|
Глава 1. Мы не птицы, чтобы летать Василий сидел на пригорке, густо устланным зелёной травой с проблесками клевера. Перед ним открывался вид на широкое поле, в котором уже начиналась колоситься пшеница, на виднеющийся вдали лесок, в котором, как говорят некоторые, водится леший. Василий не ходил туда. Он больше любил сидеть на этом самом месте и смотреть вдаль, а лучше на небо. - Интересная всё же штука – это небо! – всё чаще думал Вася. Иногда оно бывает таким тихим и спокойным, медленным и очень голубым. Ночью видно звёзды. А днем, когда вдруг налетят тучи, перебаламутят всё на нём, оно почернеет так, что даже солнца не видно. Впрочем, что такое солнце Василий тоже не знал, да и не догадывался. Солнца в его мире не было. Был свет, который исходил, откуда–то из–за неба. Он был каким-то слишком ярким, и в то же время ненавязчивым. Он будто бы преломлялся в вышине. Но от чего? Этот вопрос и мучил всё время молодого Василия. Странного было много. Отсутствие солнца уже могло насторожить кого угодно. И вода в озере была не менее интересной. Иногда, бывало, сядешь на берегу, и подолгу смотришь, любуешься на тихую гладь воды. А стоит только тронуть, и она заколышется, будто желе и зазвенит на всю округу. А если захочешь искупаться, то она с радостью втянет тебя в свои объятия и не отпустит до тех пор, пока тобой не наиграется. Случалось, что озеро и не отпускало. Но Василий плавал лучше всех в поселении и не боялся быть захваченным. А что за воздух окутывал эти дивные места. Его, в буквальном смысле слова, можно было пить, втягивать ноздрями и наслаждаться вкусом далёкого, едва заметного ветерка. Воздух всё время был густым. А по утрам, с первыми проблесками ядовито-красного солнца на землю опускался густой туман. Он застилал все окрестности, и, тогда, всё тонуло в нём: Время и окружающие предметы. - Ах, мысли, мысли! Чем дальше, тем сложнее! – подумал Василий и стал спускаться с пригорка вниз, к поселению.
Он был болен самим собой. В его облике читалась приближающаяся старость. Глаза его выцвели, и уже практически ничего не отражали. Волосы чуть подёрнулись набегающей сединой, да на выпуклый лоб упала сетка едва заметных морщин. Он шёл по улице, увешенной многочисленными фонарями. Разноцветные огоньки указывали ему дорогу домой. Это происходило всякий раз, когда он возвращался с работы. Изо дня в день, из года в год, он проходил этот путь от начала и до конца. В первые годы своей нехитрой работы, возвращаясь, домой он ещё пытался свернуть с указанного пути. Он шёл окольными путями, запинаясь о коряги и выступающие камни. Его брюки всегда были испачканы свежей землёй и изранены и мокрой зеленью. Но как бы долго он не бродил по неизведанным ранее местам, он всё время находил дорогу к своему Основному пути. Когда он стал старше, он уже не пытался куда-либо свернуть. Свежие мысли перестали кружиться в его голове. Они, подобно пожелтевшим листьям, изжеванным беспощадной осенью, упали на землю, но не произросли вновь. Расти было уже нечему: потеряны сокровенные мысли, не стало новых оригинальных Идей. В памяти держалось лишь одно железное слово: ”Никогда!” Друзей он растерял ещё в самом начале пути. Кто-то исчез навсегда, кто-то ушёл в завтра, кому-то не хватило сил, чтобы поднять голову и попрощаться. Мысль о близких людях была оставлена им как бесполезный груз в тайных мечтах и фантазиях. В тесных уголках его прошлого почти не осталось свободного места, но и это заполненное материей пространство, сплошь зияло чёрными пробоинами, сквозь которые неоновым светом горели надписи: “Нельзя!” Он шёл по улице, увешенной круглыми фонарями. Многие из них уже не горели. Вряд ли кто-то разбил эти шарики – они были вечными, и горели до того момента, когда Он ступил на этот путь. Когда-то ему говорили, что они будут гореть и после него, но он не поверил! Он уходил всё дальше и дальше. Фонари, по одному, медленно гасли. Пупырчатая луна, склонив ядовито-жёлтую голову набок, укатывалась за горизонт, обнажая белые клыки далёких гор. Начинался новый день, а ОН уходил в вечность! 20.02.2005 г.
Стёпа шёл впереди демонстрантов. В его руках развевался красный флаг. Казалось, будто тысячи красных кровяных телец в один миг крепко взялись за руки и образовали это кумачовое знамя. Демонстрантов было несколько тысяч. Шли молча. Мягкой поступью вышагивали интернациональный гимн. Трата – та – трата – та – пела толпа, скрипя слегка пожелтевшими от времени сапогами. Иногда, кто – то из юнцов пробовал запеть, но его песню быстро обрывали, цыкая и шипя при этом, как стая разъяренных гусей. Сразу позади Стёпы шли самые старые демонстранты. Их бороды развевались под лёгким дуновением ветерка. Палки многочисленных тростей и стеков долбили по мостовой с отчаянным усердием. Их одежды уже настолько износились, что едва держались на своих обладателях. Многие из демонстрантов были уже так стары, что их вели под руки. Все вместе они держали огромный плакат, на котором во всю ширину строя, красными буквами, было наспех намалевано: “Мы против!” Старики уже не могли кричать. Они лишь шевелили своими выцветшими губами и были похожи на рыб, выброшенных из воды на берег. Все их силы, накопленные в первые десятилетия жизни, были брошены на прошедшие годы демонстраций. В митингах и шествиях прошла вся их жизнь, и им теперь было что вспомнить. Позади древних демонстрантов шли самые выносливые. Они уже были в годах. В их головах и бородах пробивалась седина. Над собой они держали транспаранты и лозунги: “Дайте свободу!”, “Хотим волю!”. И всё тот же плакат “Мы против!!!” Они шли, молча, печатая шаг. Их лица были серьёзны и молчаливы. Лишь изредка кто-то из них начинал переговариваться с другом, но потом все замолкали. Позади выносливых людей шли совсем молодые, но вмиг повзрослевшие юноши. Они ещё слабо понимали, что они делают на этой демонстрации, в этой толпе. Они шли вперёд, по инерции, влекомые всеобщим потоком. В толпе, среди юношей, шли посторонние люди, одетые в униформу мышиного цвета, с надписью на спине «Россия». Они не были демонстрантами. Люди выдавали молодым золотые червонцы. Это происходило на ходу, мельком, почти незаметно для окружающих. Получив деньги, юноши тут же прятали их запазуху, торопливо озираясь по сторонам. Глаза от чего-то разгорались синим огнём с новой, неимоверной силой, а ноздри раздувались. С бодростью в голосе они кричали: «Нет режиму!». После юношей в толпе шли не старые ещё женщины-матери. Они вели, держа за руки, своих детей. Мальчики и девочки едва поспевали за своими родителями. Они вряд ли понимали суть происходящих событий, однако покорно шли рядом, не делая никаких попыток освободить потные ладони и выбраться из пёстрой толпы. Я стоял на углу дома забытый всеми. Передо мной была одна единственная цель: пробраться на противоположную сторону улицы. Демонстранты шли мимо, не обращая на меня никакого внимания. - Главное внутренне уцелеть! – подумал я и, перекрестившись, вошёл в толпу, которая в одно мгновение подхватила меня под руки и понесла. Последним, кого я увидел, будучи ещё свободным, был Стёпа, который свернул свой красный флаг и быстрым шагом, поминутно оглядываясь, скрылся в ближайшей подворотне. 13.11.2005 г.
Осенним вечером, в пятницу, я собралась в магазин за молоком. Накинула плащ, завязала шнурки на ботинках, открыла дверь из квартиры. – Стой! – раздался голос прямо из-под ног. Я остановилась и едва не перелетела через голову. На полосатом коврике стояли два существа, каждый размером с котенка. – Это что еще за… чудики?! – оторопела я. Чудики, казалось, были удивлены не меньше. Один сердито смотрел исподлобья. Рыжие волосы всклокочены, клетчатая куртка расстегнута, брючки помяты. Другой – точнее, другая – недоуменно улыбалась. На ней было красное пальто, в черных волосах заколки, а на ногах туфельки. Оба курносы, глазасты, и головы у них большие и круглые, как два теннисных мяча. Позади стояло несколько маленьких сумок и коричневый чемоданчик. – Я – Каляка, она – Маляка, – заговорил рыжий трескучим голосом. – А ты, вообще, кто? И что тут делаешь? – Я – Оля. Я тут живу. Его напор неприятно поразил меня. – Вот и мы тут поживем, – сказал Каляка и по-хозяйски потащил сумки через порог. – В смысле?! – Иннокентий Петрович просил присмотреть за квартирой, пока он гостит у мамы в Австралии. А мы как раз оттуда, приехали посмотреть, как вы тут вверх ногами живете, – Каляка дотащил сумки почти до середины коридора, остановился и многозначительно добавил: – Иннокентий Петрович, кстати, говорил, что квартира будет пустая. – Может, это прислуга? – пожала плечиками Маляка. Голосок у нее был тонкий, сладкий, как молочная карамель. Она обратилась ко мне: – Ты симпатичная. У тебя красивые колготки. Думаю, мы уживемся. – Не уживемся!!! – я начала злиться от их нахальства и оттого, что меня назвали прислугой. – Не знаю я никакого Иннокентия Петровича! У меня родители через три дня с соревнований приедут, не хватало им еще вас тут застать. Я швырнула сумки и коричневый чемоданчик за порог, схватила чудиков и решительно понесла к двери. – А-а-а! – вскрикнула вдруг я от боли и выронила Маляку. – Ты укусила меня! – Да, я цапнула тебя за палец, – с достоинством произнесла она, поправляя одежду. – Вот что, мы отсюда никуда не уйдем вплоть до выяснения обстоятельств, – затрещал Каляка, выбираясь из моих рук. – Помоги-ка лучше с вещами, и приготовь чего-нибудь съестного, мы проголодались с долгой дороги. И без фокусов, не то искусаем. Как там тебя зовут, Воля? Тебе не подходит это имя. – Оля, – обиделась я. – Ладно, уж, давайте свои вещи. Мне вовсе не хотелось быть покусанной, поэтому я взяла их одежду, сумки, чемоданчик и понесла в свою комнату. Несколько секунд чудики молча разглядывали книжные полки, кораблики на обоях, игрушки, разбросанные по полу. Маляка воскликнула: – Какая прелесть! – и полезла на тумбочку, к настольному зеркальцу в оправе из розовой пластмассы. Повертелась перед ним, причесалась моей зубной щеткой и принялась рыться в кошельке, где лежали заколки, губная помада и стеклянные бусы. Каждую бусину Маляка пробовала на зуб и с негодованием вздыхала: – Такая красота просто не может быть безвкусной! Мне стало смешно, и я протянула ей леденец «Барбарис», который до худших времен прятала за цветочным горшком на подоконнике. Маляка принялась облизывать конфету, чавкая и причмокивая. Каляка первым делом побежал под кровать, и с воплем: «Какой бардак! И тут мы должны жить?!» – выбросил оттуда носок с дырявой пяткой, облезлую новогоднюю игрушку и клубок красных ниток. Вылез весь в пыли, чихая и фыркая. Маляка, увидев его, схватилась за животик, упала и задрыгала ножками в беззвучном смехе. Каляка насупился, подошел к зеркалу и несколько секунд молча смотрел на свое отражение. Потом фыркнул и захохотал с треском, будто короткое замыкание. – Мы, между прочим, проголодались с дороги, – промурлыкала Маляка. – У тебя есть что-нибудь вкусненькое? Я в жизни не встречала подобных существ. Неужели это происходит со мной? Меня охватило удивление и внезапная радость, словно тысяча маленьких пальчиков щекотали мне пятки. Я побежала готовить для чудиков бутерброды с сыром и колбасой, не переставая удивляться неожиданному знакомству.
Ничего не бывает по-настоящему. Осенью хотелось уехать куда-нибудь за город по грибы там, по ягоды. Чтобы листья на лобовое стекло скрученные такие падали, холодно немножко было. Осенью хотелось тишины, верить, слушать, ждать. Шиповник собирать, потом заваривать, остужать и пить сладковатый прохладный напиток. Быть одному против себя в одноматчевом поединке с дополнительным временем, если ничья. Расхлестать себя березовым веником, растворить пыль, поставить кеды в дальний угол. Дышать, как ежик, часто. Вглядываться, как мысли обретают мозаичную реальность. Повесить все галстуки на осиновые ветки. Картошки печеной поесть. Переступить черту, захлебываясь соленой морской водой. Идти по папоротникам, присаживаться на теплые камни. Искусать губы в ожидании встречного шага, но, не дождавшись, сделать его самому. И упасть в пропасть, пуская сопливые пузыри. И, раз так, спрятаться напрочь и переждать, отстригая мысли на корню. Стать спокойным и обтекаемым. Осенью не хотелось верить в рекламу и предсказуемость. Казалось, настоящее рядом. А теперь вот сиди и крути педали тренажера, как будто это по-настоящему. Хе-хе. Как будто что-то изменится. И на небе потянутся облака. Станешь стройным, головокружительным отвяжешь все галстуки, расцветешь в состоянии удовлетворенности. Сиять будешь, мужественным мужем обернешься, купишь зефир в шоколаде, станешь громогласным и высмеивающим все, что на обложке. Руки в карманы и пошел, как будто ты – это ты. Поверишь каждому написанному слову. Раз такое дело, застучишь молотком, забьешь все гвозди в доме, ножичком научишься вырезать всякие дудочки. Будешь ждать весны и не вспоминать ночные душещипательные кошмары. Обретешь кредитную будущность. Отправишься в поход за вторым высшим. Бросишь курить ради здоровья, а не ради кукиша табачным царям, суетливым остановкам и разговорам о смысле смысла. Осенью хотелось заскочить на подножку вагона и махать платочком в пустоту, а не стоять на перроне в сумерках с калькулятором и синицей в клетке.
Марина отвернулась от окна, за которым по-осеннему было темно, дождливо и тоскливо, и сказала пятилетней дочке: - Дашенька, дочка, собирай игрушки, пора спать. - Мама, я не хочу, можно я еще поиграю? - Дашенька, мама очень устала, будь хорошей девочкой – собери игрушки. - А ты мне сказку про папу расскажешь? - Только если ты будешь хорошей девочкой. - Я буду. - Тогда собирай игрушки. Даша аккуратно стала укладывать кукол, платья, миниатюрную посуду в картонный ящик, а Марина достала из шкафа постельное белье. Ее взгляд упал на рубашку бывшего мужа, которую никак не решалась выкинуть. Руки непроизвольно потянулись к ней. Марина потрогала рубашку. Странно – никаких ощущений. Марина пристально посмотрела на свои руки. За последние годы, как ей показалось, они изменились. Стали немного грубее и равнодушнее при прикосновении к мужниным старым вещам… - Мама, я собрала игрушки, – Даша теребила мать за халат. - Тогда почисти зубы и в кровать. - Ну мам… - Ты же мне обещала быть хорошей девочкой! Даша резко развернулась и, сердито шлепая босыми ногами, зашагала в ванную. Странно, руки стали грубее, а душа просит нежности. Хотя нежность в условиях жизни одинокой матери является непозволительной роскошью. Постель расправлена. Из ванной с визгом выскочила Даша, прыгнула в постель и закрылась одеялом. - Ты чего так визжишь? Соседи уже спать легли. - Вода ведь холодная! - А ты пробовала горячей добавить? - Мам, мне лень. Расскажи лучше сказку, ты обещала? - Чудо ты мое, чудо. Ладно, раз обещала, расскажу, – Марина посмотрела на дочь. Боже, как же она все-таки похожа на Пашу. – Твой папа сейчас работает в Нигерии. Он, как ты знаешь, летчик. Самый настоящий летчик. Он перевозит людей из одного города в другой. Папа наш хороший. Хочешь, он привезет тебе крокодильчика? - Не-а. Крокодилы страшные. Пусть он лучше привезет обезьянку. - Хорошо, я ему напишу, чтобы он привез тебе обезьянку. И еще наш папа очень смелый. Я вот сейчас тебе расскажу одну историю. Как-то раз наш папа перевозил через пустыню больных маленьких детей. Взлетели. Высоко-высоко. Дети в иллюминаторы смотрят, они никогда раньше на самолетах не летали. Земля под крылом такая маленькая-маленькая. Промелькнет, например, внизу стадо зебр, а кажется, что это никакие не зебры, а насекомые. Дети смеются. А потом с самолетом что-то случилось. Забарахлило внутри. Захрипело. Делать нечего – нужно идти на посадку. Наш папа смелый. Он ничуть не испугался. Спокойно посадил самолет прямо в пустыне. Но посадить самолет одно дело. Нужно ведь до людей добраться. А тут еще как назло рация не работает. Шипит только. Папа попробовал исправить самолет – не получается. Оставаться долго нельзя – время уйдет, а вода закончится. А без воды в пустыне, знаешь как? Никак. Нельзя без воды в пустыне. Там такая жара. Ого-го! Все плавится. И вот наш папа собрал всех детишек вокруг себя и сказал, что им придется немного прогуляться по пустыне. Кто-то заплакал, но большинство, как посмотрели на нашего папу, так сразу ему поверили. Такой не может обмануть. Немного – значит немного. Идут они по пустыне. Пить хочется до ужаса. Мы с тобой так никогда в жизни еще не хотели пить. Ну выпили все запасы за час. А дальше что? Ты, наверное, думаешь, что по пустыне полно верблюдов ходит. Садись да езжай? Нет, Даша, это все на картинках. Ну вот, идут они час, идут два. Дети начали уставать. Они же еще и больные. Особо уставших наш папа нес на себе. Кого-то одной рукой, кого-то – другой, кого-то на плечах. А потом он еще привязал к себе парашют, стропы на поясе закрепил, а сам парашют по земле волочился. В нем наш папа тащил совсем обессилевших. Сам уже идти не может. Думает, что все, упадет сейчас и умрет на месте, но потом как прикажет себе идти дальше. Потому что нельзя вот так запросто помереть, когда больные дети тебе доверились. Вперед. И только вперед. Слава богу, к вечеру их нашли. Забрали всех на вертолете. Все нормально. Вот какой наш папа. Герой. Даш, ты спишь уже что ли? Марина посмотрела на дочь. Та тихо и равномерно дышала. - Спит. Нет, Даш, если честно, наш папа – козел. И не в Нигерии он сейчас, а в Москве. С дурой какой-то живет. Приехал он к нам из Нигерии только затем, чтобы попросить меня дать развод. Приехал, пришел на работу. Вызвал меня и сказал, что нашел другую и что уезжает в Москву сразу же, как только я дам согласие на развод. Я сразу и согласилась. Он развернулся и ушел. Даже с тобой не повидался. А теперь вот алименты не платит. Козел он, и все тут. Никакой он не герой. И доверять ему нельзя. А я ему доверилась, как больной африканский ребенок. Даша резко открыла глаза и испуганно посмотрела на мать…
Она часто жалуется, что Бог забыл о ней, никак не приберет, не избавит от ставшего бессмысленным существования. Годы – а было их за ее плечами ох как много – высушили и сгорбили когда-то красивое и сильное тело. Вылущили зубы, проредили и выбелили волосы. *** – …Спрашиваешь, где я первого своего мужа встретила? Да на фабрике ткацкой – где ж еще. В финчасти он там работал, в бухгалтерии по-нынешнему. Знаешь, смурной такой ходил, серьезный, всегда в себе, не улыбнется никому. Бабы говорили – от контузии всё. Да еще потому, что семья его вся в Ленинграде в бомбежку погибла. Шептались к тому ж, что и не мужик он вроде даже после нее, контузии этой. Оказалось, врали. Он ведь на хитрости их женские не шел, сразу, говорит, меня приметил. Я девка справная была, даром что после голодных военных лет. Природа свое взяла. Лет мне тогда было уже двадцать четыре. Нет, погоди, двадцать три. Да всё одно – переспелка уже. Замуж давно хотелось, да за кого? И помоложе сидели в девках, а о бабах и говорить нечего. В общем, стали ткачихи наши примечать, что Иван Михалыч, ну, бухгалтер наш, часто что-то стал в цех заглядывать. В руках, значит, бумажка – для блезиру, по делам якобы своим, денежным. А сам, проходя мимо, зырк так исподлобья, глазами по всем моим округлостям пробежится, и дальше – торопится вроде. Ну, бабьи языки знаешь. Подшучивать стали, интересуется, мол, бухгалтер Михалыч размером твоего, Катька… бюстгальтера. Ой стыдоба-то какая! У меня ведь груди были – халат расстегивался… Это теперь – мешочки пустые, хоть в панталоны заправляй. Дальше – больше. Он же у нас и кассиром был. Так вот, когда зарплату или аванс получала, Иван Михалыч руки моей старался коснуться – будто невзначай. А сам все на грудь пялился. Потом как-то после смены вечерней я чего-то припозднилась, а девчата вперед ушли. Смотрю, на остановке трамвайной Иван Михалыч. Случайно вроде там. И говорит: что ж вы, Екатерина Петровна… – надо же, меня так и не величал никто – всё Катька да Катюха. А тут – Екатерина Петровна… – Что ж вы, мол, так поздно одна едете, не страшно? Давайте провожу, неровен час, кто обидит. Ага, обидишь меня. У меня ж не только грудь была большая, но и кулаки тоже. Ладно, согласилась. Мне хоть и неловко, что он старше меня намного – ему тогда уже под сорок было, – а все ж лестно: сам бухгалтер внимание оказал. Попровожал так, когда никто не видит – за руку подержит, а на большее-то долго не решался, хотя видно было, что невтерпеж мужику. С полгода, наверное, так повстречались, тайком больше. А я все ждала, когда решится. В общем, когда Иван предложение мне сделал, я согласилась. Мужиков тогда было наперечет, хватали всех – и безруких, и безногих. Подумала, ну и что, что старше, что не люблю я его, зато мужчина видный, на хорошей должности, пылинки готов с меня сдувать. Поженились мы, в 48-м это было. Через год Анька родилась. Хилой росла, болезненной – не в нашу, не в деревенскую, породу удалась. Бледная, ледащая, глазищи одни в пол-лица. Да еще и аллергией мучалась – чуть что не то съест, вся обсыплется. Характером тихая такая, играет в уголке – не слышно ее, не видно. Меня почему-то дичилась будто, а отца обожала. Иван с работы придет – Анька ему на шею. Смеется, радуется, на щеках румянец заиграет – откуда что берется. Да и отец ее баловал, нечего сказать. И гостинцы покупал, и в зоосад водил, и в цирк, и в парк – на качелях-каруселях кататься. Иван за дочку благодарен был, угодить старался во всем. Не пил, курить, правда, курил. Но молчуном был – за весь день, бывалоча, и двух десятков слов не скажет. Зато с дочкой все что-то говорят, говорят, со смеха прыскают. А уложит ее спать и за книжку какую – вроде и рядом, а сам по себе, наособицу. Скучно мне с ним было. Ни песен попеть, ни выпить в компании не любил. А я – заводная, певунья, частушек знала много. А ему бы все романсы слушать. Или музыку классическую. Заведет патефон, сядет в кресло и слушает, слушает… Так и не смогла я его полюбить. Да и не старалась. Как стараться-то? Если сразу не ёкнуло сердце, потом уж старайся не старайся… Но не ругались, всем со стороны казалось, что меж нами любовь и лад. На работу вместе, с работы – тоже. Но вот в отпуск вместе никогда не ездили. Только раз в деревню выбрались всей семьей, когда Аньке года три было, – так она там чуть не задохнулась от цветущих лугов с ее аллергией. Так я всё одна туда моталась. А Анютку с Иваном дома оставляла. Он сам предлагал: езжай, мол, отдохни, что ты с ребенком будешь возиться там. А я в садик буду Анечку водить. Ей здесь лучше. Как-то дали мне путевку на курорт на юге. Дочке 10 было тогда. Я ж там и встретила Мишу своего. С северов, шахтер, веселый, шутник, общительный, песни как пел – женщинам в санатории прямо всем-всем нравился. Влюбилась – как кошка. Ведь и лет было уже за тридцать, и замужем, и ребенок… Про всё забыла. Как затмение. В общем, закрутилось у нас. Миша к тому времени вдовый был несколько лет как. Жена померла родами. И ребеночка не спасли. Вернулась я с курорта сама не своя. Ивану в глаза смотреть стыдно. Да дочка словно чует что-то – как взглянет своими глазищами – как рентгеном просветит. А Миша письма до востребования на почту пишет да пишет – зовет к себе, на Север, душу рвет. Измаялась я вся, врать было невмоготу. Иван – хороший, но не люб мне. Смотрела на него, а сама всё Мишу вспоминала, его ласки, как звездочкой своей называл. Письма Мишины прятала да перепрятывала – рука не поднималась выбросить. Никто столько ласковых слов мне за всю жизнь не сказал. Однажды Иван нашел-таки эти письма. Или Анька их нашла да отцу отдала – не знаю. В общем, всё открылось. Страшно вспоминать об этом. Иван и так не больно разговорчивым был, а тут и вовсе замкнулся в себе, лицом почернел. Спать стал на кухне. Лучше бы поскандалил, посуду побил. Или меня. Нет, воспитание ему, вишь, не позволяло. Спросил только: любишь его? И сам же и ответил: вижу, любишь. Потом сказал: уезжай, только Аню я с тобой не отпущу. У нее здоровье слабое, да и школу менять не стоит. Я, хоть тяжко мне было, согласилась. Уехала к Мише. Иван на развод сам подал, без меня нас развели. Тогда и с Михаилом расписались. Скучала я по Ане, конечно, родное дите все-таки. Как в отпуск выбирались на юг, старалась через свой город проехать, дочку повидать. А Аня… Не простила она меня – за отца. С каждым разом замечала я, что совсем чужой мне становится. Лет через пять, наверное, когда я позвонила Ивану – хотела увидеться с дочерью, она ответила по телефону, что не хочет встречаться, что я им не нужна. Вот так я ее потеряла. Делала попытки, конечно, увидеться, дозвониться, но Аня отказывалась от встреч. Иван сказал, что ничего не может сделать, что это – ее выбор. Через несколько лет я узнала, что Иван умер от второго инфаркта – ему и шестидесяти не было. Оказывается, он на сердце стал жаловаться после… ну, после того, как я за Мишу вышла. Ане тогда восемнадцать исполнилось. Я звонила дочери, звала ее приехать к нам. Но дочка ответила, что у нее своя жизнь, и в ней нет места мне… С Мишей мы хорошо ладили, любили друг друга. Семнадцать лет прожили вместе, пока в шахте не завалило его. Ну похоронила я мужа, погоревала, да и вернулась сюда, к дочке, думаю, поближе. К Северу ведь так и не привыкла, всё сюда тянуло. А дочка замужем уже к тому времени была. Вот только деток бог ей не дал – здоровьишко-то еще с детства слабенькое. Я к Ане: давай, доченька, забудем старое, будем видеться чаще, не чужие, чай, друг дружке. Но Анна, до чего ж упрямая, ни в какую! От знакомых, стороной, узнала, что решили они с мужем взять ребеночка из детдома. Вот ведь удумали чего! Там всякие пьяницы да наркоманы детей оставляют. Что ж путного вырастет из такого дитяти?! Когда я попыталась отговорить Анну, не делайте, мол, глупостей, будете потом маяться с больным дитем, дочь отрезала: «Тебе ли судить, мама? Ты когда-то бросила родного ребенка ради мужика…» Не простила. Муж простил, а дочь – нет. Уж как я умоляла простить меня… *** «…Простить тебя, мама? Когда ты бросила нас, отца, меня, – тогда ты тоже прощения просила. Как ты могла, мама? Ведь отец с тех пор так и не оправился. Он уже терял однажды свою семью. Ладно, тогда война была виновата. А теперь? Женщина, которую он боготворил, любил… Мама, ты не знаешь, как он страдал. Мне было десять, когда я узнала, что мужчины могут плакать… Он альбом с твоими фотографиями спрятал на антресоли и никогда не доставал его оттуда. Хорошо, что я больше похожа на отца, иначе он сошел бы с ума – видя во мне тебя – каждый день… Я помню, как ты наряжалась в выходные. Платье красивое, каблучки, помада, духи… Ведь знала, что я задыхаюсь от твоих духов, и будто нарочно брызгалась ими… Скучно тебе было с нами, уходила в гости к подружкам. Возвращалась поздно, кроме духов еще и вином от тебя пахло. И кем-то чужим. А папа молчал. Мучился и молчал. И все равно любил тебя… Я ненавидела тебя. Ты испортила жизнь отцу, из-за тебя он умер раньше срока. Ты ведь никогда его не любила. Я это видела. Чувствовала. Я хоть и маленькая была, а понимала, что ты папу не любишь, а на людях только вид делаешь. Ты и меня никогда не любила по-настоящему. Я же слышала, как ты говорила своим подружкам: «Поганочка, хвороба… И в кого она у нас такая – ни рожи ни кожи, да еще и больная, жалко мне ее…» Да не меня тебе было жалко, а себя. Как же, у такой бой-бабы, здоровой, с ведерными грудями – и такое «недоразумение». Ты и мне жизнь испортила – я чувствовала себя заморышем, неудачницей, потому что ты так считала. А мне хотелось, чтобы гордилась ты мной, приласкала, назвала красавицей, умницей – как папа это делал. Я так старалась, чтобы ты меня полюбила. Помнишь, я на отлично училась, лучше всех в классе. С хорошей оценкой в дневнике бежала к тебе – чтобы ты похвалила. А ты: «Что ж, дочка, раз не удалась лицом, учись хотя бы»… Я ненавидела тебя всю жизнь – так мне казалось. И всю жизнь мне больше всего на свете хотелось, чтобы ты меня полюбила...» *** Память… память… Никуда от нее не деться. Особенно когда по ночам не спится. Днем-то склероз тут как тут. То про кашу на плите забудет. То кран в ванной оставит открытым. То очки, которые «ну вот только что в руках держала», потеряет и находит потом пропажу в самых немыслимых местах – например, в кухонном столе или… в холодильнике. А то, бывает, кошку начинает кормить через каждый час, удивляясь отсутствию аппетита у своей любимицы: «Что ж ты не ешь ничего, Сонечка, никак приболела?» Недавно умерла ее приятельница, Никитична, тоже старушка за восемьдесят. Петровна лишь накануне разговаривала с ней, сетовала на недуги, потом громко, несколько раз, диктовала по слогам сложное название нужного в их возрасте лекарства. «Вот глухая тетеря, снова слуховой аппарат не прицепила…» И ведь забыла старушка, что и сама слаба стала на уши. Даже в аптеку звонила, интересовалась, нет ли чего для улучшения слуха. Там ответили, что старость не лечится… Поболтали еще, перекрикивая друг дружку, – о детях и внуках Никитичны, об Анне, дочери Петровны, приближающемся празднике. Подруга сказала еще, что вряд ли дотянет до нового года. Подумалось тогда: глупости болтает Никитична. Хотя и понять ее можно: устала, болезни нескончаемые замучили, а ведь моложе на два года… Петровна побранила подругу – надо же, чего удумала, умрет, мол, скоро. Господь, что ли, шепнул ей на ухо?.. Сама старушка давно примеривает смерть на себя, но страх перед «костлявой» оттого не становится меньше. Особенно когда узнаёт Петровна, что умерла еще одна знакомая или соседка. С грустью смотрит на ритуальные еловые ветки, разбросанные от порога дома до машины. Словно видит, как тончает календарь ее собственной жизни, а прожитые листочки обратно ни пришить, ни приклеить… Маленькой, она иногда, укрывшись с головой, пыталась представить, как это – умереть. Но под одеялом бывало темно и душно, а храп деда на печке никак не давал сосредоточиться на пугавшей ее мысли. Да и как думать о смерти, когда жизненные соки бурлят и всё еще впереди. До школы вот дорасти надо – а то Нюрка, подружка лучшая, нос задрала, как первоклассницей стала... И город повидать страсть как охота – там, бабушка рассказывала, люде-ей – что комаров летом в лесу, и дома большущие... Она и теперь, разменяв девятый десяток, жить хочет – как никогда. Цепляется за жизнь, бегущую быстрым весенним ручьем сквозь пальцы, – таблетками, травами, скипидарными ваннами… То по радио услышит о чудодейственном препарате, то по телевизору, то в газетке вычитает. «Врать на всю страну не станут, ведь вона как хвалят – и суставы станут здоровыми, и сосуды без бляшек, и холестерину как не бывало…» И семенит старушка в аптеку, покачиваясь от головокружения и слабости, выкраивая из пенсии на очередную исцеляющую от всех хворей панацею. А вдруг да поможет? С наступлением зимы Петровна реже стала выходить на улицу. Скользко, подошва старых сапог сносилась, и штырек на палочке, с которой не расстается последние годы – после травмы, совсем стерся. Того и гляди растянешься на обледенелом тротуаре, костей не соберешь. Продукты, чаще всего молоко и хлеб, а точнее булочку с отрубями, и рыбу для кошки ей приносит соседка, когда ходит в магазин. Овощи старушка прикупила с осени и хранит в квартире. Часть у балконной двери, часть под раковиной в кухне, а ягоды в морозильной камере. Мясом себя балует редко. Так, иногда магазинных котлеток поджарит или из куриной ножки, содрав с нее вредную для здоровья кожу, супчика сварит. Дышать воздухом Петровна теперь идет на балкон. Он застекленный, но из щелей дует – занавески колышутся. Постоит так, людскую суету под окнами понаблюдает, вроде и сама прогулялась… А то для моциона по лестнице в подъезде вверх-вниз несколько раз ступеньки считает, чтобы мышцы, значит, не одряхлели совсем. Потренируется так, покорит свой «Эверест» пару-тройку раз и вернется в квартиру. А там за дверью уже кошчонка встречает, Сонька, о ноги трется. Пока есть хочет – ластится, хитрованка. И руки лижет, и мурлычет, и на колени заберется, тычется мордочкой в руку – погладь, мол. А сытая спрячется в укромный уголок и дрыхнет себе – не дозовешься. А однажды и вовсе учудила – устроилась вздремнуть в старом полупустом чемодане в кладовке, а крышка его возьми и закройся. Кошка давай верещать что есть мочи. А хозяйка-то и не слышит – как раз любимый сериал по телевизору, вот и включила его погромче... Еще чуть – и задохнулась бы Сонька. На ее усато-полосатое счастье фильм прервался рекламой, которую старушка ужас как не любила. Убавила она звук и тут, наконец, услышала из утробы кладовки дикий кошачий SOS. По нему и нашла свою любимицу – с выпученными от страха глазами и шерстью дыбом. Испугались тогда обе. Сонька – что не видать ей больше вкусной рыбы и валерианки, которую проливала на пол хозяйка, капая себе в стаканчик. А старушка… что останется совсем одна. Разве что Бог о ней не забудет. Отношения с Богом у Петровны особенные, не как у всех. Ведь не верила никогда раньше, за долгую свою жизнь, в Спасителя. Атеисткой росла, пионеркой-комсомолкой. Сейчас вспоминает, какой у бабки ее иконостас был в углу со свечками, как все посты та соблюдала, молилась – без оглядки на коммунистов. А внучке говорила: «Глупа ты еще, девка. Богу разницы нет, кака власть: царска, советска. Он кажного человека любит как дитя свое, от бед его бережет, от лиха, злого навета. А ты талдычишь свое: «тэистка я, тэистка». Дура ты, тьфу ты, прости, Господи! Жизнь-то поприжмет, вспомянешь еще мои слова». Пришло время – «вспомянула». И молитвы выучила кой-какие. И иконок прикупила в церковной лавке. И дело любое, даже самое маленькое, начинала с Его именем. Но верила ли? Скорее, поговорить стало не с кем, страхами поделиться, пожаловаться на жизнь, вот и убедила себя, что верит… *** Старушка лежит без движения, вытянувшись, будто спит. Прозрачная желтоватая кожа, коричневые старческие пятна на скулах, узловатых сухих руках, выпростанных из-под одеяла и сложенных на груди. Лицо обрамлено седым пушком волос – словно отцветшим одуванчиком, готовым улететь, стоит только дунуть. Глаза прикрыты. Рядом с кроватью, на полу, упавшая раскрытая коробка из-под обуви. В ней пожелтевший от времени школьный дневник дочки – за третий класс. Черно-белая фотография: Иван Михалыч – улыбается! – такой редкий случай… Совсем маленькая Анечка испытующе уставилась в объектив фотоаппарата и надула губки, готовясь, в случае чего, зареветь… И она сама – молодая… Красивая... Игольница, которую на уроке труда сшила когда-то Анюта на 8 Марта для нее. Единственное письмо от дочери. И свое собственное, неотправленное, начинающееся со слов: «Доченька, родная моя, любимая, простишь ли ты меня когда-нибудь…»
Папа приходит с работы. Включает телевизор, гремит тарелками, греет суп. Снимает форму цвета хаки, натягивает брезентовые штаны – больше на два размера, с пятнами от мазута. Из кресла смотрит в телевизор, шумно ест, прихлебывает крепкий чай. Вспоминает, что полночи думал о том, как сделает полку для обуви. Берет гвозди, стучит два раза, роняет молоток, рассыпает гвозди. Выпинывает кота из кухни, идет, шаркая подошвами, во двор кормить собаку. Треплет по шее, возвращается домой, сосет трубку. Хочет починить кран в ванной, ковыряет гаечным ключом, срывает резьбу, сухо ругается. Идет в комнату, достает из-под кровати хоккейную клюшку, подаренную дочери на день рождения десять лет назад. Трогает шершавое дерево, гладит стертую краску, прижимает к щеке. Дочь уехала в Москву. Папа пьет водку, морщится, бранит почтовый ящик, думает, что никому не нужен.
Под мерный стук колес (путевые заметки) – Заправляйте, мать вашу!.. Не поедем, пока не заправите! Нам воды уже до Москвы не дадут!.. Голос проводницы прозвучал особенно громко и резко в ночи. Господи, на часах всего половина третьего. И задремала ведь совсем недавно – а всё из-за вахтовиков в соседнем купе. Они долго выпивали и чем дальше, тем азартнее резались в карты. Матерки, пьяный хохот, наплевать, что другие уже спят, – обычное дело в пути. Слава Богу, отключение общего света заставило-таки и их угомониться. Под перестук колес и убаюкивающее покачивание вагона после полуночи все же удалось заснуть. И станционные шумы, и движение пассажиров – входящих и сходящих, и духота уже не мешали, ощущаясь лишь краем сознания. Теперь же, после смачного «мать вашу…», ударов под брюхом вагона, объявления станционной бодрствующей дикторши про наш поезд – сон окончательно пропал. Что делать – повернулась на другой бок и крепко сомкнула глаза – в призрачной надежде, что сон смилостивится и вернется. Увы, уловка моя не удалась. Позавидовала спящим, особенно этому солдатику на нижней полке напротив, затылок которого был виден мне из-под скатерки. Какой славный мальчик! И спит так по-детски, свернувшись калачиком. Мальчишка мальчишкой! Хотя… Вечером мы долго разговаривали с ним. Открытое приятное лицо, серо-зеленые глаза, хорошей формы подбородок – такой, знаете, правильный, мужественный – без кокетливой ямочки, размытой бесхарактерности или массивной бульдожести. Людям с ТАКИМ подбородком отчего-то хочется верить. Мои ближайшие попутчики – коротко стриженная седая женщина мужиковатого вида, странноватый субтильный интеллигентик с верхней полки и этот молодой человек – от конечной сибирской станции ехали вместе вторые сутки. Они уже успели познакомиться накоротке. Женщина по-матерински угощала служивого бутербродами. Мужчина, часто поправляя редеющую, чуть волнистую шевелюру руками с тонкими запястьями и длинными пальцами, что-то тихо и вкрадчиво говорил. Он обращался то к женщине, похожей на мужчину куда более чем он сам, то к солдатику с висящей у его изголовья формы с буквами «ПП» на нашивках. Пограничник, решила я. И ошиблась. Оказывается, Александр, так звали молодого человека, служит в президентском полку и возвращается в Первопрестольную из отпуска. Я не могла не задать более смешного в своей нелепости вопроса: «А президента видеть доводилось?» Будто человека с ружьем об Ильиче спросила. Саша, хоть и молод, иронию понял, улыбнулся, но ответил просто: «Видел, конечно». Оказывается, родом солдат из Сибири, из самого что ни на есть таежного уголка. Не тупика, конечно, лыковского, описанного когда-то Василием Песковым в «Комсомолке», но из мест, в общем, тоже неблизких. Жили большой семьей: дед с бабкой, родители, сестра Настя и младший брат Колька. Хозяйство держали – и не сосчитать всей живности. Лошадь, корова с бычком, свиньи, овцы, куры. Все требуют заботы – накормить-напоить, обиходить, а потому крестьянский труд Саше привычен и знаком. И о том, как называются части косы, уверена, он знает точно. С ранней весны и до поздней осени такая хозяйственная круговерть – не заскучаешь! Сначала посадить огород, одной картошки – соток двадцать. Только пропололи да окучили, сенокос подоспел. А травы сколько запасти надо для всей скотинки! Да сорняк еще на грядах прет, проклятый, – снова поклоны бить огородному «богу» – чучелу в дедовой соломенной шляпе. А грибы с ягодами пошли – в тайгу скорее, тоже припасать надо. А там снова картошку огребать… А ведь еще и покупаться летом охота, и порыбачить. Лет так с одиннадцати стал Саньку отец его к охоте приучать. Когда он убил первого своего зайца и увидел того бездыханным, всего в крови, бросил ружье и убежал, говорит. А отец подобрал длинноухого и отдал сыну со словами: «Твоя добыча, тебе и разделывать, а сопли нечего распускать!» – И сейчас, кажется, вижу его, – вспоминает Александр. – Лежит этот заяц – такой беззащитный, жалкий, а у меня руки трясутся и слезы из глаз… Будто услышав мой немой вопрос – а не жалко было, добавил: – Мы ведь их только в сезон добывали. А азарта убивать у меня никогда не было. Я вырос там, где на охоту не ходят ради развлечения, крутость свою показать. Бывало и так, что по нескольку суток выслеживаешь зверя, сапоги истопчешь, а возвращаешься ни с чем. Лось, например, очень осторожное животное. Всегда упрямо идет вдоль леса, по руслу реки, никогда не углубляясь в тайгу. Идет и идет себе, может так отмахать десятки километров. Я слушала Сашу завороженно, будто фильм смотрела про таежные истории. Как однажды они, Шурка и два пацана соседских, пошли за грибами и заблудились. К вечеру набрели на заимку, там и заночевали. Дрова, спички, соль, кой-какая крупа в избушке имелись – тем и перебились. А уходя, и сами наносили сучьев, бересты. Вдруг еще кому приют понадобится. В тайге так положено! Страшно стало, когда вышли к болоту, да не к своему, ближнему, а дальнему, километрах в десяти от деревни. Как получилось так далеко уйти – и сейчас не понимает, видно, леший их кружил. – В детстве взрослые пугали нас – смешно вспомнить, – улыбается Саша, – …немцами. Ага, немцами в тайге, представляете? Был, мол, когда-то, в войну еще, сброшен десант, и бродит он по лесам до сих пор. «Не ходите к Синячинской трясине – там они хоронятся». Мы старшим верили, конечно, слушались их. Спорить или противоречить – нет, такое и в голову не приходило. Но побывать в тех запретных местах хотелось несмотря ни на что. Есть, оказывается, в его краях Галкин ручей – это особая история, легенда даже. Жили, значит, парень и девушка. Звали ее Галиной. Полюбили они друг друга, но что-то там не срослось, как теперь говорят, – то ли родители не отдали девушку за парня-босяка, то ли еще что приключилось, но разлучили их. А Галка была девчонкой упрямой – не согласилась идти под венец с другим и… убежала. Да не к парню своему любимому, того уже в солдаты забрили, а прямо в тайгу. Там ее будто трясина засосала… Вот с тех пор и бродит ее неприкаянная душа там, за ручьем, который в память о ней назвали Галкиным. – По поверью напиться из ручья могут и мужчины, а вот пересечь его и пойти вглубь разрешено только женщинам. Иначе ослушавшихся будет преследовать «девушка в белом»… Потому мы, пацанва, всегда пили из ручья с оглядкой – не идет ли привидение… – рассказчик улыбается весело, чуть озорно. – Вот вы спрашиваете, не опасно ли там жить. Нет, что вы! Животные, они ведь очень умные и никогда так просто не нападут на людей, – рассказывает Саша, и я забываю, что передо мной совсем еще молодой человек, чуть за двадцать. Слушаешь его как бывало охотника, опытного и взрослого. – Однажды появился среди зимы медведь-шатун. Вышел к деревне, забрался в омшаник и давай разорять ульи – меду ему захотелось. Делать нечего – он, бедолага, сам свою участь выбрал. Проснувшийся раньше времени медведь опасен, да и не выживет он без еды. Жалко, конечно, его было. Худющий, костлявый … А вот медведица с медвежонком никогда не приблизится к человеческому жилью, обходить будет за километры. Помолчал немного. – В тайге всё знакомо, понятно, привычно, закономерно, я бы сказал. Знаешь повадки животных, птиц. Куда можно идти без опаски, а где трясина. Как выжить, не растеряться, если заблудился. А вот в городе… Тут пиликнул его мобильный – смс-ка пришла. Саша понажимал на кнопочки – ответил. И продолжил: – Рассказать, как я попал в первый раз в Новосибирск? Мы дружно кивнули. – Это уже после школы было, я в техникум поступать там решил. Тетя хотела встретить меня на вокзале, но мне стало стыдно – что я, маленький? В общем, приехал, добрался до ее работы. Тетя рассказала, как дом ее разыскать. Видишь, мол, за гаражами высотка стоит, вот к ней и иди, не ошибёшься. А многоэтажка эта и правда издалека видна, как сосна высокая среди мелкорослых березок торчит. Пошел я. А гаражей, гаражей – лабиринт целый. Иду, иду между ними, на высотку ориентируюсь. Что за черт, вроде справа была, а тут вдруг слева оказалась. Ладно, поворачиваю налево. Снова между гаражных коробок плутаю. Глазам не верю – теперь этот заколдованный дом снова справа… Короче, темнеть уже начало. Часа два, наверное, я блуждал в дебрях гаражных, пока по голове кто-то не стукнул. Очнулся, денег нет, хорошо хоть документы рядом на земле валяются. Добрался-таки до дома того злополучного. Сижу у подъезда – номера квартиры не запомнил, а адрес в кошельке был. Думаю, ладно, кто-то из родных выйдет – увижу. Так меня сестра двоюродная сидящим на скамейке и нашла… – Александр смеется над своими приключениями в городских джунглях так обезоруживающе, что и мы не удерживаемся. Смеемся, а попади мы в знакомую ему как пять пальцев тайгу, а для нас она – терра инкогнита – и ведь пропадем, сгинем… А Саша продолжает: – Первое время всё на трамвае любил ездить. Вроде всего-то пару остановок надо было, и пешком можно пройти, а все равно едешь. Раньше-то на трамваях я не ездил никогда. Потом привык и к ним. Техникум закончил, на завод устроился работать. А там и в армию призвали. – Тяжело было? – Первое время – да. По дому скучал – страшно. И есть все время хотелось. А вот засыпал моментально – только голова подушки касалась. Потом втянулся. Письма нас заставляли писать родным каждый день. Поначалу было вроде о чем, а потом, случалось, и чистый листок в подписанный конверт клали. Товарищ со второй полки, слушая нашего солдатика, томно поправив кудри, начал было что-то насчет вычеркнутых из жизни двух лет в армии, что за это время можно было выучиться и т.д. А он в ответ: – Ну что вы! Армию, мне кажется, нужно каждому парню пройти. Она многим мозги прочищает, выбивает всякую дурь и муть из головы, особенно у городских. Тут каждый на виду, словами, понтами модными не прикроешься. Я, например, нисколько не жалею, что пошел в армию. Вот, съездил в отпуск. Дома побыл, родных повидал. Хорошо так – даже уезжать не хотелось. Пусть и одна программа всего по телевизору – первая, – улыбается. – Но поехал. Я ведь решил контракт подписать и после срочной дальше служить. Глядя на Сашу, я вспомнила другого солдата, тоже попутчика в одной из моих командировок. Только тот ехал в отпуск, а не возвращался из него. И те воспоминания, должна признаться, были мне неприятны. Лёха-снайпер, небольшого росточка, коренастый, со сломанным носом, мутными пьяными глазами и убивающим наповал, снайперски, запахом от носок, не стиранных, кажется, ни разу, ехал из Чечни. Немного проспавшись, он слез с полки и присоединился к двум ребятам, мирно пьющим пиво. Ему хватило бутылки, «на старые дрожжи», и он снова захмелел, забарагозил, ударяя себя в грудь: – Да я десять лет уже там… Да на мне места живого нет… Да у меня два ордена… – и совал всем свой военный билет. Посмотрела из интереса. И точно, Алексеем зовут, снайпер, о ранениях записи нет, а награжден – медалью… Плел Лёха, как они там на бэтээрах, нацепив самодельный флаг с черепом, страх нагоняют на местных – «чехов», как он выразился. Что пьют там многие по-черному, чтобы забыть о крови и о том, как собирали по кускам подорвавшихся на минах, что «чехов» надо всех мочить… Один из ребят в купе, парень с оружейного завода, возразил, нельзя, дескать, так о целом народе, что уродов хватает везде, но снайпер грубо и зло отрезал: – Бл…, хороший «чех» – только мертвый «чех»… Я решила разрядить обстановку, спросила, откуда Алексей родом. Оказалось, что он детдомовский. – А родителей пытался разыскивать? – Пытался… Хотел бы я увидеть эту женщину, в глаза посмотреть этой суке, – с ненавистью произнес он. – Ой, вырвалось...- извинился он неожиданно. Потом, помолчав немного, добавил: – Разве это мать, если ребенка своего в роддоме бросила… На мои слова, что, мол, неизвестно ведь, почему мать отказалась от него, может, сама еще была девчонкой глупой, ошиблась, с кем не бывает, Лёша все твердил пьяно: – В глаза хочу посмотреть… в глаза… Мне от нее ничего не нужно, ничего. Только посмотреть на нее и спросить: почему? За что она так? И столько боли, смешанной с горечью, было в его словах… Да, парень, досталось тебе. Оттого и остался после срочной в армии, где все – братья. Остался там, несмотря на то, что собственные дети – девочка и мальчик – растут без отца. Как и он сам. – Да я им деньги посылаю каждый месяц, они не бедствуют. И в отпуск раз в полтора года езжу. Ну не могу я там быть, на гражданке, не могу. Не нужен я там никому… – Ну как же не нужен, Лёша? А семье? А детям твоим? Ведь они растут без тебя, твоего воспитания… Деньги не заменят тебя. Им нужен отец, особенно сыну. – Жена, Светка, воспитает. Эх, гуляет, наверное, от меня Светка, – вдруг сменил он тему. – Точно гуляет. Узнаю, с кем, убью – обоих. А малОй не будет слушаться – я его по почкам… – «пошутил» папаша. Как-то удручающе на меня подействовали рассказы Алексея. Здесь тебе и ухарское бахвальство, и злоба, и сломанная психика. Да еще и синдром брошенного ребенка, неприкаянность. И ведь уверен, бедолага, что не нужен он в другой, не той жизни, которой живет. Н-да, страшный «коктейль», убийственный… …Лёха-снайпер не протрезвел-таки толком до своей станции, так и сошел пьяным и сонным… …Поезд давно уже отъехал от станции, где вагон почему-то не заправили водой. Ночь за окном теперь не казалась такой черной и непроглядной. Глаза, привыкшие к темноте, различали очертания придорожных столбов, частокола деревьев, редких домишек... А сна… сна всё не было. Не давали мне покоя эти всплывшие вдруг воспоминания о Лёхе. Насколько разное, просто кардинально разное впечатление произвели на меня два этих попутчика. Поневоле начала сравнивать их. Одному – всего 23. Но общаешься с ним и видишь: это вполне зрелый человек, основательный, уверенный, что делает то, что дОлжно, что важно для него, его близких. И чистота в нем какая-то врожденная. Другому – 28, тоже молод еще, а в душе… пустота, разброд, мрак, нежелание выйти за пределы мирка, в котором он живет. Понимаю, что параллель эта между двумя солдатами притянута мною за уши. Их, может, и сравнивать нельзя. У них ведь были разные условия уже при рождении. Саша – из нормальной, благополучной семьи, рос в любви и заботе. Лёшу, не знавшего такой любви, ласки родительской, судьба, словно кутенка слепого, в воду бросила – выплывешь, будешь жить. И был ли у него шанс вырасти другим? Всё так. Но почему именно ТАК? Может, портрет Леши я, по своему дурацкому обыкновению, дорисовала сама, а то, что он о себе понарассказывал – лишь пьяный треп и фанфаронство? Ну невозможно хорошо узнать человека да понять, что творится в его душе, за сутки в пути! …Наконец я задремала, и приснилось мне чуднОе. Будто Лёха-снайпер провалился в тайге в трясину, его засасывает, он открывает рот, а что кричит – не слышно. Только понятно, что зовет он: помогите! спасите! Мне очень страшно, но я – как всегда во сне бывает – не могу ни кричать, ни бежать. Тут появляется Саша и протягивает Леше слегу: цепляйся, мол, брат, вытяну. Леха хватается за конец жерди, и Шурка потихоньку вытягивает его на сухое место. А вот уже сидят рядышком, курят… – Лёх, простил бы ты ее. – Кого, Санёк? – Да мать свою. – Простил…, да простил я ее, братишка, давно простил… Но обида во мне осталась. Она же мать, женщина… – …Женщина, а женщина! Просыпайтесь, через полчаса ваша станция…
Автор: Samham Источник: http://vetton.ru/flowers/9378.html Поздравляю всех женщинов Arifis'а с днем 8 Марта! Желаю счастья, здоровья, любви и радости! Какие же вы все талантливые! Ура! Страницы: 1... ...10... ...20... ...30... ...40... ...50... 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 ...70... ...80... ...90... ...100...
|