– Не трынди! Не трынди, говорю, холера!
А «холера» и не думала «трындеть». Рыжая, пушистая, с золотисто-зелеными с искрой глазами, она мирно лежит на кухонном подоконнике, рядом с геранью, и будто бы даже и не глядит на старика. Знает: в последнее время по утрам он бывает не в духе. Это потом, когда чуть погодя, шаркая по кухне стоптанными тапками, не торопясь сварит он себе каши (сегодня, кажется, черед манной), выпьет жиденького чаю – «сердцу крепкий не годен!», выкурит папиросу, – вот тут и подобреет, позволит ластиться у ног, мурчать и даже, запрыгнув на колени, подремать вполглаза – вместе с ним...
Тогда старик, отойдя сердцем – от близости живого существа и его уютной «полосато-усатой» песни, – начнет поглаживать теплую пушистую шерстку: «Весну-у-шка! Ры-ы-жая!» И непонятно, то ли с ней он в тот момент говорит так нежно, то ли с женой своей...
А Веснушкой – экое смешное прозвище! – ее назвала как раз хозяйка. Она и сама такая же – рыже-солнечная, с чуть выцветшими от времени веснушками на лице, с аккуратным пучком совсем уже белых пушистых волос. Вот только, странно, что-то давненько ее не видно...
Уж хозяйка-то всегда с ней ласкова! Никогда не заругает, не заворчит, подобно старику. Разве что когда Веснушка «помогает» ей котлеты лепить или тесто раскатывать на лапшу да пельмешки. Так сноровисто летают ее руки, будто эти нахальные птицы за окном или бабочки в саду летом, куда и ее, горожанку, берут «на вольный воздух». Нетерпение поспеть взглядом за быстрыми движениями хозяйкиных рук так велико, что она, не удержавшись, решается поучаствовать в захватывающем действе... Ну, тут и попадает ей маленько: «Уймись, неугомонная!»
Хозяйка, встав утром, по деревенской привычке, когда еще только рассветает, умывается – обязательно холодной водой, расчесывает свои бывшие когда-то оранжево-золотистыми волосы, собирает их в незатейливую прическу. Ставит на плиту чайник. Все размеренно, привычно, по давно заведенному порядку. Пока закипает чайник, приходит черед Веснушкиного завтрака. Всяких там китикетов она не признает. Попробовав однажды, отказалась решительно: не буду, не по вкусу, ешьте сами! А вот рыбки вареной, сметаны, а когда и йогурта с мороженым – м-м-м, это мы за милую душу и с нашим большим удовольствием! Ест да приговаривает: ма-а-ло! Но хозяйка, хоть и добрая, не балует рыжую любительницу вкусненького. Даст, сколько положено, да еще и присказку обычную скажет: «Не наелась, поди мышей лови!» А какие в городской квартире мыши?! Вот на даче, а точнее сказать, в деревне обыкновенной, куда на все лето ее вывозят, – вот где раздолье! И серых этих длиннохвостых полно в подполе. Да и полевок хватает в огороде. Тогда от хозяйки только и нужно что молока парного. Эх, скорее бы лето! Там и обожатель Васька, черно-белый такой красавец, в соседях. Внимания своего и явного интереса к Веснушке не скрывает, всячески доказывает, он, мол, тут первый «парень»... А «девушка» и не спорит, впрочем. Только так, для соблюдения приличий, смотрит чуть свысока, будто и в городе таких «молодцов» сколько угодно!
Да, скорей бы уж лето! Старик будет брать ее с собой на речку за деревней, удить сорожку и чебачков. Ох и вкусна свежая рыбья мелочь! Веснушке очень нравится наблюдать, как старик забрасывает с размаху, полукругом, удилище и ждет потом спокойно, поглядывая на цветной поплавок, движимый течением. Она тоже, присев рядом, внимательно глядит, как бы не упустить момент, когда движением быстрым и почти незаметным старик вытянет удочку, на конце которой серебристо сверкнет рыбешка... Совсем мелкая – Веснушкин «улов». Она с удовольствием ее тут же и поедает. А что покрупнее отправляется в садок с водой, на жареху хозяйке.
А и правда, где же хозяйка? Куда подевалась? Старик, конечно, добрый, в общем, и приласкает когда. (Хотя мягче хозяйкиных рук – нету!) Но рыбу иной раз, отваривая, зачем-то солит по забывчивости... И сметаной редко балует. А мороженого и вовсе не стало. И тесто он не катает. Видно, не умеет.
И вообще – странный он стал какой-то. Грустный всё такой, озабоченный. Не закричит весело, как прежде: «Аннушка, где обед? Мы с Веснушкой проголодались!» Да и обед, для себя, – абы как, без кулинарных изысков, готовит не каждый раз, а с запасом на два-три дня. Зато почти ежедневно варит куриный бульончик – старательно, не по разу пробуя – не пересолил ли, вкусно ли? Потом переливает его в небольшую кастрюльку, укутывает в махровое полотенце. Складывает в сумку фрукты из холодильника, творожок и, одевшись, уходит. «Веснушка, остаешься за старшую. Смотри тут, не шали!»
Возвращается через несколько часов. Устало раздевается. Кормит кошку. Обедает сам, совершенно не различая, что ест. Потом, задумчивый, садится у кухонного окна, дымя в форточку. И все повторяет: «Ничего, Рыжая, все наладится, поправится наша хозяйка. Обязательно поправится! Ведь не может она бросить нас с тобой! Как же мы без нее?!»
И интонация такая – будто пытается то ли себя убедить, то ли Веснушку, что все на самом деле будет хорошо...
А сегодня старик вернулся, вот диво-то, веселый, радостно-возбужденный. Встречавшую его у дверей кошку сразу взял на руки, прижал к себе, взволнованный: «Веснушка! Возвращается наша хозяйка! Завтра выписывают!»
И заходил по квартире, засуетился, хватаясь то за пылесос, то за тряпку: как бы не заругала нас, нерях, хозяйка... Потом, наведя маломальский порядок, опустился, наконец, в кресло в комнате. Ну а Веснушка – тут как тут! Запрыгнула сначала на подлокотник, затем, будто испрашивая разрешения – можно ли, не помешаю, – пристроилась на коленях стариковых. А он и рад!
– Эх, Рыжая, никому не говорил, а тебе признаюсь. Я ведь, грешным делом, подумал: не вернется наша хозяйка, больно плоха была. Так испугался! Только ты не проговорись уж! Беречь ее надо теперь пуще прежнего. Ослабла она, голубушка, от хвори.
Поверишь ли, Рыжая, я ведь за эти дни, что болеет Аннушка, всю нашу жизнь с ней вспомнил. С самого первого дня, как увидел ее в деревне, куда с другом своим фронтовым приехал. Федька все рассказывал, какие девчата в их краях все как на подбор красивые, ядреные да работящие. Сразу и оженим, мол. Ну и уговорил!
...Я всё вспомнил, Рыжая. И предательство свое тоже. И что Аннушка, святая женщина, простила меня...
Старик прикрыл глаза, вызывая в памяти картинки из прошлого. Как высмотрел свою Аннушку среди девчат новослободкинских. С золотистой косой до пояса, стройная, вся такая стремительная, быстрая. А лицо какое – засмотришься: веснушчатое, с большущими зелеными глазами под бахромой густых, рыжих же, ресниц. А как смущалась, увидев его взгляд, – зальется, бывало, краской вся, кажется, от макушки до кончиков пальцев. А ведь с другими и на язык бойкая, и на отпор скорая, когда какому из деревенских парней шутливо приобнять ее захочется... Видно было, что и ей глянулся этот парень – высокий, чернявый, крепкий – сержант запаса Петр. А уж как он посмотрит, так и закружится голова, поплывет все вокруг, и ощущение, что одни они в целом свете...
Петр, Петруша, Петечка... Кажется, никто в жизни так ласково не называл его, выросшего в детдоме. А Аннушка... Добрая, нежная, чистюля, хозяйственная – о такой жене только мечтать! Все было бы у них замечательно, да вот детишек всё не было. Видно, надсадилась на тяжелой работе Аннушка, когда были они, женщины, в войну и за бабу, и за мужика, и за лошадь. Да угораздило ее еще и застудиться сильно в непогоду. Оба тяготились своей бездетностью. Аннушка, когда в очередной раз убеждалась, что не забеременела, плакала по ночам тихонько, думая, что муж спит и не слышит. И Петр переживал сильно. Он еще пацаном решил, что у него обязательно будет дом, полный ребятишек, и что он их никогда не бросит.
Надежда на рождение детей, поначалу еще теплившаяся на любви друг к другу, некоторое время жила, но – с годами – и она умерла. И тогда Петр, не выдержав, не желая оскорбить или обвинить ненароком не повинную в своей бездетности жену, ушел. Уехал даже. В город.
Аннушке тяжело дался разрыв. В деревне оставаться было невмоготу. В то время ее как раз кстати направили на бухгалтерские курсы в городе, она и рада была. Закончив учебу, в деревню не вернулась, устроилась на работу на завод. От него и комнатку получила. Занять пустоту и боль одиночества не могли ни подружки новые, ни книги. Петрушу своего забыть не могла. Да и не старалась, других мужчин для нее просто не существовало.
Как-то от завода послали ее – с поручением – в подшефный детский дом. Справив дела, уже уходя, в комнате за прозрачной дверью увидела в кроватке малыша – с темными кудряшками и большими черными глазами, так напомнившими ей Петрушу. Увидела... и не смогла уйти.
Долго хлопотала об усыновлении Андрейки. Власти не хотели разрешать: ни замужем, ни разведена. Живет в комнатке. Но Анна, обивая многочисленные чиновничьи пороги, уломала-таки, настояла. Да и руководство заводское помогло – выделило квартиру.
Так появился у нее сынишка, ее медвежонок, маковка, солнышко... Всю нежность, любовь Анны впитывал в себя этот малыш, не знавший своей умершей при родах матери. Аннушка не могла нарадоваться сыночку. Отводя утром в садик, сама чуть не ревела, так не хотелось расставаться даже на минутку. Вечера пролетали – и заметить не успевала. Играли, читали книжки, раскрашивали вместе. Вечером купала своего «лягушонка» и, уже засыпающего, несла в кроватку. Сидела рядом, пока сын не засыпал, держа маму за руку. Аннушка даже расцвела, глаза сияли изумрудной зеленью как никогда: так она была счастлива! А в выходные, нарядив сына в костюмчик-матроску, с крохотной бескозыркой на голове, возила его в городской парк, где катала, весело хохотавшего, на качелях-каруселях, кормила с Андрейкой уточек в пруду крошками.
Однажды, в один их таких выходных, встретила в парке Петра, которого не видела с его отъезда из деревни. Тот был и рад неожиданной встрече, и обескуражен – его Аннушка была с ребенком, который тянул ее за подол платья: «Мама, ну мама, пойдем к уточкам!» Анна и сама была взволнована! Сколько раз представляла себе, как они увидятся снова, какие слова она ему скажет. А тут увиделись, а слова все куда-то враз подевались. И только ощущала всей кожей, как снова, будто при первой их встрече, краснеет... Она всматривалась в такие родные глаза и видела – душой, что ее, Аннушкино, место в его сердце никто не занял, что любит он ее по-прежнему.
Потом взяла себя в руки и, вся напрягшись от волнения, сказала сыну: «Вот, Андрюша, твой папа»...
А Петр... Метался взглядом, в полном смятении и растерянности, то на Анну, то на малыша, который, перестав теребить мамино платье, уставился на «папу».
– Аннушка, правда? Это мой сын? Мой?
– Твой, Петечка. Твой и мой. Наш сын!
Объяснила, конечно, потом, как стала мамой Андрейке. Рассказала, что жалела: почему такая, казалось, простая мысль – усыновить ребенка – не пришла им в голову раньше. Тогда и не потеряли бы друг дружку в разлуке на столько лет. Но Петру и не надо было ничего объяснять. Он понял, почувствовал всем своим существом, что словно из долгой и дальней командировки вернулся он наконец домой, в свою семью, вернулся к себе. Вот его любимая, самая лучшая на свете жена! А этот карапуз со смышлеными, черными, как у него, глазами, его сынишка. И еще дал в тот момент себе слово, что больше никогда не бросит их, не предаст.
Потом их Андрейка вырос, выучился на мостостроителя, уехал жить в другой, далекий, город. Женился там, часто пишет, звонит, шлет фотографии. Иногда приезжает с женой и детьми в гости. И они бывают так счастливы, когда их квартира становится шумной, веселой, когда пекутся знаменитые Аннушкины пироги, а Андрей с батей подолгу разговаривают про жизнь...
А когда у жены случился инфаркт и жизнь ее была на распутье – «здесь» или «там», Петр хотел вызвать сына, но Аннушка, едва обретя способность говорить, запретила: «Не надо. Еще не время». Не хотела пугать.
И вот теперь, оправившись от болезни, уже возвращается домой. К мужу. К сыну и внучатам. К Веснушке. К жизни.
– Ну, здравствуйте, мои дорогие! Вот я и дома!