге! До дому – шаг шагнуть, и в сапогах можно! …И шагнул! 

… Домой Берестенев пришел через неделю, босиком, с кирзовыми сапогами на веревочке через плечо. Давясь от спешки на кухне холодными котлетами, бормотал невразумительно про Багдад, Самарканд и Бухару. Жена, уже наученная прежним счастьем, не удивилась даже, только вздохнула и пошла осматривать сапоги. 

-Ничего! – сказала она, – сходим сейчас и купим тебе что-нибудь на ноги. Тут до магазина рукой подать, и босой добежишь! 

В магазине Берестеневу ни одна пара обуви не подошла. Одни ботинки безжалостно жали, другие – вовсю хлябали, а женские туфли он мерить отказался наотрез. Как ушел из дома босой, так босой и вернулся. 

Всю ночь Берестенев озабоченно размышлял, повезло ему с сапогами или совсем даже наоборот. 

Утром он взял мусор, одел кирзовую обнову, сказал: «Я только до помойки!» 

…и шагнул за порог. 

Обмен / Петров Сергей Михайлович (smpetrov)

2011-11-09 17:49
НИХРЕНАСЕБЕ!  / Петров Сергей Михайлович (smpetrov)

– Нихренасебе! – удивился Заморышев, когда при добавлении очередного неизвестного реактива из бутыля со стершейся надписью установка полыхнула и оглушительно разорвалась на мелкие кусочки. 

Заморышева спас металлический лабораторный стол, под который он, наученный многолетним личным опытом, успел юркнуть за мгновение до катаклизма. 

Помещение заполнилось пылью со шкафов, побелкой со стен, парами вмиг испарившейся экспериментальной субстанции, запахами уже разогретого было, но теперь размазанного ровным слоем по полу обеда и едким сизым дымом. И в пыли и дыму опасливо распрямлялся Заморышев – к.м.с. по шахматам, к.т.н. – биохимик по образованию, смелый экспериментатор и первооткрыватель всяких неожиданностей типа зеленой, не выводимой даже «Кометом», плесени по углам, неизвестно откуда сбежавших и геройски сдохших в стаканах с питательной сывороткой почему-то полосатых крыс и не обмененных вовремя денег — три бумажки по двадцать пять рублей, когда-то целое состояние — в кармане старого халата. 

Постепенно пыль осела, запах почти выветрился, только сизые дымные облака плавали в воздухе, кучкуясь, делясь, перемешиваясь и изредка пострекотывая пробегавшими в них разрядами. 

– Заморышев, – сказал себе Заморышев, – ты раздолбай, хотя и умница! Надо срочно всё зафиксировать в журнале, чтобы не нашелся какой-нибудь гений потомок. Мало ли у нас дураков?! Низзя этого повторять! 

… Сизые облака всё не рассасывались. Заморышев для чистоты эксперимента нашел сломанную швабру и погнал ей самое большое облако в другое крыло здания, в операторскую, к электронному микроскопу с невероятной разрешающей способностью, приобретенному на грант «для развития нанотехнологий», а скорее — для запудривания мозгов многочисленным финансовым комиссиям. 

Облако было странное. В нем клубились какие-то массы, образовывая крохотные звездные системы. Заморышев выбрал одну, похожую на Млечный путь, нашел в нем крохотное солнце с планетами, выбрал четвертую от солнца и увеличил масштаб. Планетка была бы вполне жизнеспособна, если бы не микроразмер. Заморышев даже расколол микроманипуляторами единственный материк планеты на несколько частей и раздвинул их: получилась почти Земля. 

Потом были выходные. Заморышев просидел их в институтской библиотеке, строя гипотезы и выискивая по электронной базе данных научные и не очень научные тексты из разных областей. Он даже распечатал несколько листов из научно-популярных, паранормальных и откровенно мистических и мракобесных журналов. В понедельник с утра Заморышев, едва сбросив куртку, застегивая халат на ходу, кинулся к микроскопу. Планетка жила. В океане можно было рассмотреть рыбьи косяки, по суше ползали пресмыкающиеся, а над разросшейся фауной мелькали птицы. И тут Заморышева осенило! Он снова ринулся в библиотеку, уже понимая, что искать. 

Ну вот, конечно: 

«Сначала было Слово. И Слово было — Бог...». 

А дальше Заморышев каждый день наблюдал, как в строгом соответствии с древним текстом развивался микромирок. Он даже нашел на планетке место, очень похожее на окружающий его реальный пейзаж. 

На следующей неделе во вторник «всевидящее око» микроскопа зафиксировало в этом месте строительство, а в среду в выросшем, словно по волшебству, городке появилось зданьице, напоминающее родной институт Заморышева. Удалось разглядеть не то, что людей в нем, а даже записи в журналах. 

Особенно Заморышева заинтересовал суетливый субъект в вечно грязном халате. Его сопровождали постоянные взрывчики, а однажды Заморышев увидел, как наблюдаемый начал собирать установочку, похожую на его, заморышевскую. 

Заморышев не успел, да и не мог остановить эксперимента. В объективе полыхнуло, но появившийся дым не скрыл, что объект, вернее — субъект его наблюдения остался жив, взял крохотную шваброчку и погнал образовавшееся после взрыва облачко по коридору в другое крыло здания. 

А спустя несколько минут, Заморышев успел только еще усилить увеличение, субъектик сидел с книжкой, и на странице можно было различить: 

«Вначале было Слово. И Слово было — Нихренасебе...» 

НИХРЕНАСЕБЕ!  / Петров Сергей Михайлович (smpetrov)

2011-11-03 04:05
«На границе тучи ходят хмуро…» / Юрий Юрченко (Youri)

 

 

                                        * * * 

 

 

В 1989 году с меня взяли «подписку о невыезде». Дав эту самую «подписку», я тут же зашел в ОВИР, находившийся в одном здании с моим «родным» 10-м о/м (около Белорусского вокзала), и оформил себе «выездную визу» по приглашению в Германию. Милицейские компы и сейчас-то фурычат через пень-колоду, а тогда ничего подобного просто не существовало. Перестукнуться же через стенку с соседями никто не догадался, и мне, к моему удивлению, без проблем проставили в паспорт визу.  

«Вывозил» меня мой друг, Вадик, театральный режиссер, он-то мне и привез приглашение от незнакомых мне немцев.  

Всю дорогу я ожидал, что вот-вот в купе войдут и спросят: «Гражданин, а куда это Вы собрались, нас не спросяся?..» – и только когда поезд прогромыхал через реку Буг и я увидел польских погранцов, я, наконец, поверил в реальность происходящего и на радостях, на полях «Таможенной декларации» написал: 

 

«На границе тучи ходят хмуро: 

Перешли границу Вадик с Юрой!..» 

 

Прошел год или два (к тому времени мы с Вадиком уже освоились в Европе), и в городе Биаррице (Франция), я получаю весточку от Вадика. Надо сказать, что Вадик никогда никому не может ни в чем отказать – помочь построить дачу, взять на себя хлопоты по переезду на другую хату, пререгнать машину из Германии, напр., в Свердловск и т.п. – все обращаются к нему. Вот и в этот раз, его попросили перегнать откуда-то куда-то один подержанный «оппель», что он и сделал, и где-то на юге Франции его остановила полиция. Оказалось, что этот «оппель» в розыске, что в нем был кто-то убит, и в багажнике нашли пятна крови, а весь «оппель», включая злополучный багажник – в «пальцах» Вадика… И вот, он мне и послал призыв, что, мол, он нуждается в помощи, и чтобы я срочно мчался в Ниццу, где с ним разбиралась полиция, и как-то помогал ему выкручиваться из истории.  

Но загвоздка была в том, что я и сам, по какому-то сомнительному поводу, был задержан на несколько дней полицией в г. Биарриц (недалеко, кстати, от Вадика). Полиция, тщательно перетряхивавшая мои вещи, нашла забившуюся в какой-то угол, в сумке, скомканную (ту самую) «Таможенную декларацию» и срочно позвала переводчика с русского перевести содержание нацарапанных мной когда-то и давно забытых строк.  

Вспомнив те, двухлетней давности, «мрачные тучи на границе», и нашу радость при переезде через Буг, я в тот же день, с оказией, переслал Вадику записку: 

 

«Интерпол разгладит хмурый лоб границы: 

В Ницце пойман Вадик, Юра – в Биаррице…» 

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  

 

Все тогда обошлось – и у Вадика, и у меня, и уже через пару месяцев, Вадик срежиссировал масштабный концерт для русскоязычной публики в Мюнхене, в котором участвовали Юлиан Панич, Александр Зиновьев, Владимир Войнович, Юлия Вознесенская, Нина фон Кикодзе, Людмила Кравчук и другие достойнейшие люди, и я, завершая первое отделение этого вечера, впервые спел там свою песню, посвященную Вадику и нашей с ним «пограничной» истории: 

 

 

БЕЛОРУССКИЙ ВОКЗАЛ  

 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вадиму М. 

 

Небо затянуто серою коркою... 

Прожито. Пройдено. Крест.  

Вот и кончается улица Горького – 

Ночь... Барановичи... Брест... 

 

«Ловится», помни, – в купе, или в номере –  

Каждое слово и звук... 

Входишь в ОВИР, чтобы выйти в Ганновере 

И оглядеться вокруг... 

 

Поезд отправится дальше, до Кёльна,  

И – закружит карусель...  

Быстро привыкнешь, и будет не больно: 

Вена... Лозанна... Брюссель... 

 

Что же терять мне, колымскому школьнику? –  

Нет, ничего мне не жаль.  

Катится глобус по полю футбольному –  

Бостон, Мадрид, Монреаль... 

 

В этом таланте есть что-то порочное –  

Всюду быть – в меру – своим...  

Вот и кончается повесть о Родине – 

Мюнхен... Иерусалим.  

 

Небо закатное, серое, мутное,  

Вот – обагрились края... 

 

...Дай задержаться же, хоть на минуту мне, 

Господи, воля Твоя... 

 

 



31.  

Маху дав, попал и Сила-поп в ад, у, хам!  

 

Вариант:  

У, хам! В ад попал и Сила-поп, дав маху.  

 

32.  

Сань, такси Тита к дому мод катит, искать нас.  

 

Вариант:  

Сань, такси Тита катит искать нас.  

 

33.  

И нос болит, и лоб сони.  

 

34.  

Ой, огонь ногой!? О!  

 

35.  

Нежен, Ген, снег, нежен.  

 

36.  

Он дал Юле день, неделю, ладно?  

 

37.  

Ар улан знал, ура!  

 

Вариант:  

Ух, улан знал уху!  

 

38.  

Ел сопли, пил после.  

 

Вариант:  

У рядов ел сопли, пил после водяру.  

 

39.  

Шёл от соседа Наде СОС-то, Лёш?  

 

40.  

Тен Гене дай, а денег нет!  

 


Страницы: 1... ...10... 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 ...30... ...40... ...50... ...60... ...100... 

 

  Электронный арт-журнал ARIFIS
Copyright © Arifis, 2005-2024
при перепечатке любых материалов, представленных на сайте, ссылка на arifis.ru обязательна
webmaster Eldemir ( 0.018)