К И Т А Е Ц
п о в е с т ь
Врач, поганец, щурик очкастый, право слово – желтая рыба о двух ногах, скрещенная с худым мерином…Оттопырил в сторону два кривых своих пальца, схватил пинцетом смердящую сигару и улыбается своей хитрой улыбкой цвета кукурузного масла пополам с мочой, распространяя табачное зловоние местного производства. Желтая рыба…
Такая пакость и во сне не приснится, а вот, надо же – явь, вытяни руку и ощутишь ее.
Почувствуешь всю мерзость цвета, запахов, смешанных в одном кувшине с жестокой географией события.
Все это будто на тот свет задвигает видимую глазами картину: этого потного типа в грязном халате, его подручных, его пациентов и выводит на первый план торчащую вбок, растопыренную свою собственную руку, подсвеченную все тем же желтым густым туманом. Ну что она так торчит? Прибрал бы кто-нибудь…
Похоже на вид из могилы: сейчас кто-то кинет горсть земли в лицо, и что-то еще произнесет....
Цвет имеет особое происхождение – от пляшущих в блеске электричества, неровных, никогда ничем не чистимых зубов, почти зеленых и поеденных временем, темно-желтой кожи лица, от желтого серпа и молота
на красной стене, от крови на серой простыне и еле горящей над операционным столом лампы.
Она выдавала все, на что способна – но это был только поток желтой прозрачной лапши, а не свет.
Боже мой, как же мы попали сюда? Почему мы здесь? Который час?...И год…год какой сейчас?
Кто-нибудь знает?
Желтая рыба, ах ты ж, Господи, твоя воля, закинул бы ты его поскорее обратно в преисподнюю – мысль шевелится под корнями волос как живой лишай, зудит кожа на макушке и хочется спать.
Упавшие веки давят на глаза, делают им больно, и пальцы на руках стали толстыми как сосиски, а язык распух и занял весь рот, так что невозможно стало его открыть и тихо сказать этой рыбе:
- Пошла вон…
- Холосо, холосо… – врач повторял одно и то же, покачивая лысым черепом, будто обтянутая бледным пергаментом тыква сбежала с бахчи и весело теперь торчала на его худых плечах. Фиолетовые крупные
сосуды проступали сквозь морщинистую кожицу, буграми вздымались лимфоузлы и тонкие синие провода капилляров мешались с волдырями комариных укусов, блестками пота.
Все это лоснилось, подрагивало и судорожно жило.
Верхом на черепе, зацепившись за плоский нос – круглые, гигантского размера очки-иллюминаторы, за которыми светятся дьявольским блеском узкие, хлопающие глаза, каждый их которых увеличен до размеров глазного яблока удивленной лошади. Веселой, бестолковой кобыле, которая на всем ходу влетела в живодерню.
Левый глаз, казалось, достался его хозяину от постаревшего, вечно виноватого арабского скакуна, а правый принадлежал задерганной жизнью монгольской кляче, над головами которых внезапно взлетела со свистом плеть, отчего оба они сжались в комок, прищурились от предчувствия ее неминуемого удара и загадали желание.
Санитары в грязных халатах ему под стать – изможденные пони, вставшие зачем-то на две ноги.
Их, и без того узкие, глаза расплылись в умилении и превратились в еле заметные щелочки.
Они тоже, вслед за желтым черепом удовлетворенно повторяют:
- Холосо, холосо…
Что касается новорожденного мальчика, то он, оцененный санитарами и очкариком тем же словом, уже прочистил дыхательные пути, проорался и теперь лежал на столе, вдалеке от матери и мерз, несмотря на жару и духоту китайской ночи.
Врачи сразу определили степень его уродства – унаследованный от родительницы не по-китайски крупный нос и вытаращенные, как у всех пучеглазых европейцев глаза, которые не смогла изменить в более узкую
и красивую сторону даже отцовская желтая кровь, смешанная с желтым вином ночных приключений.
Впрочем, в эту же ночь, отец ребенка растворился в ней совершенно без остатка, так что ни следующим днем, ни послезавтра – вообще никогда он более нигде не появился и упоминание о нем , по этой причине, становится как первым, так и последним.
Мать, все время громко матерившая радостных санитаров великолепными русскими матами, экзотически
звучавшими среди цикад и сверчков, теперь устало улыбалась и молча глядела в сторону стола, где лежит
драгоценный сверток.
Земное тяготение навалилось на маленькую грудную клетку, электрический свет выжигал глаза, которые видели лишь серые движущиеся пятна в ослепительном огне, но все же, несмотря на холод
и грубость, встретивших у ворот мира маленького пришельца – все тяжелое, муторное и опасное, казалось,
было уже позади и только смутное беспокойство все же мешало ему воспринимать этот мир позитивно.
- Мамаска! – сказал акушер-очкарик, – Высё готово, забирай!
- Чтоб ты провалился, резинка ты штопаная! – радостно ответила ему замученная мать.
Акушер, три часа назад еще сомневавшийся в том, выживут ли оба его посетителя, теперь хохотал хриплым лаем, будто гвозди в стену забивал и пот ручьями стекал с него на бурый от многолетней крови, прогнивший до крайности бамбуковый пол.
Все. Пожалуй, хватит об этом. И мать, и дитя спят, их уже нет здесь, только тела их вздрагивают во сне
и просят материального вмешательства в их сны, подтверждения реальности их существования.
Хотя душам их эта реальность до одного места – они парят, они расправили крылья, пробили тонкую
стенку, отделяющую одно измерение от другого, и перед ними разверзся весь космос человеческого бытия.
Только лети, лети и ни о чем не беспокойся…
На все есть воля, но она скрыта, зашифрована иероглифами и на то, чтобы понять: чья это воля и что она значит – уйдет вся жизнь.