.
"...Я ЗАМЫСЕЛ ТАЮ МОЙ..."
«В семнадцатом году Пастернак бредил Лермонтовым. В тридцать четвертом — эталоном себе берет Пушкина Естественно, что главной фигурой на его горизонте в это время становится царь — поскольку противостояние и взаимообусловленность поэта и царя, двух главных представителей российской власти, стали главными темами позднего Пушкина и зрелого Пастернака. Мысли эти стали особенно неотступными после убийства Кирова в декабре 1934 года. Два следующих года Пастернак прожил с непрерывной оглядкой на Сталина — с ним, а не со страной или временем выстраивая новые отношения.» ¹
С конца тридцатых диалог Вождя и Поэта был прерван. Диалог, который, конечно же, изначально велся не на равных: от Пастернака тут зависело не много. Как мы, уже говорили, Пастернак, к счастью для него, был подзабыт, отодвинут за «грудой дел, суматохой явлений» – пока! (как известно, он ничего и никого не забывал) – на второй план. К середине сороковых появилось физическое ощущение того, что пауза – напряженное, звенящее ожидание – затянулась. Кто-то должен был сделать первый ход. Что последует раньше – арест, или... Публика ждала от Пастернака чего-нибудь... уж никак не меньшего, чем стихотворение Мандельштама про «горца». За ним, за Пастернаком, был долг. Народ, подправив Н. Коржавина, развел их по углам и... ждал крови (понятно, чьей):
"А там, в Кремле, в пучине мрака,
Хотел понять двадцатый век
Не понимавший Пастернака,
Сухой и жесткий человек."
(1945)
Впрочем, со стороны вождя молчание было достаточно красноречивым: аресты и гибель знакомых, друзей, лишение (практически) любой другой возможности профессионального существования, кроме переводческой работы... И Пастернак, измотанный зависимостью, ожиданием, страхом, ужасом, годами унижений, самообманом, компромиссами ("...Я уже пережил это. Я предал. Я это знаю. Я это отведал...") – ищет возможности – готовит эту возможность – ответить. За всё. За свою жалкую, по его признанию, жизнь последних лет, за ощущение выключенности из жизни, и из литературного процесса...
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Aвва Oтче,
Чашу эту мимо пронеси.
Я люблю твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, все тонет в фарисействе.
Жизнь прожить – не поле перейти.
(1946)
Это даже и не его замысел – на него это возложено, – распорядок действий продуман без него, он лишь должен пройти этот путь до конца.
Он уже догадывается, предощущает, в какой именно форме будет этот ответ, во что именно он будет завернут, – замысел зреет, вынашивается, таится... (см. выше диалог «Ахматова-Пастернак» 46-го года: «Надо написать нового "Фауста"»..."Понял, Анна Андреевна, я переведу...").
Он готов к поступку, так же, как готов ко всему, что за этим может последовать, к любой реакции на его поступок. «И неотвратим конец пути». Да, силы у противников, по-прежнему, не равны, поэт значительно слабее: семья, близкие – всего этого он в любой момент может быть лишен, – всё, что у него есть – его крылатый конь, которого он просит об одном – дать ему сил и времени, что бы он смог свой «тайный замысел» осуществить: "Ты должен сохранить мне дни и годы..." -
Стрелой несется конь мечты моей,
Вдогонку ворон каркает угрюмо,
Вперед мой конь! И ни о чем не думай,
Вперед, все мысли по ветру развей.
Вперед, вперед, не ведая преград,
Сквозь вихрь и град, и снег, и непогоду,
Ты должен сохранить мне дни и годы,
Вперед, вперед, куда глаза глядят.
Пусть отрешусь я от семейных уз,
Мне всё равно – где ночь в пути нагрянет,
Ночная даль моим ночлегом станет,
Я к звездам в небе в подданство впишусь,
Я вверюсь скачке бешеной твоей,
И исповедаюсь морскому шуму,
Вперед мой конь! И ни о чем не думай,
Вперед, все мысли по ветру развей.
Пусть я не буду дома погребен,
Пусть не рыдает обо мне супруга.
Могилу ворон выроет, а вьюга,
Завоет возвращаясь с похорон.
Крик беркутов заменит певчих хор,
Роса небесная меня оплачет.
Вперед! Я слаб, но ничего не значит.
Вперед мой конь, вперед во весь опор.
Я слаб, но я не раб судьбы своей,
Я с ней борюсь, и замысел таю мой
Вперед мой конь! И ни о чём не думай,
Вперед, все мысли по ветру развей...
(1945)
Мы уже говорили о том, что перевод был для Пастернака еще одним (а в непечатные годы – единственно возможным) способом общения поэта с миром. «Мерани» – из всех переводов Пастернака, имеет, может быть, самое меньшее сходство с оригиналом: и по форме (в стихотворении Пастернака чуть ли не демонстративное пренебрежение по отношению к размеру, к ритму и строфике оригинала), и по содержанию (подходить к этому тексту с гаспаровским инструментарием, служащим ему для измерения точности – «подсчет количества знаменательных слов» и т.д., – просто бессмысленно: показатели будут ниже всяких допустимых норм). Подробными примерами этого несходства исписаны сотни литературоведческих страниц, убедительной иллюстрацией к этому может служить тот факт, что в книгу «Грузинские романтики», вышедшую в 1978 году в Большой серии «Библиотеки поэта» вошли 36 стихотворений Бараташвили и одна его поэма, все – в переводе Пастернака... кроме одного – «Мерани», которое вошло туда в переводе М.Лозинского.
Что же случилось с Пастернаком-переводчиком?..
Что ж он так, по-дилетантски подставился ? – только ленивый не бросил в него камень за перевод «Мерани»...
Да ничего с ним, с Пастернаком, не случилось. Это с нами что-то случилось такое, что мы никак не можем его услышать. И понять. (О.М.Фрейденберг о второй половине 40-х годов: «Приходилось много переводить. Оригинальных изданий у Пастернака на родине больше не было.» ²). Он действовал сообразно предлагаемым обстоятельствам. Услышав в подстрочнике бараташвилевского текста близкие, родственные ему, ищущие давно выхода, мотивы творческого одиночества, силы и слабости, рабства и воли, предопределенности судьбы и стремления к независимости, – он взял их, эти мотивы и написал свое – одно из самых откровенных и пронзительнейших стихотворений. И слово «перевод» ( а не, скажем, "на мотив") ему было необходимо в качестве "прикрытия". Чтобы этот его монолог мог жить, дышать, публиковаться, записываться на радио, на пластинки...
Пастернак ведь и не делает вид, и не скрывает, что это не перевод, в общепринятом, цеховом, значении этого термина. Кроме всех уже упомянутых незамеченных им -отброшенных! – обязательных для переводчика – условий (требований), он, оставив стихотворению его родное – грузинское – название ("Мерани"), демонстративно – ни разу – на протяжение всего достаточно большого стихотворения – больше не называет своего коня этим именем. В оригинале – оно (имя) проходит рефреном по всему стихотворению, восемь или девять раз, и все (или почти все) переводчики строго следуют этому условию грузинского оригинала. Пастернак же, объявив своим надломленным – надмирным – голосом: «Стихотворение грузинского поэта Бараташвили. 'Мерани'.» , отгородившись этим, сразу, как щитом, от всех возможных обвинений, упреков и вопросов – "А куда это вы, Борис Леонидыч, поскакали на своем крылатом конике? К каким таким звездам вы в подданство вписываться собираетесь?.. А что это вы за замысел тайный такой таите, никому ничего не рассказывате?.. – (все вопросы – к Бараташвили!) – тут же Грузию (безмерно и искренне ее любя) начисто забывает, и начинает читать это – свое (и о своем) стихотворение.
О том насколько важно – в исповедальном плане – для Пастернака стихотворение «Мерани» говорит и то, что в пятидесятые годы, когда возникает (достаточно редкая тогда) возможность записать стихи в собственном исполнении для радио и на пластинку, он, наряду со стихами к роману, записывает и «Мерани». Если тем, что мы имеем в авторской записи «Синий цвет», мы обязаны случайно сохранившейся в Тбилиси старой «домашней» записи, а запись сцен из шекспировских хроник была технически обусловлена тем фактом, что это происходило во время шекспировской конференции в зале ВТО, то стихи из романа и «Мерани» он записывает потому, что хочет, чтобы осталось – и было услышано – именно это. Во время аудиозаписи «Мерани» он уже знает твердо о каком замысле идет речь, и что он, поэт, таит... «Мерани», записанное его голосом – это его, Пастернака, страстный монолог о том, что он, несмотря на человеческую свою слабость, не был безответным рабом, – это сигнал, посланный в Вечность – подсказка и о поэме-исповеди, запечатанной в бутылку, и брошенной в море:
"...Я вверюсь скачке бешеной твоей,
И исповедаюсь морскому шуму..."
Да, музыку оригинального текста Бараташвили здесь найти сложно. Но зато здесь явственно слышится музыка и энергия другого произведения, – Поэт продолжает яростный диалог с кем-то... С кем ? -
Поэт:
Вперед, вперед, не ведая преград,
Сквозь вихрь и град, и снег, и непогоду,
Ты должен сохранить мне дни и годы,
Вперед, вперед, куда глаза глядят.
Я вверюсь скачке бешеной твоей,
И исповедаюсь морскому шуму...
Мефистофель:
На мельницу мою ты воду льешь...
Морскому черту, старику Нептуну,
Заранее готовишь ты кутеж.
В союзе с нами против вас стихии,
И ты узнаешь силы роковые,
И в разрушенье сам, как все, придешь...
Поэт:
... Пусть я не буду дома погребен,
Пусть не рыдает обо мне супруга.
Могилу ворон выроет, а вьюга,
Завоет возвращаясь с похорон.
Я слаб, но я не раб судьбы своей,
Я с ней борюсь, и замысел таю мой
Вперед мой конь! И ни о чем не думай,
Вперед, все мысли по ветру развей!..
«...Я переработал и нашел более живое и понятное выражение для всего, наиболее рискованного и таинственного в "Фаусте», ради чего он был написан и для чего я его перевел."
Б.Пастернак. 9 апреля 1953 года.
______
¹ Дм.Быков. «Борис Пастернак». глава XXVII. ч.2, ЖЗЛ, 2003-2004
² О.М.Фрейденберг. Переписка и мемуары (фрагменты) Глава IX.