|
|
Глаза закроешь – ночь, откроешь – день. Моргая дурнем, время нарушая, Очнешься, побежишь, а следом – тень Безумного, как из кино, трамвая
Не спрятаться, не крикнуть – ни души. Столица тонет в невозможных блестках, Пьют пиво и едят карандаши Стальные роботы на перекрестках.
Месяц… Месяц-месяц-месяц. Яркий, молодой, висящий по утрам на светлеющем небосклоне. На моём небосклоне. Но склон этого неба в других широтах. И месяц другой. Уже прошедший. А на твоём небосклоне не успела его увидеть. В те дни не было ночного небосклона, потому что не было ночей. Не было в простом географическом понимании и в более сложном – человеческом. Был вечер. Нет, сначала – день. Закрытые жалюзи с радужной гаммой узеньких полос, сквозь которые солнце казалось светло-фиолетовым и возникало ощущение, что за окном тревожный вечер. Были быстрые слова, вопросы-ответы. Взмахи руками в утверждающем или отрицающем жесте. И, естественно, случайно-неслучайные прикосновения при внезапном пересечении траекторий движения по комнате. Сидя с ногами на диване, с большим куском бутерброда во рту, пытаясь что-то сказать повернувшейся спине, прислушиваясь к удаляющимся шагам, слыша звук зажигалки и улыбаясь, услышав эти же шаги, чересчур быстро возвращающиеся назад, ломала голову – будет или нет? Приставать, намекать, уговаривать? Совершенно нелогичная обида, подступившая к глазам, забыла подступить слишком близко, будучи отогнанной увлекательной волной разговора. Удивительно, но говорить хотелось! Говорить много и долго. Обо всём и ни о чём. Провинциальность? «В Москву, в Москву!»? Самоироничная улыбка и наклонённая в немом вопросе голова. Время летело, неслось, насмехалось! И наконец подчистив тарелку с бутербродами, уговорив даже ломтики колбасного сыра, проглотив обжигающий свежесвареный кофе, откопав пакетики зелёного чая и заварив уже и их, совершенно забыв при этом о проблемах с провинциальностью, пришлось всё же вспомнить о реальном и задуматься, как схватить себя за шиворот и вывести обладательницу этого шиворота в коридор именно сейчас, пока есть ещё время не нестись, сломя голову, по переходам метро, чтобы успеть выскочить на своей, уже почти родной Пионерской, и заскочить в последнюю отъезжающую маршрутку. А нестись не хотелось, тем более заскакивать и выскакивать. Хотелось… Да, хотелось… Но уже застёгнуты все пуговицы, сумка через плечо, взгляд в зеркало – хм, глаза то сияют! – и взгляд в глаза напротив… … дыхание прерывалось, нежность кожи напоминала лепестки тюльпана (ах, эта провинциальность!), заходящее солнце скользило по стенам, подчеркивая их цвет топленого молока, последняя маршрутка отъезжала от Пионерской, склон неба в твоих широтах был молочно-голубым со смятыми простынями нежно-серых туч, ночь не наступала, рука согревалась на поднимающейся в уже успокоившемся дыхании груди… С днём рождения, любимый!
Двадцать лет, как тебя уже нет… Двадцать первое чуя столетье, ты в двадцатом остался навек, в самом главном, что было в поэте.
Но клонируют Песни твои, но скулят, суетятся, елозят, врут слова и мотивы любви, унижая поэзию в прозу.
Те, о ком никогда б ты не пел, сахарят тебя, нежат и лижут на заросшей, на волчьей тропе, суетясь меж Москвой и Парижем.
Та, что ты больше жизни любил, так, что всех от волненья знобило, доживает остатки судьбы, где волною к другому прибило.
Да и Слово больное твоё, обронённое глупо и горько, не подняло над Смертью литьё, недостойное Жизни нисколько.
То ли мальчик, а то ли журавль, неумело стояще-летящий… Даже камень надгробный не прав, всё – не памятник твой настоящий.
Только Песня, как рана в душе, только Слово, что в горле клокочет, - обелиск твой, отлитый уже твоей жизнью, разодранной в клочья.
Двадцать лет, как не с нами живёшь, как не нам свои песни слагаешь, как не знаешь, где правда, где ложь, как вообще – ничего ты не знаешь...
2001 г.
У замков песочных замки из песка, Рассыпчатый нрав их подводит, Воздушные – заперты на облака, Надёжная крепость не в моде. В трефовые окна казённых домов Пиковым сквозит интересом, Бубновые хлопоты стёртых полов, Червивая жизнь под навесом Из фени и волчьих законов на всё В осаде тупого смиренья. Сдаёшься без боя – склюёт вороньё. Воюй, коли хватит терпенья... У мира и мира названье одно, В конечном – и смысл одинаков. Отец Бондарчук, пропиши нам кино Со светлым концом после мрака, С войной без гламура, с любовью навек, Красивой, как чудо без грима. Где просто судьба, а за ней человек Обычный и неповторимый. Ты помнишь, снимался на «Тасме» Мосфильм, Её не в Тасмании брали. На лучших рядах не иконы и стиль, А зритель, что плакал в финале...
Ах, в душе моей сумятица. Не сумятица – смятение. Словно взятие Бастилии. Расстреляли. Но простили ли?
С колокольни-колоколенки Да слетели птицы-голуби. Настоящее и прошлое, Как печенье мной раскрошено.
Не тринадцатое, пятница – Что ж в душе моей сумятица? Где герань на подоконнике? Где же матушкины слоники?
Где отцовы подзатыльники? Где друзья? Где собутыльники? Может было. Может, не было. Может, жил. А может, нЕ жил я.
Где черёмуха сибирская? Сторона моя неблизкая. Сторона моя сторонушка – Прожил всю её до донышка.
Ах, в душе моей сумятица. Не сумятица. Смятение. На груди моей распятьице. Завтра будет воскресение.

Старинный храм. Иконы. Лики. Лампадки. Свечи. Тишина. И от свечей на стенах блики. И жизнь мирская не слышна.
Там лето. Жарко. Здесь прохлада. Еще до службы далеко. Зайдет старушка. Все как надо Она проделает легко.
Она все знает. Все знакомо. Свечной огарок уберет. Она в своем и в Божьем доме. И Бог ее убережет.
Такая умиротворенность, Такая вера у нее. Такая легкость в ней и юность. Все в ней ликует и поет.
Я замер. Я любуюсь ею. Как эта старость хороша! Так верить, может, не сумею, Но, как встревожена душа!
И снова – ab ovo!* Срываем оковы, для взлёта готовы, срываемся снова!
И знойным арпеджио к новому чуду влечёт центробежная сила этюда.
Так птицы вонзаются в небо, как стрелы, так барсом бросается тело на тело.
Так в бездну ныряет каскад водопада, так страсть порождает таран и торнадо.
И ярость распорота яростью новой, и крылья, и взоры для взлёта готовы!
*ab ovo (лат) – с самого начала
Папа читает газету. Мама хлопочет на кухне. У папы очки надеты. У мамы так пахнет вкусно.
Звучит «Пионерская зорька». И бодрые пионеры Докладывают бойко Кто самый в стране первый.
Москва далеко от Сибири. И есть ли она на свете? Патриса Лумумбу убили – Папа читает в газете.
Как это страшно и грустно, Что где-то лумумб убивают. Меня пирожки с капустой У мамы моей поджидают.
И мама такая родная. В муке у нее передник. Смотрю на нее и знаю, Что нет ее лучше на свете.
И солнце. И утро. И лето. Нельзя разделить их на части. И умные очень газеты Не знают, что это счастье.
Бессмыслицу в лотке перемывая, Не отстает навязчивая мысль: Что ж самородком тускло не мерцает Тяжелый, долгожданный, вечный смысл?
Всё легковесное подхватится теченьем. И с мириадами смешается частиц. Останется бесценным обретеньем То, что поможет от бессмыслицы спастись.
О, мудрый мир, вместилище законов: А Разум, а Любовь – есть место им? Колеблются невидимые струны И волны входят в Иерусалим.
И смысл бытия на Плащанице Проступит голограммою Христа. И Весть Благая ляжет на страницы... И надо жить. Как с чистого листа.
Страницы: 1... ...50... ...100... ...150... ...200... ...250... ...300... ...350... ...400... ...450... ...500... ...550... ...600... ...650... ...700... ...710... ...720... ...730... 737 738 739 740 741 742 743 744 745 746 747 ...750... ...760... ...770... ...780... ...790... ...800... ...850... ...900... ...950... ...1000... ...1050... ...1100... ...1150... ...1200... ...1250... ...1300... ...1350...
|