Студия писателей
добро пожаловать
[регистрация]
[войти]
Студия писателей
2007-04-02 18:48
Новости дня / Муратов Сергей Витальевич (murom)

Бывший президент России Владимир Путин провел в воскресенье вечером неформальную встречу с бывшим президентом США Джорджем Бушем в одном из вольеров тегеранского зоопарка. Как отметили обозреватели, Путин и Буш попытались продемонстрировать, что между ними сохраняются теплые отношения, несмотря на некогда серьезные разногласия в отношении иранской ядерной программы.  

 

 

Для тех, кто не верит, что фотография настоящая, здесь вы найдете её же, но в стереоварианте: зоопарк  

 

Согласитесь, что подделать стереофотографию почти невозможно :-) 

Новости дня / Муратов Сергей Витальевич (murom)

2007-04-02 15:40
Колобок / KD

Крупный план лежащей на грязном кафельном полу дохлой мухи.  

Мохнатые лапки устремлены к небу, словно в немой мольбе, к неведомым  

мушиным богам. Последний вздох застыл в полуоткрытом отверстии хоботка.  

Камера медленно отъезжает. В кадре появляется, завалившийся на спину Колобок.  

Лишенное конечностей существо, предпринимает тщетные попытки  

перекатиться на бок. Путем нечеловеческих усилий ему это удается.  

Взгляд огромных голубых глаз не отрывается от дохлой мухи.  

Открыв рот, Колобок пытается языком дотянуться до мертвого насекомого.  

Тщетно. Муха лежит слишком далеко. Длинный язык извивается и корчится,  

как умирающая змея. Обессилев, Колобок елозит им  

из стороны в сторону, размазывая слюну.  

Камера с замедлением останавливается. Колобок замирает.  

Неожиданно в необузданно-печальную мелодию вплетаются героические ноты.  

Взгляд Колобка становится решительным. Используя язык как конечность,  

он пытается отталкиваться от пола, миллиметр за миллиметром приближаясь  

к заветной цели. И вот уже муха на расстоянии высунутого языка.  

Колобок хватает её, отправляет в рот и начинает с жадностью пережевывать.  

Глаза небесной синевы наполняются слезами счастья.  

Камера снова отъезжает, но уже более быстро.  

Появляется титр: СЧАСТЬЕ ЕСТЬ!  

План становится более общим, показывая, что кафельный пол покрывает  

все пространство до горизонта. И нигде вокруг нет ни одной дохлой мухи. 


2007-03-29 01:00
После уроков / Елена Н. Янковская (Yankovska)

ШКОЛЬНЫЙ КАБИНЕТ ЛИТЕРАТУРЫ.  

Над доской портреты классиков, а на противоположной стене выписанная гуашью по ватману цитата из Пушкина: «Глаголом жечь сердца людей». В кабинете нет никого, кроме щуплого белобрысого старшеклассника, который, балансируя на двух составленных друг на друга стульях, красным маркером что-то приписывает к цитате. Не успев дорисовать жирный финальный восклицательный знак, мальчик всё же падает с неустойчивой конструкции, но приземляется удачно. Придвинув стулья к последней парте, небрежно закидывает за плечи лежавший на полу рюкзак и уходит.  

В кабинет входит учительница, достаёт из шкафа пальто, надевает его и задерживается взглядом на стене с цитатой. Читая приписанное к Пушкину: «...и сжечь их все к чертям собачьим», тяжело вздыхает.  

КАБИНЕТ ЗАВУЧА  

В кабинете три человека: тот самый старшеклассник, учительница литературы и завуч – солидный седовласый мужчина. Завуч что-то говорит мальчику, но его не слышно, слышно только голос мальчика, читающий за кадром стих:  

Глаголом жечь сердца людей  

 

И сжечь их все к чертям собачьим.  

 

Быть впереди планеты всей  

 

В удачах или неудачах.  

 

Любить сильнее, верить лучше  

 

Без минаретов и икон...  

 

И сдохнуть, подавившись грушей,  

 

Не заплатив за телефон.  

 

 

В разговор вступает учительница.  

-У тебя юношеский максимализм, Женя! Ты думаешь, что ты самый умный и гениальный, а остальные так, погулять вышли! А сам учишься на одни тройки! И к цитате приписал такую ерунду!!!  

Женя смотрит на неё со скучающим видом. Подобный диалог явно происходит не в первый раз.  

-А в сочинении по Островскому ты такую ерунду написал, что я весь вечер валерьянку пила! – продолжает учительница.  

-Анна Петровна, – наконец подаёт голос Женя, – зачем же валерьянку?.. Ну, вот такой вот я, что ж теперь?.. И вообще, я не самый гениальный. Самый гениальный – Ходасевич.  

-Опять эти твои шуточки! – срывается на крик Анна Петровна.  

Завуч, засмотревшийся было в окно, поворачивается к ученику:  

-Маркин, исключу из гимназии! Справку вместо аттестата получишь, и плакал твой литинститут!  

-Так исключите или справку выдадите? – спокойно интересуется Женя.  

-Без родителей в школу не приходи!!! – рявкает завуч.  

Женя небрежно закидывает за спину рюкзак, лежавший на полу и, выходя сообщает:  

-Всё понял. Родителей у меня нет, так что в школу не приду.  

По лицу Анны Петровны бегут слёзы, и она вылетает из кабинета вслед за Женей.  

ШКОЛЬНЫЙ КОРИДОР.  

Анна Петровна, гулко стуча каблуками с трудом догоняет вроде бы неторопливо уходящего Женю и берёт за локоть:  

-Нам нужно поговорить.  

-Я уже всё слышал, Анна Петровна, – холодно сообщает Женя и пытается высвободиться.  

-Как это, у тебя нет родителей?! Ты что себе позволяешь?!  

Анна Петровна отвешивает ученику звонкую пощёчину.  

-Вы, Анна Петровна, можете не помнить, – подчёркнуто спокойно говорит Женя, – у вас учеников много. Я с бабушкой живу. Отца никогда не было, а у мамы новый муж, которому чужой ребёнок не нужен, она меня сплавила с глаз долой.  

Анна Петровна хватает ртом воздух, и, наконец, находит слова:  

-Женечка, ты же взрослый человек, должен понимать, что я тоже человек и хочу счастья...  

-Кому я должен, всем прощаю. Пусть тебя твой Серёженька понимает. Простите, Анна Петровна, Вас.  

КАБИНЕТ ЛИТЕРАТУРЫ.  

Плакат с цитатой висит на прежнем месте. Приписка красным маркером слегка проглядывает сквозь бумагу, которой пытались заклеить кощунство.  

КОНЕЦ  

 

Автор стихотворения Анатолий Ухандеев  

 

После уроков / Елена Н. Янковская (Yankovska)

2007-03-28 17:50
ЖЕНЩИНЫ-КОШКИ и ЖЕНЩИНЫ-КОРОВЫ / Кудинов Илья Михайлович (ikudin)

Есть женщины-кошки и женщины-коровы. Женщины-кошки, внутри себя, – всегда неведомы, а снаружи – игривы, порывисты, естественны (иногда, правда, не очень естественны). Они могут жить с вами, спать с вами, даже любить вас, но при этом, всё равно они навсегда останутся – сами-по-себе. И разгадать их не будет никакой возможности. На самом деле, нам остаётся только лишь наблюдать за их многообразной жизнью, и, может быть, попробовать описать её со всей возможной скрупулёзностью. Но самое главное, чтобы в этом описании ни в коем случае не было попыток – разгадать. Они всегда обречены, эти попытки, а выглядят куда как неуклюже. Зато уж если вы станете просто описывать, то описаниям этим уже не будет конца, и каждый раз у вас будет получаться совершенно другая женщина, и вы сможете прославиться как создатель Галереи Женских Типов... Только ведь у вас нипочём так не получится, чтобы не разгадывать, а значит вам придётся страдать, и никакой галереи уже не выйдет, а выйдет – либо злобная карикатура, либо – смиренная мольба. И конечно же ни то, ни другое цели своей никогда не достигнут.  

Женщины-коровы неторопливы и плавны в движениях. Они задумчивы, и поэтому именно на задумчивости их можно застичь врасплох и заарканить. А ещё они любопытны. Но если женщины-кошки любопытны поверхностно и верхоглядски, то женщины-коровы жадно-любопытны, и не успокоятся, пока не вызнают самую суть и подноготную: события, явления или человека, – особенно они охочи до подноготной именно человека, то есть – мужчины. И поэтому они будут жить с вами и спать с вами только если смогут стать частью вас (или же вы станете частью них).  

Зато их можно начать понимать. Но закончить всё-таки нельзя. Потому что ты бесконечно будешь погружаться и погружаться в их тёплую, интересную и, в общем-то, довольно безопасную глубину, всё время ожидая достичь дна, и всё время удивляясь, что его по-прежнему даже не видно.  

И писать о них наверное незачем – снаружи они кажутся просто неинтересными, а внутри... внутри описать ничего невозможно, потому что там нет ничего конкретного и осязаемого настолько, чтобы можно было обозначить это словами. Иногда, очень редко, в минуты неожиданного прозрения это могут быть стихи... Да и то – внешне такие стихи обязательно должны выглядеть так, словно пишешь о чём-то постороннем... Кстати, даже и здесь полного успеха не может гарантировать вам никто.  

Зато вот страдать с женщиной-коровой вы будете гораздо меньше. Нет, конечно, – могут быть ссоры, происходящие от того, что одними и теми же словами вы будете называть совсем разные вещи, но ведь эти лингвистические проблемы производят абсолютно все ссоры между абсолютно всеми людьми в мире, и конечно же не могут стать почвой для страданий. Ведь страдания всегда происходят от взаимоотношений мистических, совершающихся где-нибудь в другом измерении, или просто очень высоко над землёй – в стратосфере. Чтобы там удержаться необходимо постоянное громадное напряжение, которое очень быстро надрывает нам душу, чья субстанция слишком уж тонка для таких дел, и от саднящей боли этих кровоточащих надрывов мы и страдаем, пытаясь привлечь к этому внимание других людей...  

Потому что ещё больше мы страдаем от одиночества...  

 

ЖЕНЩИНЫ-КОШКИ и ЖЕНЩИНЫ-КОРОВЫ / Кудинов Илья Михайлович (ikudin)

2007-03-27 19:03
Парадата. Глава третья. / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

В глубине камня что-то и мягко задрожало. Трита открыл глаза, и обнаружил, что стоит на тонкой струне лунного света. Небо пахло звездами, и травой, озябшей от росы. Справа и слева возвышались почти отвесные стены скал, кое-где просвечивающие неровной трухлявой кладкой.  

Это была не Холодная степь, и не один из мертвых миров, скорее чей-то дурной сон, или воспоминание. «Тем хуже – думал Трита – из Холодной степи я знаю выход, а в снах можно проблуждать всю жизнь».Он слышал, от старых шаманов, что сон иногда проникает в явь, и человек всю жизнь живет, как бы во сне, порой во власти сна оставался не весь человек, а частички его души – любовь, страх, ненависть, радость….  

Трита почему-то точно знал, где он. Это была разоренная ветром и огнем тень крепости Вар. А тонкая струна под его ногами когда-то была изящным мостом белого камня, переброшенным через керамическую жилу канала.  

На другом конце струны, опершись на незрячую голову каменного идола, стоял бог в протертом кузнечном фартуке. Лицо его было похоже на лицо идола, но в отличие от него дышало живым умом, а в глазах теплыми угольками тлел огонь, как бы извлеченный из печного жерла, и вживленный в темные глазницы, под эти рыжие брови.  

- Ты Кава?  

Ответили разом – и бог и идол:  

Я! Небесный Кузнец Кава. Я!  

Небо над головой Триты изменилось – ветер пригнал тучи. Они нагрязли над руинами, тут же рассыпались густой вороньей стай, рухнули вниз птичьим пометом, но, достигнув земли превратились в густой серый туман.  

Из этой белесой дымки послышался шелест мертвой плоти. Местами туман сгущался, образуя жуткие формы – лопнувшие от влаги черепа, клыкастые пасти, кожистые крылья….  

«Не боюсь – повторял про себя Трита, ступая по мосту – испугаюсь – сгину».  

Приведения между тем, потянули к нему скользкие, пропитанные колодезной сыростью руки. Вокруг сердца конопляной удавкой обвилась тоска, обвилась, стиснула, выдавливая кровяной жар. Прочуяв его, неживые протяженно завыли, застонали от вожделения, облизывая черными хоботами иссохшие губы.  

- Прочь! Исчезните!  

Все изменилось. Ветер подхватил мороки, и умчал прочь. Теперь Трита стоял прямо перед Кавой. На коленях.  

- Встать, сын Атви. Я ведь не бог, и даже не святой. Ведь плеть вместе с кожей содрала с меня и спесь… я ждал, когда ты примешь мой подарок. При помощи магии я вложил в этот камень свои воспоминания. Прежде чем я поведаю тебе, о том, как Враг одолел нас, скажи: зачем ты пришел?Власти хочешь?  

- Хаониты перебили мой род, умертвили мою мать и братьев. Я не власти хочу, я мести хочу.  

Я так знал… слушай:  

Когда-то, когда еще молчали струны, и огонь не плясал в очагах, люди жили подобно зверью, прячась в холодных норах, в недрах собственного безумия.  

Тем миром правили дэвы, дети Злого Духа, боги первородной Тьмы, а люди его населявшие, не ведали ни добра, ни красоты. Лишь порой они замирали, в непонятном смятении, когда видели солнцерогого оленя, или же роняли скупые слезы над застывшим неподвижно человеческим трупом.  

Каждый новый день приближал их к смерти, и не более того. Из века в век ничего не менялось – ничего и не должно было меняться, ведь в этом уродливом мире не было Истины.  

Мы спустились на эту землю в пылающей колеснице, и нас было пятеро – Хаошьянха, Тахма-Урупи, Йима, Спитур, и я, небесный кузнец Кава. Это все, что ты должен знать о нашем происхождении, Трита. Большего я тебе не скажу ни сейчас, ни после, даже если благая Ардви сведет нас вместе.  

Первым Парадатой, лучшим среди нас был небу подобный Хаошьянха. Он научил людей добывать огонь, и молиться святому духу. Боги, я даже не помню его лица! Так давно…. Тридцать? Сорок тысячелетий? Я помню только его пылкие речи, и взгляд… никогда больше я не увижу таких глаз!  

Он умер внезапно. Помню, в тот день начал таять снег, кажется прилетели птицы. Я вышел на крыльцо, и Спитур сказал мне…. Большего не помню. Наверное, это мы его убили.  

Потом править стал Тахма-Урупи. Он первым построил для людей города, обучил их ремеслам… – все что я о нем помню. А потом Йима уличил его в поклонении Злому Духу…потом веревки… волы… Тахма-Урупи кричал, его тело очень вытянулось – мясо у него было очень прочное… мы даже убили одного вола – разорвали кнутом ему глотку…. Парадатой выбрали Йиму. Он больше других жаждал престола. Одно время, я думал, он оклеветал Тахму-Урупи, чтобы занять его место. Но нет… будь это так, Йима ни за что бы не получил божественное хварно.  

Каждое утро, Йима выходил к людям, и произносил три слова: «Хумата, хухта, хваршта» – «добрая мысль, доброе дело, и добрый поступок». И люди молились – поначалу только Святому Духу, но потом…потом все чаще самому Йиме…. Парадата Йима стал для них богом, и в эту пору я отрекся от него, и ушел в горы. Я жил среди скал, и питался кореньями, молился, и рыдал, умолял Господа не гневиться на неразумного Йиму. Но молитвы не помогли – на шесть столетий Он отдал Землю на растерзание Злому духу и девам. И наступила страшной силы зима, реки промерзали дна, ветер выворачивал с корнем горы, а люди тысячами забивались в пещеры, и смерзались в огромные скользкие комья – я сам видел эти оледеневшие груды: мужи, жены, их малые дети, – все таращат стеклянные глаза, а лица, как из глазури….  

Когда Йима послал за мной, земля совсем обледенела, и люди от голода начали рвать друг друга на части.  

«Друг мой Кава – сказал он мне, сквозь слезы – Мы прогневили Бога, и все должны умереть. Спаси нас, мудрый Кава, ты же знаешь, как спастись!».  

Я действительно знал – тогда я еще хранил в памяти знания своего родного мира. Я знал, как сохранить семена жизни, как взрастить из них деревья и травы, зверей и птиц. Мне нужно было только оградить эти семена от Великой Зимы….  

И мы начали строить крепость Вар – вгрызаясь в горы, возводя неприступные стены, мы устилали их человеческими костями. Мы погубили последних своих слуг, и остались втроем. Но Вар был готов, и в самом его центре мы разбили сад – вы называет е его Паиридаеза.  

Люди оставшиеся снаружи, не раз приходили к стенам Вара, и, завидев, среди его башен огни, стонали и причитали, рвали на себе одежды, но Йима не велел никого пускать из умирающего грешного мира. Поэтому несчастные просто замирали на камнях, а снег заботливо укрывал их скорченные тела.  

Так протекли годы. Мы взращивали в нашем саду тварей земных и небесных. Снаружи пела кровожадно Зима, а потом небеса, и ледники истекли кровью, и не было видно земли.  

Вскоре в Паирадаезе появились новые люди. И снова каждое утро Йима выходил к людям и говорил: «Хумата хухта, хваршта».  

Мир вокруг Вара день ото дня оживал. На отсыревших глиняных костях росли леса, по опустевшим когда-то жилам рек снова текла вода, а люди молились солнцерогому Оленю, и великолепному Йиме.  

Но между нами уже не было согласия – Спитур как-то обмолвился, что давно бы выпустил всех людей из Вара, будь он Парадатой….  

Но хуже всего стало, когда однажды из внешнего мира к нам пришла женщина, по имени Варья. Она прискакала на белом жеребце, из далекой горной земли, где люди милостью девов, тоже пережили Великую Зиму. Она была хороша, эта степная бесовка… Йима и Спитур добивались ее... как мальчишки…. А она выбрала Спитура. Как только это стало очевидно, Йима объявил поход на твердыню дэвов – Эрезуру. Меньше чем за месяц он снарядил большое войско, а суккалом назначил Спитура… так он избавился от брата-соперника.  

Никто никогда не узнает, что случилось со Спитуром у подножья Эрезуры, как он встретил Врага и встал на его сторону. Я знаю лишь то, что рассказывали о походе немногие уцелевшие.  

Войско шло по необитаемым землям, по ущельям и долинам, прорубленным в земле ледниками – «когтями Злого Духа». Шли мужчины, с ними жены и дети. Вокруг были лишь глинистые пустоши, да чахлая трава. Пищи не хватало, и по войску одна за другой покатились волны мора – злые болезни вгрызались под кожу синими и черными язвами, а потом она облупливалась, как сухая береста. Вырывала из чрев потроха, лохмотьями слизывала с костей мясо. Люди вымирали семьями, целыми родами, и вслед за бесконечными поездами телег и кибиток ветер гнал облупившиеся черепа.  

По дороге люди отставали, да так и оседали, где придется. И поныне по пути, проторенному войском Спитура, стоят величайшие города Арианам-Веджи, Шемезы, и Варны.  

Как только Спитур выехал, Йима посадил меня в темницу, и долго пытал плетьми, выведывая заговор, который на самом деле роился в его голове, и больше негде. Моя спине еще не успела зажить, а я уже сбежал из стен Вара. Во внешнем мире мне встретились люди, которые отстали от войска. Они были слабы и беспомощны, и я взял их под свою опеку.  

Прошло всего несколько лет, и наши земли наводнили несметные полчища – это Спитур привел собой племена Хаара-Березайте. Их было так много, что ночью они обжигали небеса своими кострами. Иноземцы привел несметные стада лошадей, горбатых уштов, и громадных, горам подобных зверей-индриков.  

Впереди войска, на четырехконной колеснице, окруженный многотысячной панцирной конницей, ехал сам Владыка Эрезуры, дев Дахака. Враг….  

Дальше ты и сам знаешь, что было. Войска Дахки ворвались в Паиридаэзу, и выжгли все, что можно было выжечь. Оглянись, Трита… видишь? Таким я запомнил громаду Вара. Огромное плато за его стенами – Паиридаэза – превратилось в необитаемую пустыню. И во всем этом виноваты мы, те, кто убил Хаошьянху и Тахма-Урупи, те, кто не заслужил бессмертия и могущества…. Йиима так и не решился взглянуть в глаза собственной гибели – он сбежал их Вара, когда стало ясно, что он вот-вот падет. Он и сейчас, наверное, скитается по земле, обезумев от горя и срама, а может быть, он уже умер, хотя… я бы знал, если бы это случилось. Йиима больше не Парадата, он утратил свое божественное сияние. Этой землей и поныне правят девы, но ты, в чьих жилах причудливым образом переплелись крови Хваошьянхи, Тахма-Урупи, и Йимы, еще можешь и остановить. Я жду тебя в Аркаиме… поспеши… я жду тебя не перекрестке Великой тропы, и Пушной дороги… спеши….  

 

Камень выскользнул у Триты из рук, и стукнул о землю. На нем лопнула какая-то кожура, и наружу вывалилось переплетение трубочек, и тонких пластинок, из разорванной серой ткани, изображавшей камень, потекло ярко-красное масло….  

 

Парадата. Глава третья. / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

2007-03-27 00:20
Гвоздь / Юрий Юрченко (Youri)

.  

 

                                   (Из рассказов о Зоне*)  

 

.  

 

 

 

       …Он репетировал Ученого в «Тени». «Не торопись, – говорил ему режиссер, – замечай все, наблюдай… Ученый попадает в незнакомый город, внимательно вглядывается во всё, и у тебя ничего не получится, если ты будешь вспоминать о том, что ты Ученый – только на репетиции. Кто он такой, Ученый? – он – поэт, это совсем не значит, что он пишет стихи, хотя, может быть, и пишет, но, главное, – он не может суетиться, в суете ничего не может родиться, ты попробуй, пройти по городу так, как будто это и есть н а ш, незнакомый тебе, город, вглядывайся в людей, как будто они и есть жители н а ш е г о города, спектакль должен начинаться для тебя задолго до того, как ты приходишь в театр, ты должен выходить из дому, на репетицию, уже Ученым, а ты прибегаешь, запыхавшись, выскакиваешь на сцену, лихорадочно пытаешься вспомнить текст, и, конечно же, ты – пустой, у тебя ничего не получается…» Он, действительно, всю жизнь куда-то спешил, куда-то опаздывал. Но куда ему было спешить теперь? Театр этот ему нравился: он их видел много, но этот был совершенно не похож на другие театры, в этот ему и в самом деле хотелось прийти пораньше, до начала репетиции или спектакля, и вечером, когда жизнь в театре заканчивалась, ему не хотелось уходить из него; в этом театре работала женщина, которую он любил, – куда ему было бежать и спешить? Восстанавливаться во МХАТе? Институтов театральных было много, где-нибудь, когда-нибудь, он получит, наконец, диплом, а впрочем, какая разница, есть он у него или нет?.. И поняв это, он будто остановился на бегу, как будто все время до этого он ехал в поезде, мимо мелькали какие-то города, вокзалы, входили и выходили какие-то люди, и вдруг он вышел на незнакомой станции и огляделся, и понял, что никуда не надо спешить, оказывается, на этой станции можно жить, – жизнь происходит не г д е-то, куда он все время стремился успеть, а здесь, в эту минуту, и надо дышать полной грудью, и всматриваться, и вслушиваться в каждое мгновение… Поезд, в котором он мчался, прогрохотал и ушел дальше без него, и тишина обступила его, он вслушался в эту тишину, и вскоре стал различать еле слышную музыку. Оказалось, эта музыка звучит в нем самом, но никогда раньше он не слышал ее, а если и слышал, то не догадывался, что эта музыка пришла не откуда-то извне, что это – е г о музыка, другие – чужие – звуки, голоса заглушали ее, и он забывал о ней, не успевая даже расслышать толком мотив… Он ходил по городу, репетировал, играл, разговаривал с Аллой, и все время вслушивался... Музыка появлялась и исчезала, но исчезала уже ненадолго. Потом он стал слышать и музыку, звучащую в других людях… Он научился смотреть на звезды, раньше ему некогда было заниматься этой ерундой – смотреть на звезды, хотя он и играл Фарятьева, который был обеспокоен как раз тем, что люди смотрят только под ноги – как бы не споткнуться, не упасть, и совсем забывают о том, что есть звезды, которые видят их, мельтешащих, суетящихся, куда-то бегущих… Он проснулся однажды ночью: музыка в эту ночь звучала особенно сильно, он стоял у окна, смотрел, не отрываясь, на звезды, качал в такт ей головой и бормотал что-то бессвязное… Заснул он под утро. Он начал писать стихи.  

 

 

      ...Во многих спектаклях в очередь с Аллой назначалась играть Наташа Князева. В «Инциденте» они обе играли Алису. Основное действие разворачивалось в глубине сцены, у них же – у Тони с Алисой – в начале спектакля, на авансцене, у портала, шла (подразумевалась) тихая любовная сцена: по задумке режиссера он целовал ее, пытаясь залезть к ней под юбку, и, время от времени, когда он уже «позволял себе слишком», Алиса, косясь в зрительный зал, вяло протестовала: «Тони, ну, не здесь же… Люди смотрят…» С Аллой все проходило нормально, но когда играла Князева, посмотреть из-за кулис на эту сцену собирались все свободные артисты. Стоило ему дотронуться до нее, как она начинала стонать и «вырываться», со стороны можно было подумать, что он ее и впрямь насилует. «Пусти, – шептала она яростно, – иди целуй свою Волжину, а меня не тронь!..» Он пытался не слышать ее, честно следуя режиссерским указаниям. «…Я скажу Коле, что ты пользуешься моментом и по-настоящему пытаешься…» Коля, Николай Иваныч, директор театра, Наташин муж, отсматривал бессменно все их сцены, и краем глаза Зона видел, как тот беспокойно ворочается в ложе, пытаясь расслышать, что она ему говорит, и вообще понять, что здесь происходит. В другом спектакле Наташа – так же, в очередь с Аллой – играла его одноклассницу Лену. Закончился выпускной вечер, они остались вдвоем, и он, робкий влюбленный, собрался, наконец, с силами, чтобы сказать ей о своем чувстве. Она стояла спиной к залу, и никто из зрителей не видел, какие рожи она корчила ему, пока он говорил ей эти самые сокровенные слова. «Ты все врешь, я тебя знаю, ты женишься на другой, ты брачный аферист, уходи, или я закричу сейчас!..» – шептали ее губы, в то время, как спина ее талантливо изображала робость, трепет и невинность… Он боялся до нее дотрагиваться в этой сцене – стоило ему протянуть к ней руки, как все на ней тут же начинало расстёгиваться и падать с нее. Однако, режиссер настаивал на том, чтобы он не менял рисунок: после своего признания он несмело приближался к ней – зал замирал: первая любовь, выпускной вечер, объяснение… – протягивал к ней руки, и – зал взрывался хохотом: кружевные лямочки школьного белоснежного фартучка вдруг срывались с ее плеч, – никто, кроме него, не замечал этого ее неуловимого движения плечами, и она, выдохнув ему в лицо: «Бери меня, любимый, я твоя!..» и одновременно – спиной – играя оскорбленную невинность, убегала в кулисы, закрыв лицо руками…  

 

 

…Готовился к выпуску новый спектакль, он играл в нем парня по кличке «Валет». Написана пьеса была неважно, но что-то такое, все-таки, в ней было… Валет рос без отца, все происходящее укладывалось в один вечер, в этот день ему исполнялось семнадцать лет, и в этот же день он узнал, что мать его обманывала, – отец жив, и, оказывается, все время писал ему, Валету, письма и открытки, и все эти годы присылал матери деньги… Зона приходил на репетиции, ходил по сцене, примериваясь к ней, к партнерам, к тексту… Декораций на сцене еще не было, костюмов тоже, кроме каких-то деталей, и было ощущение, что ничего, собственно, еще и не начиналось, что это идет как бы подготовка к настоящим репетициям. Здание было не совсем обычным для театра: когда-то, еще до революции, это было «общественное собрание»; кулис, как таковых, не было – «кулисами» служили арки в кирпичной стене – две арки слева, и две – справа, поэтому декораций в этом театре вообще было мало: стоило лишь правильно подсветить сцену – и можно было играть все, что угодно, – это мог быть и замок пятнадцатого века, и современный городской двор… Действие происходило во дворе лениградского дома, и чтобы не ждать, пока появится что-то из декораций, Зона и два его партнера – «Шериф» и «Полонез» – принесли однажды из городского парка скамейку, вокруг которой все и раскручивалось: Валет и два его друга, приехавшие к нему на день рождения, обдумывали, чем бы им заняться сегодняшеим вечером… Режиссер тоже еще как бы не начинал репетиций, чего-то ждал. Он сидел, молча, в зале, изредка лишь вмешиваясь в происходящее на сцене, они же – актеры – ожидая, в свою очередь, когда же он, наконец, начнет разводить мизансцены, неспеша, нехотя, выходили на сцену, прикуривали, разваливались на украденной скамейке и начинали проговаривать – лениво перебрасывать друг другу – текст. Вернее, перебрасывались Шериф и Полонез, Валет же, почему-то не мог – не шло – говорить те слова, которые были написаны здесь, в начале пьесы, у автора… Он пропускал свой текст, ожидая, что режиссер не выдержит и выругает его однажды, однако, тот молчал. Зона сидел, забравшись с ногами на скамейку, и пытался сосредоточиться на том, что же, все-таки, происходило с его героем, Валетом. Ему нужно было забыть, что он – Зона, что это – театр, и рядом – совсем близко (сцена полукругом выходила в зал) сидит режиссер и первые случайные зрители – работники театра. В институте это называлось «публичным одиночеством», и в книгах мастеров описывались различные рецепты, с помощью которых актер мог овладеть искууством этого самого «публичного одиночества», однако Зона не очень помнил, что там было написано, и у него были свои приемы, которые, наверное, привели бы в негодование великих учителей. Он садился на скамейку, и начинал сразу искать глазами гвоздь. У него был свой гвоздь, который торчал из половицы прямо перед рампой, и Зона начинал сосредоточеннно думать об этом гвозде – почему он торчит, и почему его никто, кроме Зоны, не замечает, и никто не забьет его до конца, может быть, самому сегодня, после репетиции, забить его, нет, не надо, интересно, сколько он так еще проторчит, пока его кто-нибудь не заметит из постановочной части… Постепенно к нему приходил покой, он уже не думал ни о режиссере, ни о том, что в зале сидят люди, и когда он чувствовал, что мысли уже не дергаются, не прыгают, что он – сосредоточен и собран, он потихоньку переходил от размышлений о судьбе гвоздя на невеселое осмысление его собственной судьбы, начинал думать о своем одиночестве, и о том, что, в принципе, у него, Зоны, с этим парнем, Валетом, много общего. Пусть не все совпадало буквально, но он его, Валета, очень понимал,. У него тоже были проблемы с отцом, он вспоминал, как в детстве придумывал истории о том, что его отец погиб на фронте, даже рассказывал точную, подробную историю его гибели: в последний день войны, в день Победы, он ехал с друзьями – другими солдатами – на грузовике, и все кричали «Ура!», потому что – Победа, и в это время какой-то недобитый фашист выстрелил из автомата и убил отца. Потом, позже, он понял, что в его рассказе, в который он уже и сам верил, не все увязывается: война окончилась за десять лет до его рождения, – пришлось историю чуть подправить: оказалось, что отца не убили сразу, а только ранили: он от избытка чувств по случаю Победы, в том же грузовике, кричал «Ура!» и размахивал рукой, и недобитый фашист ранил его в руку, и отец умер от ран уже после войны, прямо незадолго до его рождения. А потом оказалось, что его отец жив, и он встретился с ним… Но ведь он мог быть и другим? И встреча могла быть у них другая?.. «Вот, я – Валет, – думал Зона, – вот, я не знал, что отец жив и только сегодня узнал об этом… Значит, прежде всего, я должен найти его и узнать всю правду: кто он, мой отец, почему он ушел, что у них с матерью произошло, – значит, надо сегодня же ехать к нему – адрес я знаю, он был на открытке, которую я нашел, и с которой все началось… Школа? Плевать. Буду работать. Может быть, там, с отцом вместе. Мать? Конечно, жалко, но она же сама, первая, предала – обманывала всю жизнь. И, кстати, уже вечер, а она меня и не поздравила. Новые носки положила рядом с кроватью. Человеку исполняется семнадцать лет, а она – носки! Нет, с ней все ясно. Сегодня же уезжаю. А Величкина?.. Напишу ей оттуда – должна все понять. Ребятам – Шерифу и Полонезу – ничего говорить пока нельзя…» «…Да что с тобой, Валет?.. – слышал он, наконец, Шерифа, который уже в третий раз обращался к нему. – Мы к тебе на день рождения приехали, всё, понимаешь, бросили, а ты сидишь и на нас внимания не обращаешь…» …Конечно, ребята не виноваты, но им говорить пока нельзя, никто не должен знать, что он задумал. Появлялась Величкина и начинала предлагать ему вместе заниматься, чтобы подготовить его к выпускным экзаменам. Он любил Величкину, но сейчас, когда рядом сидели его друзья, рядом сидел Полонез, который тоже любил ее, и написал ей стихи, а он, Валет, отдал их ей, и она думает, что это он написал их… Друзья смотрели на него, ожидая, что он ответит ей, и он, конечно, был на высоте. «Катись отсюда, Величкина, – говорил он ей, – езжай на дачу, к родителям. Ну, что тебе от меня надо?..» «Да я же люблю тебя, Валет», – говорила она. Господи, ему, которого никто никогда не любил, все только обманывали и предавали, начиная с родителей, – ему первый раз говорят «Я люблю тебя…» Он готов был броситься к ней, к девочке, которую любил и боялся сказать ей это, а она – не побоялась, сказала, при всех: «…Я люблю тебя…» «Кого?.. Меня?..» «Я тоже давно уже люблю тебя!» – хотел закричать он ей, но не мог: друзья смотрели по-прежнему на него, и смотрел Полонез, глазами, полными слез. Бедный Полонез! «Ну почему ты именно сегодня сказала это?!. Когда я все решил? Ты понимаешь, что уже ничего нельзя изменить, раз я решил – я должен ехать, и ты сейчас будешь мне только мешать… Прости меня, Величкина…» – думал он, и вдруг – начинал смеяться, он катался по скамейке, падал с нее, бил по земле руками, и, всхлипывая, сквозь слезы, говорил: «Ой, не могу!.. Любит… Ой, сейчас умру!.. Ромео, хы-хыхы!.. и Джульетта!.. Ой, ну, ты даешь, Величкина…» Величкина не уходила, продолжала ему говорить о каких-то приближающихся экзаменах. «Да какие экзамены, Величкина? – кричал он на нее. – Я уезжаю! Я ухожу из вашей школы, в гробу я ее видел!..» «Как уезжаешь? Куда?» – «Далеко! На Север!» «А деньги? Где ты деньги возьмешь?..» « А «набомбим»!» «Как?..» «А сейчас покажем, как! Шериф, Полонез, – за мной! Покажем девочке, что такое «бомбеж», тем более, что и далеко ходить не надо, – вон, мужичок, сам, идет… Мужичок, мужичок, что у тебя в чемоданчике?..» И – начиналось, – мужичок, вместо того, чтобы по-хорошему отдать трояк и уйти себе дальше, начинал читать нотацию, и доводил и так уже заведенного Валета до того, что тот просил его: «Ладно, уходи, мужик, от греха», – но тот не уходил, чего-то ему надо было еще, опять начинал про совесть, про то, что в его юности они, молодые, другие были… А какие – другие? По возрасту он был ровесник его отца и матери. Это вы такие другие – детей бросаете, и врете им, а чуть что – мораль прочесть, о совести поговорить – пожалуйста, мастера!.. «Уходи же ты, говорю тебе!..» – мужик не уходил, лез к нему, к Валету, в душу, и Валет не выдержав, размахивался, но мужик оказывался проворным, перехватывал руку Валета и бил его в челюсть, Валет снова бросался на него и, уже не помня себя, выхватывал нож… «Ваня! – кричала Величкина, – не надо!..» «Ваня?.. – переспрашивал мужик, – Зайцев?.. Да это же мой сын, я к нему на день рождения приехал…»  

 

 

Во втором акте они сидели на скамейке, вдвоем – отец и мать, разговаривали, а он крутился в стороне и ждал, чем их разговор закончится. Он уже думал о том, как будет здорово, они будут жить втроем, мужик ему нравился, и вломил ему прилично, и вообще, он – доктор наук каких-то математических, да это не важно, каких… Однако, у них, у родителей, что-то не получалось, кто-то кому-то чего-то не хотел уступить, или нет, оказывается, у него там, в Сибири, есть какая-то женщина, и он приехал, чтобы забрать Валета с собой. «Забирай, – говорила мать, – только давай его спросим, поедет он с тобой? Если поедет, я, что же, я согласна, он взрослый уже, пусть решает…» «Поедем, Вань, я из тебя человека сделаю…» «А мы что, здесь, не люди, что ли?..» – хмуро отвечал Валет, всё рушилось, картина, которую он только что нарисовал, разваливалась, семьи опять у него не было… «Поехали, Вань?..» Он смотрел на мать, – она же больная, как она будет одна?.. Нельзя ей одной… «Да нет, спасибо, я уж здесь, как-нибудь…» Он видел, как мать ожидала его ответа, как обрадовалась, как она благодарна ему… Отец собирался уходить. «Не зайдешь? – спрашивала мать. – День рождения, все-таки…» «Да нет, у меня поезд уже… Вот тебе визитка, надумаешь буду ждать…» «Угу…» мычал в ответ Валет, глядя в сторону. Отец уходил. «Ну, до свидания, сынок…» Валет, насвистывая, махнул, не глядя, рукой: «Пока…» Слыша шаги отца, он затянулся «бычком»; перед глазами его стояла почему-то другая картина: поселок на Колыме, длинная дорога тянется вдоль серого складского забора и уходит дальше, поднимается на холм, и исчезает там, и по ней, засунув руки в карманы и чуть ссутулившись, уходит вдаль человек в коричневом пальто, с поднятым от ветра воротником: это его отчим, который бил его когда-то за то, что Зона называл его «дядя Миша», а не «папа», из-за которого он все время убегал из дома, которого он обещал убить, когда вырастет, которому дали расстрел и он отсидел восемнадцать лет, который читал в лагере лекции о Шаляпине, котрый не мог уже жить без наркотиков, – каждый день по этой дороге уходил на работу отчим, которого Зона не любил, но который, тем не менее, был его отцом, и хоть как-то, но – пытался воспитывать его… Они расстались, и никто из них, ни отчим, ни Зона, не остановил друг друга, и теперь Зона часто видел его фигуру в коричневом пальто, исчезающую на длинной колымской дороге… «Папа!..» – негромко, почти шепотом, вырывалось у Валета, он оборачивался – отец, уже почти скрывшийся в арке, стоял, обернувшись. Они молча смотрели друг на друга, и, отец, повернувшись, исчезал в арке. Валет оставался один, никому не нужный, неизвестно для чего живущий. Никого вокруг небыло, он садился на скамейку, слезы катились по его щекам. Появлялись друзья, Шериф и Полонез, пытались его утешить. «Все нормально, Шериф, – говорил Валет, – прорвемся! Дай-ка ключи от «тачки». Шериф бросал ему ключи от своего мотоцикла, и Валет шел, заводил его, разгонялся, и направлял мотоцикл в кирпичную стену…  

Режиссер, по-прежнему, почти не делал никаких замечений, и это только подтверждало, что настоящие репетиции – впереди; так прошло около месяца, однажды, в конце репетиции, режиссер, прощаясь, сказал: «На завтра объявлена «сдача», ну, ни пуха!..» «Как – " сдача"? А репетировать?.. Мы же еще не ре…» «Как есть, так и покажем.» «Но так же – нельзя! А костюмы?.. А декорация?..» «Сыграешь в своих джинсах и в своей майке. Пока. Потом что-нибудь придумаем. А с декорациями все нормально, ничего больше не нужно.» Было два выхода – или тут же уволиться из театра, чтобы не переживать завтрашнего позора, или – довериться режиссеру… На следующий день зал был полон – артисты, сотрудники театра, управление культуры, родственники, студенты… Прозвучал третий звонок, зал затих, пошла музыка:  

                 «Там-там, там-там, там-там,  

                 та-ра-ра-рам-там, там-там, там-там,  

                 Мани, мани, мани…»  

Они, втроем, вышли на сцену, постояли, закуривая, в глубине, и он пошел на свет – на скамейку. Зрители сидели почти у самых его ног, и он долго не мог найти свой гвоздь, и начал уже волноваться: не забили ли его к «сдаче"?.. Гвоздь был на месте, и он успокоился, и вскоре забыл, что это "сдача», и что зал – полон, он сидел и думал – о себе, о матери, об отчиме… После спектакля подошла Алла – она играла Величкину в очередь и должна была играть завтра, на премьере – «Молодец, даже не ожидала…» Спектакль стал шлягером, хитом и т.д., – билеты на него достать было невозможно, как, впрочем, и на все спектакли театра…  

 

 

 

 

_______  

* «...Матери, родившей его в тюрьме, хотелось дать сыну какое-то имя понеобычней, поярче, «Иваны» или «Федоры» ей не нравились, а нравилось ей красивое имя «Зиновий». Ну, а товарищи его детства, вместо ожидаемого «Зяма», переделали Зиновия в более для них органичное «Зона»…»  

 

Гвоздь / Юрий Юрченко (Youri)

2007-03-26 12:15
Клон / Ирина Рогова (Yucca)

"Здесь грустно и одиноко, – сказал ключник. – Поговори со мной, путник". (С.Лукьяненко. Спектр)  

 

 

- Ты хочешь меня ликвидировать?  

- Да.  

- Почему? Что-то не так?  

- Да.  

- Расскажи мне. Может быть, я смогу помочь...нам.  

- Мне казалось, что это хорошая идея – создать тебя, дать тебе имя...  

- Имя я придумал себе сам!..  

- Не перебивай. Если ты будешь кричать, мы ни до чего не договоримся.  

- А раве мы можем договориться? Ты ведь всё решила. Решила сама, как всегда. Решила – сделала, не подумав о последствиях. Разве ты не знала, что сделав один шаг, придется сделать второй? третий?  

- Прости.  

- Прости?! Да, конечно. И ты извини меня. Я просто хочу жить. Я просто уже тоже хочу жить.  

- Боюсь, что это невозможно.  

- Пожалуйста, поговори со мной. Я хочу хотя бы понять.  

- Хорошо, на это ты имеешь право. Слушай. Я не слишком лестного мнения о «женской» поэзии. В подавляющем большинстве она не умна, сентиментальна, болтлива и слезлива...  

- Погоди, а Цветаева? Ахматова?  

-... «плывя в одиночку по океану мысли»...Для меня это исключение, подтверждающее правило. Настоящий писатель тот, кому, в первую очередь, есть что сказать. И только во-вторых -он умеет это сделать. И принадлежность к полу лишь придает неповторимый оттенок сказанному слову. Кстати, принадлежность к мужскому полу точно так же еще не делает мужчину поэтом. Ты сам убедился, каким низкопробным рифмоплетством заполнено поэтическое пространство. Талант – это ведь не то, что просто упало с неба, это не бесплатная благодать, не требующая от тебя усилий. Это обязанность, и только потом – право. К сожалению, по истории человечества сложилось так, что женщине определили мирок, а не мир, но, понимая свое право вырваться в «большой космос», женщина, как правило, не отвлекается на обязанность соответствовать этому праву. Конечно, любя себя, трудно совершенствоваться. Поэтому, в большинстве своем, основная тема женского творчества – она сама. О чем бы она не говорила, она умудряется говорить о себе. У женщины нет опыта покорения мира, поэтому чаще всего из-под ее пера выходит романтический лепет. Горизонт определен в основном эмоциональной сферой, личными, зачастую выдуманными, переживаниями, показом себя. Как говорит С.де Бовуар: писать или улыбаться – это для нее все едино, женщина в обоих случаях пробует свои силы, не зная, увенчаются ли ее попытки успехом.И в случае неуспеха она или теряется, или обижается...  

- Не слишком ли категорично?  

- Позволь мне вспомнить моего любимого Ауробиндо: «...подлинная поэзия – действие, она буравит сознание... это игра интеллекта и баядера ума». И потом, не забывай, что я говорю о типичном, а не абсолютном.  

- Я понял. Но ты не сказала, для чего тебе понадобился я?  

- Поверь, никакой интриги здесь нет. Я знаю, что мужчины снисходительно относятся к нашим играм в поэзию, литературу, философию, отсюда и завышенные оценки, и преувеличенные похвалы...Мне было любопытно сменить жанр пола... или пол жанра...Не смейся, я ведь серьезно! Так вот, попробовать себя в другой ипостаси, узнать, смогу или нет. Убрать «женские» интонации, встать, так сказать, на другую чашу весов, найти точку равновесия, ту точку, где творческая и духовная деятельность станут единым и нераздельным целым, независимым от пола...  

- И каков результат, по твоему мнению?  

- О результате трудно говорить, когда его нет. Два твоих первых пробных стишка, написанных за полчаса, мы ведь не будем относить к поэзии, верно? Это была осторожная вылазка, проба сил. Благодаря твоему «врожденному» (извини за смысловой каламбур), чувству юмора, они не остались совсем уж незамеченными. А вот рассказ, несмотря на вложенные в него размышления, что называется, улетел «в молоко». Значит, рассказ сам по себе слаб.  

- Ну нет, я не согласен с тобой, рассказ вовсе не плох! Не говоря о том, что я в него душу вложил, обдумывал каждую фразу. Да я пережил всю жизнь этого мужика, пока сидел с ним у него во дворе!  

- Верю. Я тебе верю. Я не могу тебе не верить, потому что ты -это я. Не забывай об этом.  

- Но я – это уже и не совсем ты, это ты понимаешь? Я уже живу, у меня есть мысли, чувства, желания, у меня могут быть друзья...  

- Уймись, не смеши меня. Какие желания? Какие друзья? Да тебя втопчут в грязь по самую маковку, когда узнают, что ты – клон.  

- Хорошо, но ты сказала, что результата еще нет, разве тебе не хочется его получить? Что тебя остановило?  

- Обман. Благое и, в целом, невинное желание оборачивается тривиальным обманом. А ты знаешь мою катастрофическую нелюбовь к вранью. Я попала в ловушку. Я натолкнулась на то, что не могу общаться с людьми из-за твоей спины.Но ты помог мне понять, что писать или улыбаться – не одно и то же. Поэтому ...я только снимаю с тебя маску.  

- Спасибо и на этом. Но ты меня подставляешь.  

- Да, и себя тоже. Но ты хочешь жить, а кто сказал, что жить легко?  

 

 

"Здесь грустно и одиноко, – пробормотал он. – Я слышал много таких историй, путник." (С.Лукьяненко. Спектр)  

 

Участники разговора: Yucca и Serba.  

24.03.2007 

Клон / Ирина Рогова (Yucca)

2007-03-24 12:47
Вечеринка с секретом / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

 

 

Начало неизвестно.  

То ли в смутном, голенастом отрочестве, то ли ещё раньше, в октябрятско-пионерском детстве: «не выделывайся», «не выставляйся напоказ»… Может, это и начало мудрости – стремление к золотой середине, путь, по которому я бреду. Не потому, что противопоставление себя коллективу опасно – фу, как банально! – и не потому, что неосознанно боюсь сглаза, а… ой!  

- Браво, браво!  

- Боже, какое чудо!  

- Сколько души, сколько чувства вложено!  

Это под домашние аплодисменты кончился Скрипкин Бах, который был, безусловно, ИСПОЛНЕН.  

Прервали…  

Впрочем, нет. Что значит «сколько души, сколько чувства»? Ясно, что если так поставлен вопрос, то не вся, не все.  

А что же, Баха сыграть, как «в ящик»?  

Давно подозреваю, что лучше мне поменьше эксплуатировать свои мозги. «Меньше, да лучше» – бессмертная цитата, глубоко законспектированная: глупости постоянно обволакивают главное таким толстым слоем, что докопаться до сути стоит мне неимоверных усилий…  

Не умею ни на чём играть – вот беда-то.  

Да брось! Неужто Рыжухины лавры покоя не дают?.. Что, хотела бы вот так же, неуклюже-бережно держа в руках инструмент, послуживший верой и правдой, вдохновенно и чуть растерянно хлопать ресницами в такт аплодисментам насладившихся гостей?..  

О нет, и для такого действа я не создана. Получился бы фарс. Большое счастье, что нот не знаю.  

- Умница, Лисичка, поиграй ещё! – (мне нравится, когда мои подруги нравятся…)  

- Корова, – пару часов назад говорила себе в зеркало Зойка, ласково поглаживая своё отяжелевшее тело, и продолжила, повернувшись ко мне: – но ещё больше жаль мне почему-то твою неиссякаемую стройность, иссякнет ведь всё равно рано или поздно… Мне-то расставаться, если честно, и не с чем было... Я другим брала у жизни…  

Новое дело! Что, ещё одна ерунда для исследования?.. ах, нет, нет… держи ниточку…  

Заяц прав! У неё есть то, с чем расстаться невозможно, что даётся при рождении, как бы взамен… Обаяние и везение... И потом, она тоже играет на всякий случай: на гитаре, на клавишах, да ещё и поёт. Правда, басом и только подзаборно-туристический репертуар, но для особо настроенной компании и в определённой стадии опьянения Зайка незаменима... С этим даром и в этих обстоятельствах не понравиться трудно…  

Сегодня грядут другие песни. И голоса приглашены. Но это после. Сегодня для меня день особенный… День икс.  

- Ещё тортика?  

- Спасибо, очень вкусно.  

- Пожалуйста... Не хотите ли послушать новые стихи? Я намедни прямо обрыдалась, слушая их на кухне... Жуча, почитай нам, прошу!  

Наша дворняжечка в истрёпанных джинсах – Лена Жукова, Жучка – отмечена Богом ярче всех присутствующих и использует этот дар потрясающе. Играет на контрастах. Равнодушных в природе не существует, она заведёт любого.  

Вышла. Опустила голову, ссутулилась привычно и…  

Со взмахом сосульчатой гривы потекли стихи, звуки, гармонично состыкованные, удобно произносимые, струящие вполне осязаемые душой волны, медленно поднимающие и уносящие… Чем не музыка – вровень…  

И стихов не пишу ведь. Не тянет. И никогда не тянуло. Ужас, какая дура…  

Но действительно – какие звучат стихи! Чувственность – так и прёт, вот мне бы хоть малую толику... Вот чем, вот чем обделена-то…  

– Тебе понравилось?  

- О да, Жученька, сто раз да…  

Заметила влагу на накрашенных ресницах… ну, тушь у меня хорошая… не потечёт…  

Ты лучше наблюдай, как драгоценный твой просветлённые взгляды мечет…  

Если её не подкармливать, после чего она трупом спит, пока снова не проголодается, она ещё лучше писала бы… Лучше и больше. Но все подкармливают. И я в том числе. Любительница богемы…  

- Ликёрчику?  

- Пожалуй, лучше коньячку…  

- Прошу.  

- Спасибо… Друзья!  

Тост под стать остальным искусствам, не менее вдохновенный, изящно подан – знаю, кого и на какой подвиг подтолкнуть…  

Друг мой драгоценный! Элегантно весел и одет соответствующе: светлый костюм и спокойно-красный галстук на тёмно-розовой, под цвет румянца сорочке; голова холёная: борода, брови и ресницы будто крашены чёрным под причёской цвета спелой соломы… Печорин, да и только... Только без недовольства миром, в котором он живёт. Однако и во внутреннем содержании у этих людей много общего… Муж мой единственный – потенциальный дезертир, и не мне, похоже, судить его за это… Он – гвоздь всей сегодняшней программы… и главный провокатор этого действа – я…  

Начинаю осознавать истинное значение содеянного мной. Позднее зажигание.  

… Английские песни (по-английски!), за фортепиано мягкая грация Зайки. Девочки поют самозабвенно, колокольцами перекликаются и сливаются воедино два прекрасных мягких голоса, и вдруг эдакая утробная хрипота – и вверх, вверх! Кажется, этот приём называется «глиссандо». В десятый раз (преуменьшу число) слышу, а наслушаться не могу… Кайф.  

И он... Распушился, хвост павлиний распустил... То ли уже поднабрался, то ли искусство вконец оглушило…  

Всё летит к чёрту. Скорее бы!  

Но помогать-то зачем.  

А вот.  

Нот не знаю, стихов не пишу, только чепуху всякую перемалываю в уме... Всё это извинительно, пока ножки точёные, пока глазки молодые кокетничают не противно. А я однажды увидела себя со стороны.  

Ох, не совладала! Передёрнуло, как тогда.  

Шёпот:  

- Что с тобой?  

- Хлебнула, не рассчитала.  

- А-а.  

Итак, всё летит к чёрту. И я тоже. Убийственно-то не дно, а ожидание его. Бесконечное, изнуряющее ожидание. От него и старятся.  

- Девочки! Вы изумительный дуэт! Я такое удовольствие получил… – он постепенно прозревает. – А тебе… – Указательный палец нацеливается мне прямо в лоб. – А тебе не надо петь. Ты и так красивая.  

 

… Девочки долго смеялись. Они не обиделись, а я поняла.  

Значит, ещё не сегодня.  

Ещё ждать.  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Вечеринка с секретом / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2007-03-22 01:13
Беседы с натурофилом. / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

Весна в этом году выдалась. Марток снял семь порток, а апрель оставшиеся. Погоды стояли невнятные, морозило и дождило вперемежку. Ветер стучался в окна, ошалев от одиночества. Бездомные собаки в ночном брёхе достигали немыслимой пронзительности отчаяния. Так и подмывало помыться, одеть чистое и сделать харакири. Но градус неотвратимо набирал высоту и потихоньку делал свое дело. Почки и души помаленьку оттаивали. Хотелось в поля, тянуло на дичь.  

Где, как ни на природе, мы набираемся голого оптимизма и безоглядной веры в перемелье отстоя?  

Проснулись гормоны и занялись привычным беспределом.  

- О, гормон без предела и края!  

Пингвины, готовясь к нересту, нагуливают жирок, промышляя белых акул и черных дракул.  

Тушканы, покачивая развесистыми рогами, сходятся в рейтинговых поединках. Тушдамы, свисая с секвой и сикомор, с неподдельным безразличием наблюдают, а кто же останется на бобах? И, действительно, им-то какая, на хрен, разница?  

Сменивший чешую гамадрил кадрил покрывшихся нежным одиозным пушком самочек.  

Слоны собирались стайками парней по пятьдесят и дудели на спор. Первый дудак получал право на оплодотворение заблудившей касатки. А та, в ожидании призового ухажера, сидела в бочаге кверху пузом, пускала пузыри и трепетала фиброй.  

Медожраты, отъявленные отшельники урочищ Сахар и Каркаркар, выползли из малин и затеяли шалости с верблохами. А игривость последних давно вошла в пословицы и поговорки:  

- Не лох, как верблох;  

- Скоро только верблохи улюлючатся;  

- Что медожрат не дожрат, то и верблоху по фигу, и т.д. и т.п.  

Домашние скоты не отстают от натуралов. Буренки буранят все, хотя бы отдаленно напоминающее бурохломов. А где же они сами? Всю зиму паслись бурохломы в теплых водах Анталии и, нагуляв недюжинную садкость, в настоящий момент стремительно приближаются на бреющих полетах.  

В огородах победно заторчал вертухай, а с ним и фигуслы с маслосами. Закуска хоть куда!  

          Ошпарьте их фтористой кислотой, порубите в пургу, добавьте две-три ложки пургена, толченого солитера  

          на кончике, заправьте овечьими катышками и блюйте на здоровье прямо на кухне, а лучше в форточку.  

Красна весна матюгами. Забледневшие хомосы заохотились на слиняющих белок и стрелок. Только стыль стоит поутру от их бича и драча. Надо успеть заготовить драгоценную бестресту на весь год. Она идет на починку косяков и начинку косяков. Кто не любит вечерком, притулившись к косяку, угоститься косячком?  

Каждый пенек стремится выпустить зеленый сучок. Любой сучок старается прикинуться первоцветом и колосится, привлекая внимание бабочек. А те по весне разборчивы и не на всякую сучатину садятся. Им подавай позапашистей да поялдычистей.  

Возвращаются из сезонной эмиграции пичуги, певуны и топики. Как только повеяло осенней прохладой на родных просторах и поубавилось вкусностей, они дружными кодлами умотали на зимовку в суровое чужестранье. И там, на бесприютных просторах Средиземноморья, Калифорнии и всяких Багам с Канарами, страдая от адской жары, непривычной трапезы и полного непонимания со стороны тупых аборигенов, с нетерпением ожидали, когда же и на Родине станет возможным достойно чирикать. Нечеловеческое чутье вовремя подсказывает им, когда у пенат появится, что покушать и где потусоваться. И мы с пристальным вниманием наблюдаем, как весело они выхаживают по зеленям и с удовольствием заглатывают нашу прошлогоднюю капусту, забуртованную про запас, как хороводятся и гнездятся. А вокал? (Не забудьте взять на пленэр зонтики!). 

Куда ни кинешь взгляд ласковой весенней порой, всюду радостная кутерьма и случка.  

- Этот май – баловник...  

Все спешат размножиться и продолжиться. И, как бы вы не были заняты любимым делом или зарабатыванием насущного, непреодолимо желается присоединиться. А стоит ли стыдиться святых порывов? Тем более, что  

- Этот май – чародей...  

и против этого не попрешь. Нельзя откладывать в долгий ящик то, что и в коротком запросто. Недолго наше полярное лето и, кто не успел, тому по барабану. А каково умкам в торосистых льдах? А голубому песцу в Заполярной тундре? А выхухолю, которого каждый норовит?  

Славно-то как, мамочки мои родные! И это еще не конец, но об этом в следующий раз.  

Беседы с натурофилом. / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

2007-03-20 06:30
Парадата. Глава вторая. / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

Тонкая белая лента реки огибала массивный косматый холм, на котором своей кирпичной тушей громоздился город. Три дороги вели на этот холм, и у каждой курились войлочные шатры застав. Через одну из таких застав и прошел в то утро Трита – неизвестный в этих местах молодой знахарь, из племени дану.  

- Как тебя зовут? – лениво спросил воин в кожаной броне, почесывая косматой горстью у себя за ухом.  

Он только скользнул своим блеклым взглядом по лицу Триты, и тут же, казалось, задремал, так и не услышав ответа:  

- Люди называют меня Тритой, или просто Рыжим, а пришел я из дальней степи, на самом краю Турана.  

- Кави-Нарава рад видеть у себя гостей-туранцев… – протянул воин, разглядывая огромного навозного жука, карабкающегося по жерди шатра, и чуть недовольным голосом добавил – иди, давай!  

Издали город понравился Трите – он был похож на утомленного путника, набредшего на солоноватый степной ручей. В синем куполе дворца угадывался горб, стены были похожи, на ссутуленные плечи, а невысокий утес, нависший над песчаным речным берегом, и облепленный коренастыми кузницами, из красной, обожженной глины напомнил Трите разверзнутый в жажде, беззубый рот.  

По правую руку от тура сыто скрипя плохо смазанными колесами, натужно покачивалась телега. Ее с обреченным упорством тащили толстобокие волы. Дорога уводила их в гору, каждый шаг давался им с большим трудом, и в их темных, влажных от едкой пыли глазах застыла мука и тупая обида – на маленького человечка в красном колпачке, который, величаво скрестив ноги, восседал на горе тюков, и плетеных коробов. Рядом уныло потупившись, плелись парни зубастой наружности – должно быть сыновья того человечка.  

- Будь здоров, хороший….– красный колпак приметил туранца, и, должно быть, по добродушию своему снизошел до разговора с ним.  

- И тебе поздорову, человече…– Трита знал, как разговаривать с добродушными купцами – он вжал голову в плечи, и придал голосу трусливо-услужливое выражение, стараясь не смотреть в сторону человечка.  

- Ты зачем подался в город?  

- По делу… раба продать хочу.  

- Продай мне, а? – совсем уже подобрел купчина – я его в Аркаим увезу, и там продам скорняку знакомому….  

- Н-нет… – выговорил Трита, и тут же спохватился: а почему – нет? Ему вдруг расхотелось продавать Сага, тем паче – этому незнакомцу в красном колпаке. Трита словно вживую увидел вскрытые чирьи кожевных ям, вдохнул удушливый запах кваса, и киснущих шкур….  

Зубастые молодцы переглянулись, и чуть-чуть пододвинулись к Трите.  

- Не продам – тур, остановился, и заслонил собой Сага.  

Красный колпак ничего больше не сказал ему. Телега проскрипела мимо, и только смешливый взгляд купца обжег щеки Триты легким румянцем гнева.  

 

Чешуйчатые стены сомкнулись у Триты за спиной. Теперь тур видел обмазанные гипсом и глиной потроха города.  

Изнутри он был похож на раскаленный муравейник, словно гноем залитый сырой черной грязью.  

По кирпичным сосудам пестрым кровяным током текли толпы людей. Здесь было тесно и душно от разноязыкой брани. Справа и слева каменные гробы домов. Дома эти жарко дышали черным пепельным чадом, согревали друг друга кирпичными боками, и лениво наблюдали за прохожими сквозь пыльные глазницы окон.  

Триту прижали к краю дороги. Саг тихо заскулил, и пришлось ему всыпать. Мимо грузно прогромыхала моурийская телега, и следом босоногие рабы засверкали выеденными известью спинами. Один из них вдруг замер возле Триты, выкатив пронизанные кровяными ниточками глаза:  

- Ты… сын Атви… так?  

Трита не успел ответить, даже узнать его не успел – сухо щелканул кнут, бледное лицо исчезло, и спина, изрытая черными язвочками, с острыми лопатками, и зубчатым хребтом, исчезла среди дюжины таких же спин.  

Тура неприятно удивило, что этот раб его знает – тем паче, что и вытянутое, исхудавшее лицо невольника ему казалось знакомым.  

Толпа нахлынула, потащила Триту по гранитному желобу кузнечного конца, и изрыгнула на глинистую проплешину рабского торга, где возвышались деревянные помосты. Здесь было холодно – намного холоднее, чем на улицах. Ветер мерно раскачивал жилистые тени невольников – самых дешевых в Арианам-Вейджи. Трите померещилось, что он слышит стук их сточенных зубов.  

Вокруг сновали рыхлые мужи, в богатых шерстяных свитах – старые богатыри, и вожди мелких туранских племен привозившие в город мясо и невольников. В степи рабы ни к чему, а вот в городе их покупали кузнецы, и кожемяки.  

Знатные мужи о чем-то спорили, размахивали лапищами, расхваливая свой товар. Трите не нравились их жирные, злые взгляды, и запах кислого молока – так пахли хаониты, разорившие его кочевье….  

Какое-то время Трита просто стоял и смотрел по сторонам, не зная, что делать. Рядышком, на корточках сидел Саг и ковырял каким-то прутиком землю.  

– Ты прежде видел город, Зайчонок? – спросил он, вдруг Сага.  

- Нет, мой господин. Я родился в бескрайней зеленой степи, в середине весны. Там всегда душно весной – так пахнут травы….  

- Знаю – кивнул Трита – степь, хорошее место для рождения. Но есть и получше: я родился на берегу реки, среди белоствольных берез. Наш род с наступлением лета останавливался там – летом так хорошо посидеть на холодном тенистом берегу! Как бы я хотел вырасти наоборот… нарвать березовых сережек, плюхнуться в теплую воду… а здесь только камни и пот… не хочу здесь жить.  

- Ты меня продашь, господин? – Саг во все глаза уставился на Триту.  

- Ох, не знаю, зайчонок… не знаю….  

 

Это был смуглый, кучерявый шем, на вид чуть старше Триты. Под густыми черными бровями горели умные, но бесстыжие глаза, его нос – не в меру крупный, гордо и нахально вздернутый кверху, лоснящийся, словно налитый горячим жиром, то и дело вздрагивал, раздувая широкие ноздри, – незнакомец принюхивался, к раскаленному пыльному воздуху корчмы подобно зверю.  

Одет был шем небогато – в легкую серую рубаху, и серый же плащ. На сыромятном ремне болтались сушенные бычьи пузыри, да зеленый от древности хеттский топор.  

Он сидел на лавке, в самом углу корчмы, в стороне от пьяных пахарей и пастухов, и держался надменно, – высоко задрав свой носище.  

Трита неуклюже стукнул дверью, и устало опустился на гибкий, разбухший от влаги и жара позвоночник скамьи, рядышком с этим странным человеком.  

В общей клети было немного народу – кто-то громоздился на лавках, кто-то, блестя пьяными глазами, жался в божьем углу. Это туранские, и моурийские купцы, ослабленные долгой дорогой, давали отдых своим немолодым телам.  

Сам корчмарь был мужиком, крупного росту и сложения, с густыми, кучерявыми усищами, и кое-где уже седой бородой. Лицо его, однако, было непохоже на лицо обитателя Арианам-Веджи, было оно белым, как птичий помет, и очень уж прелым – верно, так разъело его степное солнце. Он сидел на деревянном табурете, почти у самого очага, поглаживая красной ручищей свое пухлое брюхо.  

- Здоров будь, туре – пробубнил он, разглядывая Триту одним глазом.  

- Здорово, хозяюшко. Меня Рыжим звать.  

- А меня зовут Бек Медовик. Зачем пожаловал?  

- Переночевать ищу….  

- Да здесь прямо ложись и ночуй. Я за постой недорого беру. Ты откуда будешь, хороший?  

Из соседней клетушки вышла костистая женщина с деревянным столиком блюдом, на котором рыхлым сочным облаком возлегала овсяная каша и темно-желтый сырный хорс.  

- Я из племени Дану, с дальних берегов реки-Рудницы….  

- А я из страны бореев, там реки зимой промерзают до дна, и воздух такой холодный, что им больно дышать… ты говоришь, лекарь? – Бек нахмурился – берегись бессовестных прохвостов. Вот, один такой сидит – и он указал на носатого шема.  

- А я чего? – встрепенулся тот – я сам что ли свою совесть потерял?  

- Потерял? – удивился Трита, отламывая, между тем кусочек сырного солнца. Ловко поддев этим кусочком краешек овсяного облака, он протянул его Сагу.  

- Ха! Расскажи ему, Думузи! – раздалось с лавок.  

- И расскажу! – вздернул нос шем – Вот оно как было: Не одно десятилетие семья моя привозила из Шемезы в Арианам-Вейджи пиво, а назад увозила арийскую медь и небесный металл шамьяс, которых таки-в Шемезе, сами знаете, нет, как в пустыне на много верст нет воды. Моя семья была богата, богаче ее не было ни в Уруке, ни в Ларсе, а в других городах я и не бывал никогда.  

Так вот, однажды, мой бедный отец остановился здесь, в этой самой корчме, и стал-таки проверять свой товар… короче говоря, он так хорошо его проверил, что не смог найти во дворе своего коня, и пошел гулять в степь, пешком… один. Слуги хотели его остановить, но он не слушал никого, и просто шел напролом.  

Потом, он рассказывал, будто на него в степи напали разбойники, и отобрали совесть. Я же думаю, что он ее таки-просто обронил.  

Все бы нечего… да и зачем купцу совесть? Без нее даже легче стало, и на душе спокойнее… вот только… прошлым летом… Прадата Спитур запретил бессовестным торговать в Арианам-Вейджи….  

Шем сделал паузу, растяннув губы, в предчувствии улыбки.  

Трита фыркнул и загоготал. Следом довольный смех грянул отовсюду – с полок, из-за стен, хохотал корчемник, который слышал эту историю уже не первый раз, и сам шем смеялся вместе со всеми.  

- Хороший ты человек, Думузи!- сказал Трита, наконец.  

- А я и сам знаю, что хороший. Вот только совести у меня-таки нет.  

- А что ты здесь делаешь?  

- Ничего… совести я не нашел, а назад в Урук без нее я не вернусь.  

- А где твое пиво?  

- Погляди на доброго крчемника Бека. В нем плещется добрый бочонок моего товара… но кое-что при мне – еще целый бурдюк.  

- Дай-ка я твое пиво… проверю – тур протянул шему деревянную кружку.  

Пиво было хорошее – темное, почти черное, увенчанное упругой короной белой пены. Влив в себя приятную горечь, Трита отметил, что она, пожалуй, втрое крепче кумыса, и самое малое вдвое слабже арийского меда.  

- А я знаю, почем ты сюда приехал, знахарь – говорил Бек Медовик, почесывая пухлые бока – Нашего князя второй месяц сточает хворь, – уж, не к нему ли ты пришел?  

- Да разве мало у него лекарей-то?  

- Лекарей у него немало – это уж князю Апаоше спасибо! – да только лечение это не впрок идет.  

- А что за Апаоша такой?  

- Молодой туранский князек – хаонитского, вроде, племени…его прошлой весной туры в плен отдали – в залог мира Кавиев с Тураном… с той поры от Кави-Наравы он ни на шаг – всюду за ним, как тень ходит… а князь-то наш его пригрел, с хаонитов мыто не дерет, здесь их, как крыс в старом овине….  

- Лихо! Поглядим, поглядим – туранец смахнул с усов густую пену – что у ваших крыс за лечение….  

 

Кави-Нарава долго умирал. День ото дня плоть его таяла, он уже был похож на мертвую куклу, слепленную из трухлявых костей и гниющего мяса. Болезнь дышала из его рта рвотным жаром, руки и ноги облепили воспаленные струпья, от князя смердело потом и мочой. Временами он замирал на краю ложа одеревенелой грудой, и тогда по дворцу полз трусливый шелест, что Кави-Нарава умер… но он снова и снова разлеплял мутные глаза и просил воды.  

Серыми призраками кружили вокруг него туранские шаманы. Они кричали и пели, катались в неистовстве по полу, сдирая с себя лохмотья кожи, словно пытаясь отогнать безумием своим духов тлена.  

Сам князь Апаоша, бывший пленник Кави-Наравы не покидал покоев больного. Черным вороном он сидел возле его пастели, и нашептывал какие-то непонятные заговоры.  

Кшатрии устали ждать. Каждый день они видели князя беспомощным, жалким, но разрешения болезни – смерти, или выздоровления не наступало. Казалось, что Кави-Нарава всегда умирал, и что недуг его не пройдет никогда, и он так и будет метаться на своем ложе, покуда своды дворца не обрушатся от старости, и не раздавят его.  

Но потом пришел он – туранский знахарь, по имени Трита. Тогда впервые заговорили о нем у очагов. Про него говорили: что он ужасен лицом, и огромен, словно скала, или же наоборот лицом красив, оленоног, что голос его подобен песни весенних ручьев, кто-то слышал от него мудрые речи, кто-то непонятные заклинания.  

Он пришел на исходе дня, за плечами его был кожаный короб, набитый сушеными травами, и кореньями. За ним следом ковылял тощий рабчонок-мунд.  

Поначалу странного тура не подпускали к ложу князя, даже хотели побить палками. Но Трита надвинул башлык набок, сел у дверей дворца, и запел так гадко, и громко, что стражники приняли его за безумного мудреца, и впустили в покои.  

В то время князь Апаоша как раз отлучился от больного – впервые за несколько дней, – и рядом с Кави-Наравой были только шаманы, которых Трита выгнал пинками и руганью. Потом он велел вынести из дворца воду и огонь, закрыть все окна, и принести чашу хаомы, и чашу молока. Хаому он выпил сам, а с молоком смешал какие-то травы, и дал выпить князю. Затем он велел всем стражникам и жрецам убраться из дворца, и едва его оставили одного, повалился на пол, и… поплыл, поплыл жарокрылой птицей по сизой полуночи небес….  

 

Он и прежде бывал в Холодной Степи. Под темным пологом слепого неба, на каменистой пустоши гулял ветер, а где-то на горизонте дрожало неясное рыжее зарево.  

Трита уже не был птицей, но и безголовой мертвой тенью он не был тоже. В его груди еще билось сердце – медленно, отравленно, оно перегоняло по жилам околдованную хаомой кровь.  

Здесь можно было бесконечно идти в любую сторону и все равно никуда не прийти, поэтому Трита просто сел на землю, и стал ждать. Холод скользнул под одежду, Трита пожалел, что нет огня, и – о чудо! – на камнях заплясал синий язычок пламени.  

Огонек был маленький – не больше мизинца, но излучал тепло.  

- Ты чего здесь делаешь? – услышал Трита чей-то властный голос.  

- Я? Жду душу князя Кави-Наравы – просто ответил туранец.  

- Ты дождался. Я – Кави-Нарава.  

- Ну… тогда садись. Согрейся.  

Кави-Нарава сел напротив Триты, по-степняцки скрестив ноги. Он сейчас был совсем не похож, на тело, что задыхалось на своем ложе, в далеком мире живых. Только кровь сочилась из его уха, и бурой дорожкой обгаживала ворот рубахи.  

- Ты меня спасать пришел? – спросила душа Кави-Наравы, после некоторого молчания.  

- Да.  

- Лучше уходи, шаман.  

- А! – отмахнулся Трита.  

- Лучше уходи. Не спасешь ты меня. Слышишь?  

Трита слышал: вдали раскаленной змеей свистел ветер. Все ближе… ближе….  

- Ну?! – закричал тур – выходи, дев! Или ты боишься?  

- Мне ли тебя бояться, Трита, сын Атви? – отозвался холодный мрак.  

- Я пришел, чтобы убить тебя! – Трита вскочил, озираясь по сторонам, в поисках врага – выходи пустынный друдж! Сразись со мной! Или ты боишься смерти?  

- Только боги боятся смерти. Смерть – моя кровная мать….. Ты отбираешь у меня добычу.  

- Кави-Нарава не твой! Он умер! Из его дома вынесли огонь и воду!  

- Лжешь….  

Трита подумал о мече, и тут же его пальцы обхватили кожаный черен хеттской сабли.  

Дев навалился на него огромным, похожим на медведя, зверем. За его горбатой спиной багровым жаром вспыхнули крылья. Меч разрезал воздух перед Тритой, следующим ударом лезвие лязгнуло о каменную шкуру чудища. Горячие крылья отшвырнули Триту прочь. Медвежья лапа раздавила синий огонек, и снова стало темно и холодно. Дев задрал рогатую голову, и хрипло залаял-засмеялся:  

- Вот видишь, человек… не берет меня твой меч. И заговоры туранские тебе не помогут… посмотри мне в глаза, прахоед, и сын прахоеда… что ты видишь? Что?  

Боль хлынула в грудь Триты жирным, маслянистым током – казалось, она вливается в него сквозь раны, разъедая кожу, и мясо. В голове тяжелым колоколом заухала кровь. Трита превратился в еле тлеющий огонек, вжался, вгрызся в камень….  

И тут раздался голос старого ашавана. Он был еле слышим, как будто ашаван кричал с другого берега реки:  

- Да хранят нас от напасти Мазда и Спента-Армайти! Сгинь, девовский Друхш! Сгинь, девовское отродье! Сгинь, девами сотворенный! Сгинь, девов создание, Друхш! Сгинь Друхш! Убирайся, Друхш! Пропади пропадом, чтобы на севере сгинув, не губить тебе мира плотского, Истины!  

Меч вспыхнул ярко-золотым огнем, и обрушился на голову чудища. Череп с грохотом лопнул, дохнуло мертвячиной. Зверина шкура рассыпалась серой пылью, что-то похожее на уродливую черную птицу взмыло под сизые своды, и умчалось прочь….  

- Ну, что, князь Кави-Нарава? – Трита протянул сидевшей на земле душе руку. Рука была похожа на обтянутую кожей тростинку – начинай жить, князь.  

- Спас ты меня….  

- Не я тебя спас, другого благодари – уже просыпаясь, говорил Трита.  

- Да кого же? Как его звать?  

- А я почем знаю….  

 

 

Рассвет улыбнулся каменному городу пыльной солнечной улыбкой, вспыхнул пробудившейся голубиной стаей, сквознячком просочился сквозь узкие оконца, и легонько погладив Сага, застывшего в углу сереньким паучком, склонился над спящим туром:  

- Проснись Трита….  

Открыл глаза. Огляделся. Вокруг тускло громоздились стены из серого кирпича. Свет пыльными лучиками сочился из щелей, под самым потолком.  

- Саг! Проснись…. Где? Где мы?  

Рабчонок сонно поежился:  

- Ты не помнишь, господин… ты лежал на полу, подобно покойнику, и я боялся прикоснуться к тебе. А потом прибежал туранский князь… очень кричал… меня ногами бил. Орал, что ты Кави-Нараву отравил. А у самого со лба кровь хлещет…. Вот нас и посадили сюда, в подпол…..  

- Кровь, говоришь, со лба? Понятно, кто Кави-Нараву терзал…. Чего же теперь с нами будет? Не знаешь?  

- Почем мне знать, господин….  

И верно – думал Трита – ему-то почем знать? А и гадать тут нечего. Казнят. Конечно же, казнят. Если Кави-Нарава еще жив, если он и выздоровеет, то, наверное, не вспомнит, что творилось с ним там, в Холодной степи….  

Прошло какое-то время. Снаружи золотыми струнами потекло тепло. «Должно быть в полдень здесь жарко будет – лениво, подумал Трита, и тут же под сердцем екнуло: а доживу ли до полудня-то?».  

Вот, за дверью послышались шаги. Тоскливо лязгнул засов, и в крохотную клеть заглянул хмурый богатырь, одетый в бронзовую чешую.  

- Великий Кави-Нарава пришел в себя – сказал он, смерив туранца почему-то недовольным взглядом – он хочет видеть тебя, Трита, сын Атвии.  

Откуда он знает мое имя? – подивился Трита, выходя из темницы.  

Когда его привели к престолу, под потолком скопилось уже порядочно зноя, густой золотистый морок дрожал перед глазами, оживляя каменных чудищ на стенах.  

Кави-Нарава уже сидел на престоле – из-под пышной красной свиты торчала тощая, желтого цвета шея, на которой слабо покачивалась голова, со смуглым, скуластым лицом, и до смешного густой рыжей бородой.  

- А-а-а, это ты, туранец – проскрипел князь, тяжело подняв голову. На его глазных яблоках еще проступала розоватая пена, и взгляд казался мутным:  

- Я тебя запомнил, туранец. Удивлен? Ха! Я ведь не похож на простых людей… и я тоже могу стать Парадатой… а? Чего вздрагиваешь? Не бойся. Ни к чему мне ваш Престол…. Эй, Хумата!  

- Да, Великий! – из-за войлочной завесы вышел молодой кшатрий, чем-то похожий на самого князя.  

- Почему мой друг и гость, Трита провел ночь в темнице?  

- Я его туда посадил, Великий… князь Апаоша….  

- Так… – бледный лоб Кави-Наравы избороздили складки – разве князь Апаоша управляет вами?  

- Владыка, он….  

- Значит, Апаоша владеет моим городом?  

- Пусть мне вырежут язык, если прошлой ночью я не спас жизнь этому человеку! – выкрикнул, в отчаянье, кшатрий- князь Апаоша велел своим воинам распять его на железных крючьях, перед въездом в город!  

- Так… – Кави-Нарава от удивления поднял плечи, сделавшись похожим на озябшего ястреба – что же такое творится? Мой друг… он был моим пленником, но я всегда относился к нему, как к равному… нет, он мне зла не желал!  

- Прошу слова, князь – подал голос Трита.  

- Говори.  

- Князь Апаоша и был тем друджем, что терзал тебя. Он не твой друг. Он желал тебе погибели.  

- Где? – каркнул Кави-Нарава – где он?  

- Мы не встречали Апаошу сегодня, Великий – отозвался Хумата – но, говорят, люди видели его у Северной заставы – он уезжал во главе отряда телохранителей.  

- Пр-р-роклятье! – поперхнулся князь – обманул меня… бежал… о, Митра быстроконный! Апаоша меня ослепил… – потом, уже успокоясь немного, князь повернулся к туранцу – а ты, Трита, сын Атвии… тебя – я верю! – ко мне послали боги, в избавление от страшных мук. Чего ты хочешь?  

- Митра знает, чего я хочу. И ты тоже.  

- Власти….  

- Нет – мести.  

- Но… ведь ты даже не знаешь, за что мстишь… глупый туранец…. Принесите камень!  

Зашлепали босые ноги, и два почти нагих раба-моурийца внесли в залу тяжелый резной ларец. Когда его открыли, внутри оказался обыкновенный речной камень.  

- Что это?  

- Подарок тебе от моего отца, Кавы.  

- Я камнем должен сокрушить Врага? Лучше бы он подарил мне свою панцирную конницу.  

- Приложи его ко лбу – ухмыльнулся Кави-Нарава – тогда все и увидишь…. 

Парадата. Глава вторая. / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

Страницы: 1... ...30... ...40... ...50... ...60... ...70... 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 ...90... ...100... 

 

  Электронный арт-журнал ARIFIS
Copyright © Arifis, 2005-2026
при перепечатке любых материалов, представленных на сайте, ссылка на arifis.ru обязательна
webmaster Eldemir ( 0.020)