|
.
* * *
Чтоб душа не зачерствела, Что б ее – на жизнь хватило – Как безумный, Сакартвело, * Я твержу твои мотивы...
.
.
* * *
Я перестала тосковать. Я сны волшебные забыла, Ушла таинственная сила – Мой Дэв меня расколдовал.
Умолкли сплетни: мне ли, кроткой, Ждать похищений и погонь? – До блеска драю сковородки, Кормлю собак, храню огонь...
Исчезнет муж в пыли походной – Я на краю села стою... И в небе мрачном и холодном Я не ищу звезду свою...
И в пору мне завыть по-волчьи, Но – молча я иду домой...
...Но есть такие в мире ночи, Такие ночи – Боже мой!..
Тогда овечью шерсть и гребень В слезах отбрасываю я , И в сердце снова – боль и трепет, Плывет и кружится земля...
На волю! Надо торопиться – И ветер сад трясет: пора!..
...Едва заметная тропинка Уходит в небо со двора.
.
В соавторстве с Арсением Платтом
* * *
Наука заплутала в дебрях истин И объяснить феномен не смогла: Чем козочка моложе, тем ветвистей Растут рога у старого козла.
Профаны на природу снова ропщут И разгадать не в силах, почему, Чем у козла рога длинней и толще, Тем больше коз стекается к нему.
Надеюсь, диалектику ответа Научный сформулирует прогресс! Как отличить сатира от поэта, А козочек – от пылких поэтесс?
И как орла не спутать с долбо... дятлом, И не принять за подлинник макет, Мы, корень сей проблемы видеть чтобы, Должны держать головки в холодке.
Решение лежит в подходе ловком, Нам ключ найти к разгадке не слабо! Поскольку охлажденные головки Не будут будоражить женский пол.
И, чистыми руками загребая Премудрости перловку, идиот Приблизится вконец к чертогам рая Холодною головкою вперёд.
Мы райским рощам, безусловно, рады: Хватило нам по горло всяких бездн. И молим Демиурга, чтоб из ада К нам сзади не подкрался хитрый бес.
Вселенским зноем всех достала Майя, Мы в чай и в суп накладываем лёд. А Вседержитель, ласково кивая Нам, жару то и дело поддаёт.
Поэты без душевный колебаний Суда смиренно ждали на финал... Господь махнул рукой: "Идите в баню!" И веники дубовые раздал.
Слово – лишь тень поцелуя. Вкус виртуальной соли Вновь губами ловлю я, Не ощущая боли И не являя страсти. В линиях Times New Roman Повода ни для счастья, Ни для обид. Знакомо Каждому всех эпистол Краткое окончанье... Далее только чистый Долгий аккорд молчанья.
Яблоко упало, покатилась голова, Удалой разбойник, семнадцатый век. Ты, верно, и тогда в этой песне жила, На полях-лесах ослепительный снег.
У тебя с той поры бледное лицо, Как увидела растоптанный кровавый платок. Золото с рубином ты носишь кольцо, Ой ты вьюга смертная, ветер-ветерок.
Обниму тебя сильно, накрепко прижму, Ты ли та, которую я ждал-целовал. Сколько всего пролито, а я всё живу, Это только в песне прощай голова.
Едет ли трамвай, на перекрестке звенит, Метёт ли по улице стародавний снежок, Кровью да не только наш век знаменит, Поднебесный стриж наш дом стережёт.
Ты не верь, что это всё слова да слова, Выйдет, образуется, работу найду. Комнату проветрить бы, болит голова, Закатилось яблоко за шкаф, в темноту.
МЕТАФИЗИКА ПОЭТИЧЕСКОЙ КУХНИ
Петру Вайлю
Создание стихотворения – парад авторского безволия, стечение случайных речевых обстоятельств. Бывает, какой-нибудь словесный оборот цепляет слух, кажется интонационно обаятельным и многообещающим. Повертев его мысленно так и эдак, ты откладываешь свою находку до лучших времён: пока тебе нечего с ней делать. Но считанные секунды первого приближения к будущему стихотворению озарены, как фотовспышкой, повышенной восприимчивостью, все сопутствующие этому мгновению впечатления и бытовые подробности – ожидание трамвая, мелкий дождь, лица в очереди – западают в память навсегда. Отныне у тебя в сознании сидит заноза, фраза-камертон, к которой будут – неделю, месяц или год – прибиваться родственные ей по тональности обрывки речи. Ты начинаешь обживаться с обновой, уяснять на ощупь её будущее окружение, наконец, можешь промычать, прочесть “с выражением” ещё не существующее стихотворение, насчитывающее всего-то одну строку. Теперь под примерную интонацию нужно содержание, как уважительная причина для этой интонации – так нужен повод для ссоры, когда обуревает раздражение. Автора-новичка смущает беспринципная лёгкость, с которой на потребу литературному изделию меняется тема стихотворения, скажем, безответная любовь – на страх смерти, а тот в свою очередь – на трудности писательского ремесла. Это смущение проходит, когда понимаешь, что стихам виднее. Те редкие случаи, когда усилием воли заставляешь себя следовать избранному предмету, приводят к созданию не полноценного стихотворения, а перевода – зарифмовыванию мысли, как правило, довольно плоской. На первом этапе работы как раз важно поменьше “работать”, не пороть горячку, не мешать стихотворению самому себя написать. Наконец оно в общих чертах образовалось. Сейчас можно дать волю трудолюбию, аккуратности и версификационному навыку, снова идти по трупам собственных намерений, на сей раз – в интересах размера и рифмы. Но эти жертвы редко искажают замысел до неузнаваемости, потому что стихотворение уже существует, и его смысл и пафос, как правило, перевешивают изменения, вносимые последующей правкой. Дело сделано. С приятным удивлением ты обнаруживаешь, что несмотря на превратности сочинительства, стихотворение имеет смысл, и смысл этот на порядок глубже и великодушнее того, что ты обычно думаешь и говоришь. Язык не поворачивается назвать такую деятельность профессиональной. О каком профессионализме может идти речь, если до последнего момента ты не знаешь получилось у тебя что-то или нет, и что, собственно, получилось! Грош цена водопроводчику, строителю, хирургу, опирающемуся в своей работе на смутную надежду, что кривая вывезет. А здесь на кривую все упования. Ну, почти все. То есть можно написать крепкое среднеарифметическое стихотворение “с гарантией”, но оно скорее всего не жилец. С годами ты свыкаешься со своим непредсказуемым времяпрепровождением и однажды обращаешь внимание на одну очень знакомую странность первой главы “Книги Бытия”: Бог сперва создаёт свет, сушу, моря, флору, светила, фауну, человека, а только потом видит, “что это хорошо”. Именно в таком порядке, задним числом. И тебе в душу закрадывается подозрение, что мир создан чудом – и в прямом и в переносном смысле слова. Многие настаивали на наличии таинственной связи между искусством и религией. Связь эта безусловно существует, но не нравственная, а другая, не такая идеологически прямолинейная, как это иногда представляется энтузиастам веры. Есть известная детская игра: двое, взяв верёвку за концы, вращают её, а третий, поймав ритм, сбоку “влетает” в середину и скачет через вращающуюся верёвку, не задевая её ногами. Так и здесь: многое в искусстве зависит от художника, от его личности, мастерства; многое, но не всё. Вне и независимо от нас существует какая-то сила, не учитывая которую, художник не сумеет “влететь”, игры не получится. “Законы языка”, “свойства материала” – не объяснения, а заклинания: на просьбу сформулировать эти законы или перечислить свойства мы вразумительного ответа не получим. Талантливый человек от бездарного отличается в первую очередь тем, что не прёт на рожон, а интуитивно считается с этой стихией, которую мне проще по старинке называть “гармонией”. Будь ты хоть трижды рационалист и атеист по убеждениям, но, занимаясь искусством, ты на каждом шагу изменяешь собственным принципам, потому что берёшь в расчёт нечто необъяснимое и сверхъестественное. Каждый, кто отдавал искусству время и силы, знает, что искусство – это устройство. Причём не произвольное, а согласованное с мироустройством. Кажется, что неправдоподобные образы и обстоятельства, которыми писатели испытывают наше воображение, не придуманы, а угаданы, как не Ньютоном изобретены законы, носящие его имя. Читатели, наученные литературным опытом, начинают в собственной подлинной жизни различать приметы чужого вымысла: достоевщину, людей Платонова, набоковский роковой юмор. Искусство – ни в коем случае не “безумная прихоть певца”, а ученическая точность, следование прописям, радость от совпадения с ответом. Недаром, когда стихотворение ещё только пишется, всё время не оставляет чувство, что необходимые тебе “лучшие слова в лучшем порядке” уже где-то существуют, и надо просто лучше приглядеться – “найти охотника” в хитросплетениях сбивающей с толку штриховки. Пусть прилежание, высунувшее от усердия кончик языка, и выдаёт себя иногда за “безумную прихоть”, существо дела от этого не меняется. Кропотливый творческий труд рано или поздно приводит на ум мысль об идеальном оригинале, о Творении, а там и о Творце. Художник может считать себя бунтарём, таковым он и вправе выглядеть в глазах людей, но с другой точки зрения он – Божий отличник, зубрила Господен, потому что само ремесло вынуждает его поддакивать мироустройству. Почему мы любим искусство? Почему художественные ремёсла – понятно: они украшают жизнь. Но почему мы вновь и вновь слушаем музыку, от которой душа содрогается, читаем, забыв о молоке на плите, про разбитые сердца, исковерканные судьбы, смерти, трагическое одиночество? Мало нам своих неприятностей? Есть древнегреческое объяснение – катарсис, возвышенное удовлетворение и просветление через сопереживание. Древнее объяснение не вполне убеждает, загадочной остаётся природа просветления. Почему сильное сострадание в действительной жизни не оставляет места для побочных чувств, к тому же отрадных, а искусство именно послевкусием и замечательно? Или дело только в том, что в искусстве всё понарошку? Игра в горе, постыдный вздох облегчения на неблизких похоронах? Это циничное истолкование всё-таки не кажется справедливым, одним сопереживанием всё-таки не исчерпываются причины просветления. Снова вспомним Библию. “Книга Иова” считается таинственной. Самое темное её место – ответы Бога многострадальному Иову. Вместо того чтобы утешить, объяснить, ответить по-существу, Бог, торжествуя, проводит перед мысленным взором Иова величественную вереницу чудес Своего Творения: звёзды, льды, моря, пустыни, зверей, птиц, словно заново восхищённо перелистывает созданную Им книгу жизни. По счастливому выражению Честертона Создатель отвечает восклицательным знаком на вопросительный, и непостижимым образом этот алогичный ответ удовлетворяет Иова. Точно Иов на время перестаёт быть персонажем бытия и встаёт на точку зрения Творца, посвящается в общий замысел Творения, и пыл требовательного скорбного вопрошания разом иссякает. Поставим опыт, взбунтуем какого-нибудь литературного героя. Пусть князь Андрей взывает к Толстому, ищет справедливости, ропщет, зачем тот отнял у него невесту, впустил французов в отцовское поместье, надругался над его жизнью, убил, наконец? И Толстой мог бы ответить: посмотри лучше на плавное и захватывающее движение моего эпоса, разве оно не зачарует тебя, разве с этой высоты не потеряешь ты из виду свою маленькую горемычную судьбу? Утешь я тебя, Пьера Безухова, княжну Марью – ничего этого не было бы, от великого романа осталась бы в лучшем случае мелодрама. Другой пример. Один замечательный литератор с оторопью, чуть ли даже не с негодованием дивился на Пушкина, равно благословившего и друзей-каторжан “в мрачных пропастях земли”, и друзей-сановников, “в заботах... царской службы” приложивших руку к расправе над декабристами. У этого литератора были бы все основания негодовать, скажи такое Пушкин в частном разговоре. Но в том то и дело, что стихи – древняя катапульта гаромонии – вынесли поэта на тот творческий, авторский ярус мира, где благословения заслуживают все – уже одним фактом своего участия в действе, потому что для автора не бывает нелюбимых героев, будь персонаж даже злодеем! Вот она, кажется, главная причина катарсиса, искусственного просветления. Не столько сопереживание, сколько изменение угла зрения. Сквозь магический кристалл искусства вдруг удаётся разглядеть скрытое для невооружённого глаза, как сквозь закопчёное стекло – ущербное солнце во время затмения. Мы перестаём быть персонажами, фигурами на доске – хоть бы и ферзями – и видим на короткое время всю партию. Нас берут в со-Авторы, и новое, не свойственное нам зрение различает просвет: и мы утешаемся, не обманываясь. Это драгоценное самочувствие я рискну назвать истиной. Но понимаемой не как формула или, чего доброго, руководство, а как состояние. Искусство и есть один из наиболее приемлемых способов существования истины, во всяком случае, по эту сторону жизни. По-видимому, в изменении угла зрения, в преображающей способности искусства – ответ на недоумённый возглас: “откуда что берётся!”, когда кажется, что художник “недостоин сам себя”. Профессиональная кухня, соприкосновение со стихией гармонии поднимает писателя, будь он и ничтожнейшим из “детей ничтожных мира”, а заодно с ним и впечатлительного читателя, туда, откуда мир предстаёт не броуновским движением случайностей, а осмысленной мозаичной картиной. Мы закрываем книгу и вновь делаемся участниками быта. Например, отправляемся навестить смертельно больного родственника. И мы были бы не людьми, а нелюдями, вздумай мы утешать его или себя эпичностью мироздания: мы снова действующие лица жизни и относимся к ней буквально. Но шедевры искусства позволяют нам бросить на жизнь творческий взгляд, приобщиться к полноте бытия. В этом метафизический смысл и прок искусства, независимо от благочестивости или нечестивости его содержания. Освободившись на час-полтора от уз обихода, мы попадаем в области истины, где сама постановка вопроса не верна, где инвентарь нашего мышления неприменим, где способ бытования иной – и это даёт надежду.
1996 г.
Пишу из города Зеро…. Дубы заветные ветвями Скрипят, и егозит перо, Пытаясь то, что между нами Как будто бы произошло Живописать, хоть вид отсюда Неясен, даль заволокло – Меж повседневностью и чудом Давно потеряна межа: Все повествуют без утайки О чувствах и о виражах Слепой судьбы – романсы, байки, Матроны в розовых мечтах Хранящие в пустых шкатулках Напоминанья о местах Не посещенных и прогулках Не бывших вовсе, ни гроша Не стоит время, да и цели Никто не ставит здесь – душа Плывет легко, забыв о теле По воле волн, и благодать Ночная ей сулит раздумья…. Но сложно все это понять В столице… – Как увлечь безумьем? – Серьезен, как халдейский маг, Лишь дрогнет бровь от удивленья, Когда в ряду сухих бумаг Найдешь мое стихотворенье.
А старость, она как усталость. Такая, когда не осталось В душе нашей загромождённой Обломками воспоминаний Уже ни травинки зелёной Мечтаний и упований. И никакого просвета, Ни веры, что минет всё это, Ни даже мгновенья в надежде, Что всё станет снова, как прежде.
Все спали. Он один проснулся. Прошлёпал в тёмный коридор, Крючка дверного чуть коснулся И вышел в синеватый двор.
Вот грабли, сваленные в кучу, Курганы листьев… Угадать Наверняка нельзя. Ты лучше На стул рассохшийся присядь.
Полезна на исходе осень, Поскольку оправданье для. Как ты с кровати ноги сбросил, И вот – прохладная земля,
И звёзды, сдвинутые в угол, А дальше, выше и левей - Кромешный непостижный уголь. А что ещё в душе твоей?
Так мироздание для робких. И, в тихий трепет погружён, Чернея глупенькой бородкой, На стуле замирает он.
Уйдут и детство и любовь, Как мать ушли с отцом. Но скажет про тебя любой, Что ты был молодцом,
Что жил не слишком, но как мог, И лишнего не взял. Пусть своего не уберёг - Общественного не украл.
Писал стихи и был как все, Пусть где-то глуп и зол, Но всё же – именно как все, Плутая, шёл и шёл.
«И был как все, такой же, наш…» И всё же я не ваш, И из сулящих влагу чаш Я выбрал свет и плащ,
И шёл я тоже не туда, Искал я и нашёл Немного – и моя беда, Что с вами я пришёл.
И луч хотел я обогнуть, И свет в ладони взять, Утешить – и не обмануть. А здесь – отец… и мать…
Страницы: 1... ...50... ...100... ...150... ...200... ...230... ...240... ...250... ...260... ...270... 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 ...290... ...300... ...310... ...320... ...350... ...400... ...450... ...500... ...550... ...600... ...650... ...700... ...750... ...800... ...850...
|