Когда ходил я за моря,
меня хранили нежно
две мамы, божья и моя –
с любовью и надеждой.
В шторма суровые за нас,
когда мы с ног валились,
за всех во мгле две пары глаз
светились и молились.
Когда сошел на землю я,
решая: или – или,
две мамы – божья и моя,
за мной не уследили.
Я надкусил одну любовь,
потом вторую, третью,
но при раскладе я любом
тупил в науке этой.
Две мамы плакали в ночи,
когда мне хохоталось.
Юлить, казаться и ловчить
мне лишь и оставалось.
Но не свистел над ухом нож,
блатное сторонилось,
и не плелось одно и то ж,
и в след не материлось.
Свивая петли, жизнь моя,
упруго и дебело
в число любое декабря
апрелем нежным пела.
Я выживал, кидая всех,
и разорен, и кинут,
я был, как горе моё в смех,
в жизнь погружен и вынут.
И мама плакала – моя,
а божья ужасалась
тому, что музык три рубля
в алтын не помещалось.
Так и забросил я дела
и стиль искал неброский,
где он ли взял, она ль дала –
как говорил Высоцкий…
Про то не ведает никто,
Иешуа Варраве
так и бубнил, – инкогнито:
"Вы первый, я за вами…."
Двух мам – и божью и мою,
и до сих пор сомненье
терзает – эту вот херню
переведёт ли гений?
А я им что? Не свысока,
а рядом, блудным сыном,
я с нежным словом у виска
молчу, как Хиросима.