Студия писателей
добро пожаловать
[регистрация]
[войти]
Студия писателей
2006-11-11 09:42
Интерьер для чужих внуков / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

1  

 

САЖА, БЕЖ И КОШЕНИЛЬ  

 

 

- Инокиня Фотина! – я услышала давно знакомый мелодичный голосок и немедленно начала просыпаться. Без малейшего удивления. Как так и надо.  

...Рассказать – не поверят, до какой степени меня иногда удивляет обыкновенное утро буднего дня, и до чего же сладко опознаются предметы полупроснувшейся памятью... Точно в детстве: сначала улыбнуться, а потом открыть глаза... Не то, чтобы просто нахлынули какие-то воспоминания, но абсолютно полное его, детства, ощущение. А всё потому, что засыпающие мысли простились с прошлым нежно, быстро и навсегда, и теперь новорождённый мир проявляется ласково, радостно и постепенно...  

Выверенная впадина тахты, уже тридцать лет кряду услужливо повторяющая изгиб моего тела, настырная пуговица наволочки... Можно сколько угодно отворачивать застегивающуюся сторону подушки с вечера, утром на щеке обязательно проявится ехидное пуговичное личико и невинно помаргивает оттуда чуть косящими, подслеповатыми глазками... Да ладно, пусть её...  

Нужно сразу же разыскать восток. Точно ли эту сторону света первой приветствую, просыпаясь? Тут меня никто не надоумил: плохо поддаваясь общественным религиям, я почему-то всегда спала ногами на запад. В этой квартире даже моя детская кровать стояла правильно, там же, где теперь тахта, и никаких проблем у бабушки со мной не было. А, например, в деревне, на подмосковной общесемейной даче, я обязательно поперёк кровати засыпала, свесив ножонки на пол. Это если недогляд. При наблюдении и постоянном перекладывании сна вообще не получалось. Бабушка частенько молитвы свои перечитывала, нося меня на руках под смеющимися звёздами, думала, что некая мифическая полуночница сон ребёнка смущает, а на самом деле я просто восток головой искала... И теперь пора провести пальцами за изголовьем, определяя угол между линией тахты и линией меня, на тахте лежащей, попутно проверяя каждый узелок, каждую складочку сквозь мягко струящееся полотно простыни. Это неторопливое узнавание обволакивает меня какой-то особенной оболочкой, мягким, прозрачным воздухом, не лишающим чуткости, и от боли тоже не спасающим, но дающим способность в течение дня группировать весь организм навстречу удару. Медитирую, наверное. Доморощенная такая вот медитация...  

Да, я дома, слава тебе, Господи, вопреки снам-злодеям... Сто пятьдесят тысяч лет, как мне кажется, просыпаюсь дома. Одна. И закон восточного тяготения снова при деле...  

Длинным, медлительным, опять-таки ритуальным жестом руки мои, как струну скрипичную, потянули за собой всё тело до самых «цыпочек» – туда, к солнышку, которое взойдёт за четырьмя крепкими стенами, и взойдёт оно наверняка не скоро, это я тоже всегда хорошо чувствую. Летом изредка бывает, что просплю, и тогда день бестолков и скомкан, рассеян и невезуч... Видеть восход я никак и никогда не могла, но всей силой осязания ловила острые, раскаленные гневом лучи, проникающие внутрь меня. Кровь буквально шипела, закипая, и растекалась тревожно рокочущим валом по всем артериям, наполняя меня страхом перед какой-то неизвестной и потому необратимой потерей. Холодный, липкий пот, молоточки в висках – диагноз, всего лишь банальная вегетососудистая дистония. А кажется – конец света для меня наступает. Вот, нельзя быть засоней.  

Но сегодня можно не волноваться. Я ещё только начинаю предчувствовать наступление утра, я его опережу сегодня... Отчего, интересно, я так тоскую о солнышке? Зачем так жажду и без того неотвратимого?.. Может, оттого, что не растут на моих западных окнах комнатные растения? Постоят, почахнут полгода-год без цветения, да и увядают окончательно...  

Ежевечерне наблюдаю, как уходит свет по крышам высотных зданий, только на бесчисленных воротах четырёхэтажного гаражного комплекса оставляя цвет пожарной тревоги (правда, цвет их собственный). Боюсь, что уходит солнышко навсегда. Правильно боюсь. Ведь что угодно может случиться в наступающей темноте. Вот бабушка моя любимая умерла в начале ночи, и следующее утро казалось мне недосягаемым. Вечерний сон приходит теперь только после долгих мучений, вставаний, курений, размышлений... Раньше я была «жаворонком». Сейчас стала ещё и «совой». На отдых – четыре часа, маловато для того, чтобы быть здоровой. Но эти долго-долго не светлеющие часы боюсь потерять... Именно они помогают мне пережить день, который я люблю относительно редко, подготавливают к нему, к достойной в нём жизни... Хотя склоняюсь к мысли, что вот эта предутренняя подготовка лучше и желаннее самой деятельности, полнее, интереснее... Остатка ночи я не боюсь. Наверное, молитвы бабушки Анны Александровны под открытым небом в палисаднике, со мной на руках, это они показали мне ночь как ничуть не пугающее ощущение собственной игрушечности перед приблизившимся вплотную необъятным, необъяснимым и не требующим объяснения миром. Тогда была мною разгадана одна невеликая тайна: я живу в мире, которому без меня не обойтись. Мир меня любит и мне надлежит его любить, и это будет, может быть, единственная взаимность при абсолютном непонимании... Мир скучает, пока я сплю, сам же он вечно бодрствует и постоянно для меня интересен...  

А звёзды тогда действительно смеялись. Как я могу, дескать, не понимать их простейших узоров? Кружась, их свет разбивался в мелкие брызги – это бабушка покачивала меня на руках, помогая им веселиться, выстраиваться в ровные треугольники, ромбы, квадраты, трапеции... А я так легко соединяла линии с линиями... И с утра садилась всю эту геометрию вычерчивать на больших листах бумаги кисточкой, поскольку ничего, кроме медовой акварели, в доме не случилось. Готовые схемы я предъявляла родственникам для опознания. Если бы тогда во мне не родился художник, обязательно выбрала бы астрономию...  

Одна из моих тётушек еще не всё позабыла из школьной программы.  

- А это что? – спросила она, вынув очередной измаранный фиолетовой краской лист и указывая на полукружие желтоватых клякс.  

- Тоже звезды, – ответила я почти обречённо.  

- Действительно, – вдруг согласилась она. – Смотрите все, это же Северная Корона! Вот Гемма в центре, чуть крупнее остальных жемчужина. Удивительно, как трёхлетний ребенок смог сам это увидеть...  

Вечером родственники от мала до велика устроили проверку на небесных дорогах. Стоял июль. Небеса раскрыли все свои летние карты: под голубым сиянием Веги, хранящей безмолвие небесной Лиры, беспокоился Дельфин, глядя, как Орлиный глаз – Альтаир – нехорошо засмотрелся на величаво раскинувшего в полнеба парящие крылья Лебедя и вот-вот клюнет трепещущий хвостик его – Альбирео; уже взошла над горизонтом сидящая на плечах Возничего красавица коза – любимая моя Капелла; пылал радостью свободного полёта бесстрашный парашютист – Арктур, и Персей переступал на длинных ходулях... Это всё так, но ничего не отмечали эти люди, бодрствующие посреди спящей деревни, они искали весьма скромное созвездие Северной Короны и, подсвечивая фонариком, примеряли звёздные узоры на мой рисунок. Художник во мне уже проснулся. Нашли. Все меня не по летам зауважали, хотя изображений к тому времени накопилось под сотню и ни одного похожего на правду больше не было. Видно, я группировала звёзды как-нибудь по-своему. Совсем не понимая, что нагрянула первая слава, я тихо радовалась, что позволили быть на улице в столь поздний час. Небеса остановились и замерли в сиянии. Темнота обнимала меня приятной прохладой, и, если не слушать громких восклицаний, можно было услышать посапывание подсолнухов у забора и вспомнить, как вплетался шёпот бабушкиных молитв в шелест муравы под её ногами... Земля тогда соединилась с небесами так же естественно, как молоко с хлебом наутро...  

Ах, чудесница-ночь! Всех одарила! Дедушка покуривал махорку, сидя в стороне на завалинке, поскольку звёзд не мог видеть уже давно и даже самых крупных. Он просто подшучивал над толпой полуночников. И тоже был вознаграждён – за присутствие. Следующим июлем он нас покинул – навсегда, так было суждено, но ушел просветлённым и спокойным: апрель подарил ему внучку Сильву, умную и красивую, это была ЕГО внучка, потому что меня, – старшую, первую, – уступил бабушке беспрекословно. Вот, с апреля по июль он СВОЮ внучку любил и воспитывал. Талантливая Сильва. Подозреваю, что именно этой откровенной и пронзительной ночью началось её существование: молоко и хлеб, земля и небо, люди и звёзды...  

Что у меня было в детстве собственного, кроме деревянных кубиков? И всё-таки владела целым миром. Правда, об этом вряд ли кто-нибудь догадывался, я не хвасталась, боясь, что отнимут мир бесценный, несказанный, неописуемый. И всё равно самое лучшее отняли. Поиграла – и хватит, хорошенького – понемножку.  

Я улыбнулась. Теперь пора и глазёнки, вполне проснувшиеся, открывать, входить опять в очередное «сегодня», наполненное до абсолютной утрамбованности неимоверной пошлостью. Как всегда...  

Всё, вставай, пташка ранняя, птеродактиль доисторический, надо планы писать, у тебя в лицее сегодня первым занятием дизайн, не только твоими воспитанниками, но и остальным современным обществом весьма высоко ценимый, но какой ничтожный всё-таки предметишко перед всем вышеоконтуренным миром, и какой всесильный в этого твоего мира уничтожении. Торжество суспензии (барыша то есть), выпадающей денежной взвесью и разжижающей и без того жиденькую среду твою – жизнь, отчаянно бестолковую... Хлебай кофеёк, он без суспензии – растворимый, и радуйся, что денежной взвеси на него хватает, а то потчевалась бы волшебством одним, тут бы и оставшемуся миру твоему естественный каюк пришел, с тобой вместе...  

Планы написаны, а до выхода на работу ещё добрых часа два остаётся, есть время помозговать над заказным натюрмортом для российской провинциальной кухни.  

А что может предложить ваша собственная кухня, сударыня?  

Как что. Вязанку лука на стене. Огромную чесночину с двумя вынутыми дольками, расписной поднос работы ученицы детской художественной школы № 2, моей, стало быть, ученицы... Не забыть бы приготовленную свёклу с чесноком. Грипп пошёл по городу, половина детей в каждой группе – с соплями, тут уж не до свежего дыханья... Теперь надо что-то горизонтально-длинное, типа... рыбину, что ли, купить? Копчёную! Дорого. Зато вкусно. Ну, это потом, с денег, а пока что газетку свернём безо всякой селёдки... Маловато. Кувшин?.. Нет, съедает он всё пространство. Бутылку с постным маслом?.. Да, это получше. Но чуточку всё-таки не то. Нечто бы невысокое, широконькое, но плоское – фляжку, горшочек... Ладно, потом поищем. Лук уж точно на месте, лихой фон, можно начинать.  

У этих луковиц одёжка по моде, цвета беж. Любимый цвет любимой ученицы. Костюмчик бежевый, пальтишко бежевое... Оттенок не сероватый, как у копченой селедки, и не желтоватый, как у этого лука, а, скорее, с розовостыо, как изнанка шляпки у молоденького шампиньона. Красивое пальтишко, кожаное. И сама Саша красивая, так что одно другого стоит. Недавно она навестила бывшую учительницу, не так ли?..  

Она появилась в самом конце несчастного субботнего утра, когда солнце встало мгновением раньше меня. Утро получалось отравленным: кофе остыл, пока я вылавливала зубную щётку, случайно уроненную в унитаз, а потом, опять же случайно задев стену в прихожей, я оторвала очередной кусок обоев, и тогда каждый уголок квартиры немедленно завопил о своей жажде ремонта... Чтобы угодить отвратительному настроению, я начала было пыльцу месячной давности из углов выгребать, но быстро поняла, что так настроению не угодить, взяла детектив, забытый у меня кем-то из учеников, и повалилась обратно на тахту. Когда я уже почти поняла беду героини, едущей в автомобиле по одной из многочисленных дорог Франции впервые, но почему-то по собственным следам, и почти приготовилась ей сопереживать, вдруг – звонок. Открываю – Саша. Она меня не разглядела толком в тёмной прихожей, и сразу же начала что-то складненько так докладывать. Я рассмеялась, и тут она сфокусировала зрение на мне, наконец-то. Споткнулась на полуслове и улыбнулась недоверчиво ожидающе, как давно потерявшееся дитя... Или по обыкновению смертельно засмущалась, или (скорее всего) это была какая-то новая, неизвестная примета ее поведения, но я едва смогла затащить девчонку в квартиру, предложить чашечку кофе и расспросить о чём-то не касающемся ее рекламной кампании... Рекламирует она куда как хорошо... Средства разные от тараканов... Я даже купила два... Откуда у нее красноречие взялось? Наизусть, поди, выучила весь этот садизм бедная девочка.  

Ну, почему бедная. Купила же эвон какое дорогое пальтишко. «Тараканы – это жизнь!» – говаривал твой незабвенный друг, вспомни!  

- Как поживаешь, детка? – под этим вопросом, таким обыкновенным, не мог скрыться восьмилетний информационный голод, интонация выдала всю страсть, в него вложенную, ведь если не считать редких засушенных временем или окончательно подмоченных слухами крох, подобранных мною там и сям, я практически ничего об этой девочке не знала.  

- Спасибо. Неплохо. – Она немного помучила меня молчанием, чему-то слегка улыбаясь, и скупо добавила: – Как будто получилось удержаться на ногах. Всё нормально.  

Она всегда мало улыбалась и еще меньше говорила слов. И тут замолчала основательно, уже без улыбки.  

- Денег хватает? – спросила я о первом попавшемся, о самом расхожем, самом общественно понятном.  

- Ну, как хватает... Конечно, нет. По большому счету. Не голодаем... Рисковать приходится, но это долго объяснять. Налоговая там и прочее – зачем вам? А так – ничего. Все нормально. Квартиру купила двухкомнатную, дачу...  

- А машину? – пошутила я.  

- Машину, наоборот, продала. Мне железки не в кайф, хлопот много. Ну, покаталась одно лето – и продала. Зачем мне? На такси дешевле получается.  

Тут мы обе, надо сознаться, помолчали...  

- С кем общаешься? Где выставляешься? Почему о тебе не слышно? – я решила задать хоть один вопрос по существу и, не сумев выбрать главный, сыпанула их целую обойму.  

- Общаться особо некогда, и не с кем. Я отошла от профессии, как видите, да и не входила в неё толком. Вот в первый год после училища – да. Но и то... Цветочные горшки расписывала, вот и вся работа, какую удалось найти. Они хорошо шли одну зиму. Потом бутылки из-под вина, импортные, пофасонистее формой. Или – масло, или лак. Даже обе техники совместила, и получилось. Всё, чему вы в школе нас учили, пригодилось. А училище – что... Бутылки тоже неплохо продавались, спасибо вам. Поддержали меня на первых порах, пока за ум не взялась. Бутылками не проживешь. А заказов ждать... сами знаете. У меня теперь свой маленький бизнес. Не смотрите, что сама с товаром хожу, это так, привычка, оденусь попроще – и пошла, как чего не хватает в жизни без этого... А так – агенты у меня, сейчас – пятеро, а бывает и до десятка. Няня у сынишки из гувернёрской школы – дорогая. Мужа, правда, выгнать пришлось – лентяй. А так – всё нормально.  

- Ну, а кроме бутылок, хотя бы – для себя... – я так и не смогла доформулировать вопрос.  

Она, чуть не насовсем замолчав, всё-таки ответила:  

- Я ничего больше не сделала. Некогда было. Да и кому оно... Надо же как-то подостойнее выжить. А бутылки... Это вы зря. Одну я даже не продала. Сколько уж лет дома валяется. А все хотели купить именно её. Четырёхгранная такая, на каждой грани вверху луна на прозрачном лаке, внизу – астрал, маслом, как  

луна. Души там, птицы, рыбы. Ну, как всегда. Я ж не всё под хохлому, хотя те даже получше продавались. Надо вам эту бутылку подарить. Только спрячу подальше, смотрю – вылезла снова на самое видное место. Домовой завёлся, наверно.  

- А может, совесть завелась? – почти плача, вздохнула я. – У меня прямо нож в сердце... Бедняжечка, спаси тебя, Господь... Может, помочь чем смогу?  

Она явно обиделась, потому что произнесла очередное «спасибо» и сделала движение корпусом, напоминающее о занятости. Но я ухватилась не за это её движение, а за «спасибо».  

- Да ладно. Образование у нас всё-таки слишком несовершенно, чтобы ваше «спасибо» принимать безоговорочно. Слишком уж узко, слишком по-прикладному... Мы технику даём, приспособленчество, а надо-то с нутра вашего начинать, вот откуда, учить не довольствоваться малым, а видеть главное: творчество –  

превыше всего... Как же так, детка?.. Ни в ком я более не была уверена, ты же у меня – лучше всех...  

Это был запрещённый прием. Она на мгновение стала непроницаемой, потом покивала головой, как бы понимая мое отчаяние и слегка даже тоже отчаиваясь. Взяла себя в руки, значит, не позволила себе расслабиться. Вот когда я поняла, до какой степени ей трудно живется. Но и агентский стаж чего-нибудь стоит. На мои сетования о пропадающем даре божьем, о поруганной вере в себя она ответила проще некуда:  

- Куда он денется, дар этот? И что он мне вообще дал по жизни?  

Тут ты сдалась, точно подавившись ее ответом, и Саша, уже подтрунивая над тобой, спокойно высказала всё, что думает о профессии, которая вот-вот выпнет на пенсию тебя, ни разу ей не изменившую, если доживёшь ещё до этой пенсии, вот так на всё реагируя... Ученица эта раскрыла тебе глаза на стопроцентно выученные явления: однокурсников спившихся вспомнила, похороненную от передозировки подругу, а также вспомнила ваших общих знакомых – суицидальных, бомжующих и голодающих, ведь преуспевающих талантов в вашем деле почти не бывает. Ее взгляд, профессионально цепкий, гулял тем временем по твоей убогой недоубранной комнатёнке, по старой, доброй мебели, то бишь трём наборам полок «Уголок школьника», где в привычном беспорядке и тесноте подгнивают плоды творческой биографии... У тебя не квартира, у тебя – мастерская, это у нее – квартира. С мебелью из фойе главного кинотеатра города (его, наверное, навсегда германская фирма оккупировала), с финской сантехникой, пластиковыми окнами и кухней двенадцати квадратных метров, для которой она, пользуясь случаем, хочет заказать натюрмортик твоей работы, вот так. Тебя и твой быт она словами не почтила. Она взглядом на стенах свое отношение нарисовала, и столь явственно, что всё кругом было в саже, и только Саша красовалась в цвете беж...  

Я окончательно сдалась:  

- Ты не зря сделала такой выбор, – ухмыльнулась я, – я из года в год рассказываю детям одну буддийскую легенду. Ты, значит, тоже слышала. Те, кто предал учителя и учение, в следующей жизни становятся насекомыми. Напомнить – какими?  

- Не надо, – поморщившись, ответила она, и, ещё поморщившись, указала взглядом на красочно оформленные упаковки с отравой. – Вот, расчищаю себе хорошее местечко.  

На сей раз она не снизошла до обиды, поняв смысл воспитательного момента. Кто кого воспитал только – в данном случае неизвестно. Обняла меня по-дочернему. Никогда никого она не предавала. А я?.. По-матерински – предала. Выпустила, устроила в училище, и успокоилась, и упустила из виду... А она тем временем сделала другой выбор, и если этот выбор мне не нравится, то это сугубо мои личные проблемы, и кого следует пожалеть – это еще вопрос... Напомнив мне про натюрморт и подчеркнув, что намерение его приобрести за хорошую, разумеется, цену, в ней поселилось серьезно, она собралась и ушла. Но перед тем долго-долго смотрела мне в глаза, или я сама растянула эту секунду (меня частенько время слушается). Косметика на ее лице была модно незаметна, но она была, и присутствовала, я надеюсь, в изобилии, потому что абсолютно скрыла тот до боли знакомый карминный румянец, которым Саша в детстве и юности так легко покрывала себе и щёки, и шею, и даже спину. Спина краснела на ежегодных летних пленэрах, где девчонки работали налегке – в сарафанчиках или в купальниках, если пленэр был загородным. За эту ее способность краснеть быстро, надолго и по любому поводу наши, а потом и училищные мальчики ласково называли ее «Саша-кошениль», вероятно, весьма приблизительно зная о происхождении этой знаменитой краски. Кактусное насекомое, ядовитый червец... и девственный румянец... Что, казалось бы, общего?.. Однако судьба метит всех честно. Румянца я сквозь косметику не увидела, но по тому, как напряглась на лице вся кожа, стало ясно – Саша покраснела... Спасать надо девчонку. Но как?!  

Ах, уж эти мне учителя – вечные дети. Наивный цыпленок живёт внутри зубастого птеродактиля, пока жива готовность кровно принять на свой счёт обиду, нанесенную ремеслу. И никто для тебя не потерян, Господи, во веки веков, аминь. Давай-ка, валидол в карман, свёклу с чесноком – в сумку, и вперед – заниматься дизайном, даже если это тебе совсем невмоготу...  

А тараканов, люди говорят, невозможно вытравить ничем...  

 

2  

РАССЛОЕНИЕ МАТЕРИАЛА  

 

 

Не собираешься же ты на беззубой старости лет заново осваивать технику фло­рентийской мозаики?.. Кусочки мельче Ипполитовых. И если бы Мягков рвал. И если бы своего вальяжного соперника Яковлева фотографию. А если ты сама стала вандалкой и варваркой, то уничтожала бы уж собственных соперниц. А ты – себя. Прихотливо, с мазохистским наслаждением, тупыми ножницами...  

«Разъяв, как труп»... Нет, "расчленив', как принято выражаться теперь, по-милицейски... И разве – труп?.. По живому, можно сказать, телу... Пощажён­ную юную коллегу на второй половине снимка – обратно в альбом... И флорен­тийской мозаикой заняться не придётся – все лоскутки в огонь... Хотя, что тол­ку? Физиономия-то – вот она... Многовато её, правда, на снимке оказалось. В зеркале – поскромнее.  

Что, уже соскучилась? В зеркало глядишь... Да неча на него пенять, что че­ресчур тебя любит, лучше лампочку в прихожей вкрути, чтобы понять истинное к тебе зеркала отношение.  

Прекрати издеваться, достаточно с меня. Отношение к себе зеркала я как-ни­будь переживу – любое. А вот с Кострищевым что делать? Как его отношение ко мне переживать прикажешь? И это, скажешь ты, после всего того, что между вами когда-то было... Первая и последняя...  

Тьфу! Никогда не говори "последняя' – нельзя!  

Ладно, ладно, не буду. Предпоследняя моя связь с противоположным полом. И пусть не Кострищевых рук дело – портрет этот, зато как портрет этот Кострищева порадовал! Всем общим знакомым по газетке раздарил. Свинья он, знако­мые говорят, или просто сволочь. Да нет, зря говорят. Он просто-напросто обо мне вообще не думал в тот момент. Его выставка, вот и хвастался.  

Ну-ну, защищай, защищай... Не хочешь, чтобы тебя кусали – не подставляй­ся, будь сильной. Пойми, наконец, прописные истины: жалость унижает, а ревность – великая сила. Что художник в нём не состоялся, ты замечаешь до не­приличной степени. Так хорошо замечаешь, что помогла бы, будучи самим Гос­подом Богом. Ну, и зачем Кострищеву твоя каторга? Живёт себе, поплевыва­ет... Туда плюнет, сюда... Вот и в твою сторону – ветер.  

Если бы мы учились в разных местах, у разных людей... Чужими быть, чест­ное слово, спокойнее. А если, к тому же, наша детская привязанность поимела впоследствии некий эротический момент? Как теперь не защищать?.. Хотя друж­ба не продержалась в новом своем качестве ни одного дня, хотя забыто все дав­ным-давно напрочь, хотя не женщину он во мне ревнует неизвестно к кому – я не обольщаюсь! – пусть художника во мне возненавидел, я и в этом готова с то­бой согласиться, по лишь теперь понимаю главное: не отношение нас развело, а всякое отсутствие отношения, лень, равнодушие, нежелание даже первой стро­ки дочитать друг о друге... И ничем этого не поправить. У него всегда были одни цели, а у меня – другие. И расстояние между нами давно непреодолимо.  

Да, уж ты-то в профессии не потерялась. Но – не зазнавайся, потому что он – тоже, хотя все бездельничает абсолютно юношеским образом. «Кипучий лентяй» с седовласой гривой, устроитель выставок... На ваших же горбах в рай въезжа­ет... Хоть бы раз рассердилась на него, ведь достоин. Ведь не будешь же ты ут­верждать, что как устроитель выставок он проявил чудеса одарённости! Что ни проект – так куча недоработок по организации, и пара-тройка недоработок пря­мо-таки чудовищных, участвующие работы, как правило, разностильны, экспо­зиция делается без учета архитектурных особенностей помещения, освещение не продумано, всё как-то наспех, а выставка, о которой речь, вообще «братская могила»... Эта девочка, которую ты только что отсекла от себя тупыми ножница­ми, – единственная настоящего полёта птичка, и до чего же, наверное, стыдно было её работам лететь в жутко серой компании. Про компанию ты перед прес­сой мудро умолчала, а девочке этой и достались все сказанные тобой слова. Од­нако слова сказаны были такие, что с лихвой оправдали и саму выставку, и устроителя её, сволочугу...  

Не нужно его так ругать! Я и с Андрюшкой не согласилась, что Кострищев – сволочь. Андрей после выставки пригласил его на радио для интервью (Кострищево беканье писал, я усмеялась бы до колик, если б слышала, памятник за эту запись обоим, какой бы она ни получилась!), а потом передо мной изви­нялся, что знал, дескать, только внешние наши с Кострищевым отношения и не ожидал, что из Кострищева настолько гнилая сущность попрёт. Рассказал всё по порядку, как это происходило. Сначала Кострищев чуть не уморил своим обыч­ным косноязычием, а потом вдруг выронил такие откровения в адрес Союза художников вообще и меня в частности, что просто – ну абсолютно не джентль­мен, чего Андрей, оказывается, никак не ожидал... Свинья, говорит, и сволочь. Тут я первый раз возразила. Кострищеву в глаза глядеть нужно! То, на чём язык его спотыкается, а спотыкается он на всём, карие очи доскажут: ласково глядит, нежно на всё, всех и всегда. А что он при этом лепечет, того никто и не слушает. Но при выступлении на радио неизбежны сложности, оно же ничьих глаз не кажет. Вот и получилось, что солгал неожиданно для Андрея, да и сам, поди, удивился. Сначала мямлил, что участники выставки прошли жесточайший отбор (что уже – ложь, но, так скажем, вполне невинная), и замолчал. Андрюша ему – вопросик наводящий. О моей роли в данном проекте. Как всегда, хотя я к этим проектам никогда ни малейшего отношения...  

Всегда – не всегда, по который раз замечаю, что Андрюша как бы проверяет людей эфиром, а ты для этих проверочек – точно лакмусовая бумажка. Если Андрей – фанат, запавший на твоё творчество, то действия его извинительны, хотя в данном случае и сам нарвался, и тебя подставил. Однако питаю сомнения насчёт его фанатизма. Ведь он по роду своей деятельности обязан знать, что при любой экстремальной ситуации случается: неожиданности из человека лезут, а подвиг или подлость – неважно, изнанка это в любом случае. Кострищева ситуа­ция тоже спровоцировала. Он без единого заикания, как по конспекту прочел, что конкурсный отбор ты не прошла, что все его подопечные ищут новые пути в искусстве, а ты, дескать, чересчур традиционна. Вряд ли он смог бы добавить, что в молодёжных выставках ты лет пятнадцать уже не участвуешь (даже не из-за статуса, хотя и из-за статуса тоже, а, пардон, по возрасту уж точно не подхо­дишь), потому что удивительно, как могла состояться хотя бы предыдущая тира­да. Язык ему, конечно же, снова отказал, ну да всё равно никто не узнает, где могилка твоя. Андрей сознался, что сам онемел от неожиданности, и когда за­говорила в нём профессия, в уме всё ещё случившееся не укладывалось.  

О чём заговорила Андрюшина профессия, я не успела поинтересоваться, по­тому что опять возразила. Случилось то, что и должно было случиться. Расте­рялся человек, от природы косноязычный. Себя помню. Хотя в студии я по кар­манам не шарилась, слова шли сами и как будто – все мои, те, которые произ­несла бы в любой другой ситуации, но интонационно они были настолько чужи­ми, настолько фальшивыми – слушать невозможно...  

Андрей тут же предложил мне свои услуги, уже не интервью, а нечто вроде творческого портрета.  

- Зачем? – спросила я. – Оправдываться?.. Не надо.  

А вспомни, случилась однажды и у твоего Пепелищева речистость Цицерона, такой был вечер волшебный, что даже тебя уговорил. Ты, конечно, отплатила ему с лихвой: вон сколько карего миндаля в ранних твоих работах – десять лет преследования, даже из облака на небесном церулиуме Кострищевское око пя­лится. Да уж, было за что прощения просить... Тем самым, единственным, таким ранним, что оно ещё не было утром, ты чувствовала себя словно вчера вываленные из корзины на пол подснежники: и где же их неназойливая радость, где изначальные свежесть и прохлада, где недосягаемое целомудрие?.. Тогда ты решила сохранить эту связь на другом, не физическом, на астральном, что ли, уровне... А он-то, бедолага, думаешь, понял твои прекрасные, как всегда, намерения? Ох, и обидела же ты его, насмерть обидела! А от любви до ненависти – всего шаг, вот ещё одна прописная истина, которую ты не понимаешь. Обратной дороги нет, и не ищи, пожалуйста.  

Да, я знаю... Но ищу всё равно. Сердце с умом и опытом не соглашается никогда. У меня и теперь часто бывает чувство дискомфорта от присутствия по­сторонних людей, как близких, так и не очень. Вот они спят, едят, общаются с предметами, да просто карандаш с пола поднимают, да просто дышат тут, чёрт их возьми, – а меня всю корчит и чуть не выворачивает от чужих звуков, запа­хов, цветовых пятен... И никогда не получается убедить себя, что дело всё не в них, посторонних людях, а во мне самой проблема, хотя в собственном психи­ческом неблагополучии иногда, как, например, сегодня, я абсолютно уверена. Вот, с тобой опять всерьёз беседую. Личность, значит, расслаивается. Уже и мороженым не склеить. Остается надеяться, что я тебя переживу, как очередную суровую зиму, или ты меня, наконец, ухайдакаешь... Эх, хорошо было в моло­дости: стоило чуть поухаживать за плохим настроением, точно за близким род­ственником, заболевшим у меня в гостях, и жизнь вновь послушно радовала, точно утренник в детском саду. Иногда применялся метод «клин клином», то есть эмоциональные траты, – выставки, кон­церты, гости, – но чаще простейший метод баловства был действен, как то покупка брикетика пломбира. Я и не подо­зревала, чем такое потворство самой себе может кончиться. Теперь-то диагнос­тировать и страшно, и поздно... Кострищев тогда обиделся, конечно. Ну, что поделаешь... Я всегда была подвержена мистицизму (вот к чему приводит элемен­тарное отсутствие религиозности в человеке!), а в то время – особенно, да ещё моя недавно умершая бабушка успела посетить меня во сне предрассветном, бы­стром, как глоток отравы. Живёт она, будто бы, на дне оврага, не то в норе, не то землянка у неё там такая, а неношенное платье, в котором её похоронили, сплошь перемазано красной глиной, и сама она неприветлива на удивление. Я попыталась уйти по доскам над пропастью, но доски оказались скользкими, и я сорвалась. Не долетев, проснулась. В тоске. Всё показалось смертельно неспра­ведливым: квартирка наша, с бабушкиным уходом ставшая почти нежилой, холст, ещё незапятнанный, но уже распятый на подрамнике, кривовато сбитом...  

Кострищев же был вообще неуместен, он тихо, но позорно посапывал, точно хрю­кал, презрев все твои утренние настроения. Впервые с тех пор чувствуешь то же самое? И под ложечкой сосёт точно так же, похоже на голодную тошноту, правда?.. Всё то же, вот Кострищева, жаль, нет, чтобы еще раз выставить, дословно ба­бушкино завещание припомнив...  

От рака кишечника умирают мученически. И болела, и умирала бабушка Анна Александровна на моих руках. Сто раз одно и то же повторила: проклятье, дескать, дочери брошенное, со смертью этой доче­ри на всех наших родственников упало, и такое, что даже правнукам нашим до­станется, вплоть до четвёртого колена. Следует замаливать бабушкин грех, и не просто в церкви со свечками, а вообще в монастырь податься кому-то из род­ни. И если не я, то кто? Кто может спасти её от вечной гибели, если не та, которая воспитана ею? Не бабушку, так сестёр, братьев пожалела бы. Племян­ников будущих... Я каждый день подолгу этот бред слушала, не вникая. Чудит, думаю, бабуля. А потом сдуру головой покивала. Хорошо, мол, согласна потер­петь за всю толпу родных и близких. Постригусь, говорю, так и быть, что мне терять-то, кроме своих цепей... Я думала – успокоится. И точно... Знала бы, что бабушка умрет через полчаса после моего согласия, язык бы не повернулся чепуху молоть. Это был мне удар от жизни, можно сказать, единственный, но калекою сделавший на всю жизнь. Говорят, что даже руки или ноги ампутиро­ванные болят. Бабушка душой моей была, ещё бы душа ампутированная не бо­лела... Привыкла за ней ухаживать, приспособилась, режим определённый сло­жился: дом, больница, училище, больница, дом, больница... До сих пор – ад: бессонницы, галлюцинации, в образовавшейся пустоте деть себя некуда. Ты вот мне на больные мозги капаешь беззастенчиво...  

Нет худа без добра. Ещё одна прописная истина. На руку всё это творческой личности, понимаешь?..  

Я бы с удовольствием ото всего вылечилась. И от такого творчества, если на то пошло. И лечилась уже всячески. Традиционно и по-шарлатански.  

В церковь, например, сходила, комсомолочка липовая. Хорошо, что служба к тому време­ни уже кончилась, а то стыда не обралась бы – не знала, куда ступить...  

Попик уже доставал ключи от белой «Волги» из заднего кармана джинсов «Lee», безза­стенчиво задрав подол рясы, а тут я к нему подкатилась с вопросом насчёт монас­тыря.  

Ты хоть крещёная? – спросил он.  

Не знаю, – ответила я.  

А ты узнай, – посоветовал он и уехал.  

Я добросовестно узнала. Ещё как крещеная. Ещё с каким скандалом. В трёх­летнем возрасте. Отец с нами разошелся из-за этого. Вернулся, правда, потом. Вернее, мама уехала к нему в Сибирь, а меня временно с бабушкой оставила. Временное оказалось навсегда. Из Сибири они в Ташкент переехали, там у них Люська родилась. Видимся только в отпуске, но не каждый год. Очень уж дале­ко.  

Правда, Люська близко теперь, она в Москве обосновалась...  

Узнав историю моего крещения, я окончательно перестала доверять религиям, хотя интересова­лась всеми подряд, как любой русский интеллигент. Обида моя быстро кончи­лась, а вот недоверие – пока нет. Я совсем недавно разучилась принимать жизнь такой, какую дают. Хочется попросить перемен, но не знаю, у кого... И каких – тоже не знаю.  

Короче, идея-фикс возвращается.  

Этим летом, спустя двадцать с лишним лет, попробовав по моде и кришнаитство, и буддизм, я разговорилась на одной из праздничных тусовок в Союзе художников с другим священником нашей главной городской церкви (а может, он тот же самый, только повзрослел до неузнаваемости). За рюмочкой рассказала ему про завещанный бабушкой мо­настырь. Он осторожно заверил меня, что право выбора принадлежит только мне, независимо от желаний умерших родственников, и что в монастырь идут люди внутренне готовые, самим Богом званые, отдавшие предварительно миру все свои долги, талант в том числе, – и благословил меня на очередную рюмку водки. Вот такие дела... И сейчас тот же зов меня посетил...  

Климакс тебя посетил, однако. Откуда же ещё эта неопознанная тоска, тебя захлестнувшая? Господь, думаешь, зовёт? Или банальная обида на весь белый свет из-за вшивой фотографии в газете, о которой все забудут через три дня, если видели? Или немощный бывший любовничек так задел речью по радио, которую никто и не слышал, а если слышал – не понял, а если понял – не поверил?..  

Ох, ничего я не знаю... И ответа для тебя опять не найду, и сам вопрос твой понимать отказываюсь... Жизнь расслаивается, вот что самое ужасное. Поче­му ты не боишься, что в нашу с тобой компанию прибудет сначала некто третий, потом четвёртый, потом – толпа?.. Я предвижу это страшное. Вот война-то третья мировая... С меня будто старая кожа слазит, но не целеньким чулочком, а лохмотьями, прошлое вперемешку с настоящим, и грядущее только чуть начи­нает просвечивать сквозь опадающую чешую, и как же оно тонко, это грядущее, только к боли и приспособлено, и какого же оно неприглядного цвета, Господи! И удручающе долговечно, и бесконечно неуязвимо... Меня, оказывается, как песню, – не задушишь, не убьёшь... А теперь... Только ты меня не отговаривай. Впрочем, уже не успеешь.  

Привет, Кострищев.  

Да, привет.  

Ты меня узнал?  

Да, узнал. Аня.  

Что скажешь?  

Да, скажу... Наверно... Да. Они меня совсем не поняли. И ты...  

Я поняла.  

Но не совсем, да?  

Думаю, правильно поняла. Ты сильно там испугался?  

Нет... Почему?! Но... Сказал не то... Нет... То. Но слова не те... Прости... Я такой... Прости...  

И ты меня прости.  

Ты плачешь, да? Не плачь!  

И ты не плачь... Пока?  

Пока...  

Что это? Посылаешь дипломатический корпус к потенциальным агрессорам? Да уж и не к потенциальным, а напрямую действующим... Ай-яй-яй. Ну, ладно. Я нашла тебе выход наивернейший: дома запереться на недельку-другую, денежек подзаработать... Тётка вчерашняя, коллега по тараканам или, может, конкури­рующая фирма твоей бывшей ученицы, шесть тысяч обещала, если оформишь ее кухню не хуже Сашиной, А комплименты были дороже гонорара: «Не налюбу­юсь, – говорит, – и на то, что там такое, не пойму, висит, и на то, что там длинное – поперек, а особенно то, что вокруг переливается, хочется руками по­трогать...» Поди, расскажи ей, что лук висит, копченая скумбрия лежит, а пере­ливаются складки бирюзовой шали, использованной вместо никак не драпирую­щейся скатерти.  

Нет уж. Саша сама подругу уважит, у неё ещё лучше получится. К чертям шесть тысяч. Я буду портреты родственников писать. Бесплатно. Собирайся. Необхо­димо сорваться из родного города не на недельку-другую, а на месяц-другой, пока все не переживётся, не разменяется на копеечки новых впечатлений... Пока не утрясётся, пока не позабудется... Пойдем по родственным рукам, по любящим сердцам... Посмотрим, кто кого от проклятия спасать будет... Вот где толпа-то предвиденная! Дорога – четыре часа электричкой, а засиделись мы с тобой, так и заплесневеть можно. Помнишь: «В Москву! В Москву!» Их три сестры было. Там где-то наша третья.  

Спасибо па добром слове – сестрой назвала... Я в принципе – за. Главное, что войны не будет. Ура! Может, там тебе удастся если не склеить распадающуюся личность, так хоть ободрать ее до основания...  

3  

 

РЫЖИМ ЗЕЛЁНОЕ К ЛИЦУ  

 

 

– Вам не повезло с приездом, – чуть не с порога сообщила мне племянница, – мы временно ввели жёсткий режим экономии, на отпуск подкапливаем.  

Экономит на наших желудках, чтобы в Крыму крашеные ракушки покупать, – хохотнул брат, глядя на свою восемнадцатилетнюю дочь с нескрываемой гордостью, которую тотчас же и объяснил: – Экспериментирует. Она у нас еще максимализм не переросла, экономист двадцать первого века, отличница. Есть надежда, что поумнеет чуть-чуть к тому времени...  

Растёт в полном достатке, – как бы конфузясь, сказала невестка. – Если ей чего и не хватает в жизни, так это воспитания. Раньше некогда было, а теперь уже поздно воспитывать. – Но дочери всё-таки выговорила достаточно строгим голосом: – Ведёшь себя, как те, в благотворительных столовых... Серая масса.  

Фу! – и снова вздохнула: – А может, и правильно. Надо приготовляться ко всем случаям в жизни. Вдруг всё вернётся на круги своя. Рви кусок из чужого горла, иначе сам помрёшь голодной смертью.  

Ну, с голоду это сейчас помирать начали, – не согласилась я. – Куски рвать научились. А что, Лилица, – я решила подначить, – давай в автобусе покатаем­ся, чего бензин жечь, да и скучно: на «Жигулях» да на «Жигулях»... С народом пообщаемся. Заодно ста­рушек третировать научишься.  

Давно умею, – поймала мяч племянница. – Ты помнишь, мамочка, как мы раньше в сад ездили? Ну, давно-давно. Давка была редкостная. Я первая врыва­юсь, такая, десантник с понтом, и забиваю места на всех троих. Когда плац­дарм нашим не был? Так что я и в автобусе не потеряюсь, зря беспокоитесь,  

тётя.  

Лиля, прекрати, – возмущается невестка. – Какие гадости вслух произносишь...  

Шуток не понимаешь...  

На правду похожи её шуточки, она при любых условиях легко жить будет, верю в неё – экзамен на выживаемость сдаст. Проклятьем бабушкиным тут и не пах­нет, всё у неё получится... А впрочем, кто знает, где человеку погибель уготова­на, не сглазить бы. Пусть живёт, раз умеет. Это только мне жизнь наезжает на мозги различными тяжелыми предметами. Вот одиночество, например, наехало. Или, старость наезжающая...  

Всё в мире относительно. Бабушка наша, Анна Александровна, царство ей небесное, когда окончательно слегла, что тебе гово­рила? А? А вот что:  

- Обидно, детка, я ведь не старая еще женщина, семьдесят семь всего, разве это возраст?..  

А на меня старость в мои сорок навалилась вплотную. Хотя стараюсь быть ней­тральной – не получается. Злюсь опять же. Даже злобствую. А сие характерно для бездарности.  

Ну-ну. Кончай показное самобичевание, эту праздничную демонстрацию себя самой – самой же себе, уж если мы не одно целое, то, по крайней мере, заод­но, и я, в отличие от других, все досконально о тебе знаю. Тошно быть обык­новенной? Стыдно быть благополучной? Однако завидки гложут? Эх, ты – моз­ги набекрень. Это в эру-то микросхем ты мифической общности ищешь? Сидели бы дома, денежку зарабатывали... А то – родственников обременяешь, себе и то не в радость. Дома этот чёртов зуб довставишь, поехали, а? Дешевле обойдётся, хотя здесь, по-родственному, вообще вроде бы бесплатно. Понятно, что зуб вста­вить – месяц не нужен, и вовсе не о зубе речь. Зуб – счастливый повод попробо­вать любить родственников вблизи, а не издалека. Задача не по твоим зубам, даже всем остальным – тьфу-тьфу! – пока здоровым. Годами, пятилетками, десятиле­тиями держались прочные связи, не напрягаемые ничем, кроме случайных слу­хов, поздравительных звонков да дежурных писем, и вот, как оказалось, связу­ющие нити несколько подгнили, а ты готова напрочь разорвать их, да? Ничего себе, вопросики назревают: кому ты тут нужна?.. и только ли тут?.. где я вообще, куда попала и зачем я здесь?.. А ведь ничего лично от тебя не зависит и твоего вмешательства не требует... Поехали домой, а?  

Отдохни-ка. Мешаешь. Зачем же претворять твою мимотекущую мысль в ра­боту, особенно когда недостойна эта мысль быть отражённой? Так заканчивается первый портрет цикла, чего же от последнего ожидать тогда? Планы мои ломать не пытайся, я от них не отступлю. Месяц нужен – минимум, а там посмотрим. Лучше помоги на натуре сосредоточиться, тем более что уж натура того достой­на: алебастровая, без единой веснушечки, Лилиана... Волосы доподлинные, мед­но-красные... Из ста семидесяти сантиметров роста сто, примерно, пятьдесят ушли в ноги, остальные – шея. Желудок не присутствует. Слишком уж современная фактура, рисунку не поддаётся. На холсте Лилиана только по бюст, вернее, по отсутствие его. Ах, какие волосы, какие волосы...  

В деваху нашу одна из нарушительниц бабушкиной воли, говорят, воплотилась, – отвечает брат на мою последнюю фразу, произнесенную, видимо, вслух. – Больше, вроде бы, рыжих не было.  

Почему одна из?.. – возражаю я. – Она одна была. Единственная.  

Мы её, правда, не видели никогда, умерла рановато легендарная тётушка Ана­стасия Васильевна, и очень похоже, что не своей смертью. Есть внутрисемейная история, камерная и слегка секретная. По этому поводу я здесь. Вот тебе и родительское проклятие.  

Перерыв, – я повернула писанину к стене, потому что не люблю предъявлять зрителям не оконченную работу, и грозно предупредила: – На ужин!  

У нас сегодня только супчик. – Лилька всем телом потянулась, снимая напряжение, вызванное долгим сидением. – На основе рыбных консервов.  

Ничем не напугать преподавательницу постперестроечного времени, – шучу я, – тем более, прикупившую кое-какое баловство к чаю... – достаю пакет бубли­ков, обильно посыпанных маком. – Если бы мой кузен, – продолжаю издевать­ся, – а твой родимый батюшка работал не в Центробанке по компьютерному обес­печению, а, например, в обычной общеобразовательной школе тем же физиком, ты бы другую какую пытку незваной гостье попридумывала. Ах, супчик у нее пустой! Да у меня частенько и пустоты-то нет, чтобы его сварить. А второго блюда у себя вообще что-то не припомню. Как еду готовить – помню только теорети­чески.  

Не нравится мне ваша пикировка на эту тему, – прервала меня невестка, – прямо па грани стыдного. Лиля! Стыдись! Слышишь, что я тебе говорю! Достань же что-нибудь из холодильника.  

А ты практически попробуй, – тем временем советует мне брат, – что най­дешь в морозилке – всё твоё. И не слушай эту меркантильную девицу. Нашли кому кухню доверить – уморит голодом. А вся наша экономия только вот в этом виртуальном мире существует. – Он легонько шлёпает дочурку ложкой по лбу, отчего та слегка натянуто улыбается. – А вот экономика, которую ты начинаешь изучать... – он пытается сделать серьезное лицо, и это ему постепенно удается, – вот экономика... Вся твоя экономика пока что полностью здесь, в моём карма­не. Поэтому лучше не злить меня, ясно? Скажите спасибо, что мне еда вообще до лампочки, я без вкуса – всё подряд ем. Иначе где была бы ваша рыба, эко­номные вы мои. – Сие адресовано уже обеим хозяйкам. – И чтоб мне в моро­зилке всё было! Поняли? Абсолютно всё! И всегда! Нечего меня перед сестрой позорить!  

А там и есть всё. – Я терпеть не могу выяснения, кто в доме хозяин, и вступаюсь за родственниц. – Могу перечислить: фарш говяжий, фарш свиной, фарш индейки в упаковках по килограмму – из супермаркета, поди? – а также есть там просто мясо, просто птица и просто рыба различных видов и сортности – с база­ра, да? – и всё это в ассортименте, как говорится. Я любуюсь изобилием, пока вас дома нет, вынашиваю натюрморт с дымящимися котлетами.  

Я уж было поверил... Да какой там режим экономии, лень им просто, – успокаивает брат. –  

Нас же дома не бывает, – обиделась в свою очередь невестка, – когда мне у плиты стоять, если нагрузка пятьдесят семь часов в неделю. У тебя поменьше, не так ли?  

Если не меня, так себя уважай хоть немного! – рассвирепел брат. – Ты, что ли, деньги зарабатываешь? За ломаный грош готова всё своё здоровье угробить! Сто раз повторял: сиди дома, фрикадельки накручивай! Купить продукты не трудно, их надо ещё и приготовить, а потом вовремя подать! Две бабы в доме, а никакого толку!  

Он в сердцах надкусил бублик, ожидая и здесь встретить сопротивле­ние, но челюсти звонко лязгнули, сопротивления не встретив, – у меня теперь слишком мало средств, чтобы ошибаться в выборе еды.  

Все рассмеялись. Брат в том числе.  

- А вот не злись, – сказала я чуть погодя. – Пусть всё будет по-прежнему, ка­кие проблемы? Мы с Лилицей просто поиграли, поточили зубки... Скучно же жизнь проторчать в квартире, чтобы потреблять сплошное мясо. Жизни за плитой не уви­дишь, еда столько времени и сил требует... Право, если можно было бы вообще не есть, я бы согласилась. Хотя – гурманка... Или ностальгирую... Но если заме­чу суету по моему поводу, съеду от вас раз и навсегда. Я человек неприхотливый и совестливый, мне не нравится нагружать окружающих... Ну, всё, отдохнули – и хватит. Пойдем, Лилица, позировать.  

«Портрет молодого экономиста» – обозвала бы я это творение лет двадцать на­зад. На самой первой моей персональной выставке такой портрет стал бы гвоз­дём программы, еще и заказик выгодный отхватила бы от государства... Эх, жаль, поздно. И всё-то тут синхронно, равнобедренно, симметрично... Бровки крылами птичьими – из плотоядных! – носик клювиком – пронзительно тонок и прям... Ярко накрашенные губы точно кровью набухли, вот-вот брызнет на подбородок, потечет по ложбинке в треугольную ямочку... Вот тебе и укрепление родственных связей! То ли Лилькино нутро выявилось, то ли изощрённая месть полуголодного художника... Впрочем, всё это неважно. Какой характер! Каков фон! Свет, па­дающий сверху и не угасающий на медных завитках, бесконечно накапливается, превращается в автономный и уже мертвенный, потому что не отвечает простран­ству, не делится с ним... Ах, какие волосы, какие волосы!.. Всё это, получив­шееся, примиряет меня со своим собственным сволочизмом. Кстати, учтено и пожелание заказчика относительно зеленого бархата. Вот, получите и распиши­тесь: подчеркнули мертвенность. Уж промолчим о банальности сочетания... Хотя, здесь и банальность работает на выразительность. Вспомним: Ван Гог и его убий­ственное кафе в красно-зеленых тонах... Чувствую глубочайшее, практически за­стойное удовлетворение...  

По-человечески-то да по-родственному, так снять надо мастихином, а еще вернее – прямо штукатурным скребком снять с этого холста всё, что на нем намалёвано, и прощения попросить. Недобрый портрет получился, что-то в нем есть первобытное, как многократно вышеупомянутое родительское проклятие... Но знаю: мастихин в руки не возьмешь. И соглашусь. Жутко, но талантливо получи­лось, что перед собой-то кривить... И, скорее всего, твоя работа в Москве не останется, опять тяжести в дороге при абсолютной легкости кошелька...  

- Портрет готов. Можете посмотреть, – говорю я и сама смотрю в оба глаза, но не на законченную работу, а реакцию оригинала регистрирую.  

Одновременно с информацией, выданной открытым звуковым текстом: – «Хо­роший портрет, хотя несколько вампирический», – я свободно читаю скрытое в недрах зеленоглазого компьютера: – "Вы, наверное, в числе известных художни­ков там, в своем городе, но больше нигде и никто вас совершенно заслуженно не знает. Выставку группы провинциалов здесь, в Москве, наверняка даже заин­тересованные лица и не видали, и не помнят. Я же вообще плохо понимаю вашу манеру: реальное у вас получается обыкновенно, даже банально, а все эти ново- и старомодные течения... Эдак и я, пожалуй, нарисую..."  

Я тихо радуюсь. Когда работа с первого взгляда вызывает такую яркую вспыш­ку эмоций – неважно, положительных или отрицательных, – это всегда хороший признак. А в свой портрет она еще влюбится, но поздно будет, к счастью, абсо­лютно поздно.  

Воздержись пока от составления мнений, – говорю я ей, – впечатление дол­жно перебродить и просветлеть, как виноград, и тогда, под хорошую закусь... Это добротная выставочная работа, и я не собираюсь с ней расставаться, хотя ты об этом неоднократно пожалеешь, попомни мои слова...  

Вроде Лилька, а вроде и не Лилька, – проведя осмотр, объявил брат, – я ее такой печальной никогда не видел.  

Это бабушкины сказки так действуют, – объяснила я. – Вижу Лиль­ку с бременем кармы, хоть убей. Очень уж она рыжая. Все говорят, тётка – две капли воды, и глазки, и губки...  

– Эту карму ваша бабушка наверняка давно отстрадала самостоятельно, – заме­тила невестка. – Вот прокляла свою старшую дочь – и похоронила ее, и оплакала. Казалось бы – хватит. Но потом ещё: сразу три детских гроба в дом – диф­терит. Потом сын на войне пропал без вести, потом ваша тетушка Анастасия Васильевна оттуда вернулась вся обмороженная. Давал Бог детей, да не давал внуков. Дождалась только от самых младших. Значит, Бог простил.  

Вот за что ещё любим – всё-то ты про нас знаешь, – отметила я. – Но чув­ствую, что и нам проклятье это даром не пройдет.  

Ну, ты вааще, – брат разулыбался. – Спасибо, что приехала. Я сразу же себя в детстве ощутил. Как тогда, помнишь? На даче. Заберёмся на печь всей толпой и доводим малышню до полного уписания от испуга. "Чёрная-чёрная за­навеска, чёрная-чёрная простыня..."  

- Ты думаешь, нам о Лиле стоит побеспокоиться? – взволновалась невестка.  

Вот ещё одна из ползунков не выросла, – засмеялся брат. – Ведь тебя с нами на печке не было. Что нам о Лильке беспокоиться? Нормальный ребёнок, само­стоятельный, ездит, разве что, лихо чересчур. Ничего, присмотрим, у нас её, кажется, не восемь, как у бабушки. Выучим, отдадим замуж за принца. Да,  

Лилька?  

За нищего принца, такой вариант устроит? – сразу заершилась Лилька, не терпящая разговоров о своей личной жизни.  

А почему нет, – согласился брат. – Что мы, мало зарабатываем? Чай, поделимся.  

Вот-вот, объясни ребенку, что делиться нужно обязательно, иначе жизнь накажет, – предупреждаю я.  

Слышишь, дочь, беги, жарь котлеты, побалуй художника. Хороший порт­рет получился.  

Я не о том, – смеюсь. – Делиться нужно на более тонком уровне... Впро­чем, не слушайте вы меня, тут уж как сумеет... Что получится, то и принять при­дется.  

Лилька продолжала ходить около портрета кругами.  

Как, ты еще здесь? – вознегодовала я. – Что тебе папа велел делать?.. Окон­чание нашей с тобой работы необходимо отметить. Так отчаянно захотелось праз­дника – котлет, например... Это чушь собачья, – разглагольствую уже на кух­не, – что художник должен быть гол, бос, голоден и несчастен. Художник должен­ быть нагл. Не в общепринятом, разумеется, понимании. Скорее даже и не наглость это, а чрезмерная откровенность, что ли...  

Какое счастье, что я не художник, а экономист, – ухмыльнулась племянни­ца, размораживая фарш индейки, – могу и не быть откровенной. Хотя, цифры тоже иногда ведут себя как живые. Некоторые вызывают настоящую боль, не верите?  

Почему не верю. Верю еще как. Холст, подрамник, грунтовка, плюс масла подкупила на порядочную сумму... Конечно, художник может быть гол, бос, голоден и несчастен, но никак не может быть нищ, это аксиома.  

Особенно, если ничего не продавать, а все копить, копить, копить, копить... Для кого только? Для благодарных потомков? Для чужих внуков?  

Не знаю... Во всяком случае, заба­ва не для бедных. Но об этом я промолчу. Бедные не помогут, а богатые не поймут.  

А что, если набросать прямо сейчас угольком её профиль? Вот именно так, у микроволновой печурки... Дёшево и сердито. Простенько и мило, хотела я сказать...  

 

 

4  

 

ФРУКТ В ПЕРСПЕКТИВЕ  

 

 

Некоторые дамы очень легко идут по рукам, и виноваты в этом не сами – сто­ит всего лишь на мгновение потерять точку опоры, коей обычно служит главный в жизни дамы мужчина... Но есть и противоположные примеры. Зачем идти за главным мужчиной, если имеешь опору внутри себя, и нет опоры надёжнее. Но вот парадокс: эти-то вторые, совсем ведь безнадёжны. Какие могут быть надежды, если по уму жить получается... Равно несчастны, значит, и пошедшие по рукам и непоко­лебимые... Разные полюса отчаяния. Полно сегодня и тех, и других. Золотая середина, благополучие, которого должно быть много, – вот что теперь редкость...  

Что за дурная привычка появилась у тебя – философствуешь по время работы... И темы всё отвлечённые, безрадостные... Итог получишь соответственный. Или тебя портрет племянницы не вразумил?  

А каркать художнику под пишущую руку – хорошая привычка, да? И чем тебя портрет Лилианы не устраивает?.. Кстати, второй портрет пришелся по вкусу буквально всем родственникам. Может быть, действительно потому, что я работала в противоположном расположении духа... Уголь скрыл главную примечательность натуры – медноволосость, но приоткрыл заслонённые цветом особен­ности: трогательную тонкость черт, даже несколько трагическую заострённость их, что подчеркнуло проявившуюся вдруг внутреннюю ранимость. А завитки участи брюнеток не покорились: кажется, уже в следующее мгновение готовы ук­рыть обнажённое лицо своим непроницаемым светом...  

Короче, всё равно видно, что рыжая. Потом попробуй сделать еще изящнее – пером и тушью. Только вот оформлять работы впредь постарайся самостоятель­но. Красуется небольшой портретик в золотой толстой раме... Можно бы и не столь шикарно для самого аскетического материала, но понимаю, что настаивать было бесполезно – народу нравится. А к первому портрету отношение народа куда прохладнее.  

Да что ты! К первому портрету отношение народа просто благоговейное, все поняли его, прямо скажем, общечеловеческую ценность, не так ли? Повезло с этой работой сказочно: портрет остаётся у меня для выставок, которые вдруг слу­чатся, но формально уже принадлежит семье двоюродного брата. То ли брат ка­ким-то непостижимым образом почуял настоящую ценность этой работы, то ли захотелось побывать спонсором... Но дома оставлять купленный портрет катего­рически отказался: давит, говорит, на психику, чересчур сильно для обыкновен­ной квартиры (ха, это у него-то обыкновенная!), портрету, говорит, картинная галерея нужна или на худой конец – офис посолиднее. И сразу после таких убий­ственных слов он назвал цену. Я так и села. Тот еще жук, оказывается, и в ху­дожественных салонах побывал, и у антикваров даже, оказался полностью в кур­се. Цена правильная, но вряд ли я смогла бы распорядиться портретом так вы­годно. Хотя, как это – «цена правильная», где и кто вообще видел в этом деле справедливость?.. И сама оцениваю свои работы скорее по вложенным в них ма­териалам, чем по затраченному труду, а тем более таланту. Спонсировал меня брат или сам «нагрелся», понять не могу, но я теперь на год-два без единой про­дажи проживу. Или шапку куплю из черно-бурой лисицы.  

Ой, не смеши. Уж шапку ты явно покупать не будешь... А зря.  

С позавчерашнего дня я живу у Сильвы, пишу её, вернее, уже дописываю. Это моя двоюродная сестра, та, которая была дедушкиной внучкой. Я старше всего на четыре года, а выгляжу примерно ее тётушкой...  

Так вот что тебя тут гложет... Отсюда и философия, не так ли? Стерва ты пер­востатейная: получается портрет уличной красотки неопределённого возраста с длительным заводом весёлости. Ведь не так она проста, имей совесть, добавь серьёзности... Эй, не до такой же степени! А ещё профессионал... Что-то заносит тебя в последнее время на поворотах...  

Эх, если правду сказать, то по-настоящему я хочу в портрет не Сильву, а ее пасынка, мальчика лет около двадцати, абсолютной свежести мальчика. У него, наверное, и пяточки-то нежные, безмозольные, как у младенца... Да вообще, если не смеяться, то он – на редкость благодатная натура. Брюнет. Черноглаз. Смуглый. Скроен по наивернейшим и несколько несовременным лекалам. Бес­страстность еще подростковая, всего опасающаяся, воздерживается от оценок происходящего. Когда он мне и двух слов не сказал, моя сенсорность уже мур­лыкала от удовольствия: цветом теплый и светлый, формой гладко-округлый, пахнет ладаном и на вкус наверняка какой-нибудь остро-кисло-сладкий... Это всё не снаружи, спешу уведомить единомышленников двоюродного брата – поборников простоты оценок, снаружи мальчонка весьма скрытен, но даже по едва уловимому внутреннему содержанию – апельсин­чик просто. Хотя по всем внешним признакам апельсиновой должна быть Лилька... А мальчик внешне просто никакой... Серенькие джинсы, чуть посветлее футболка, ни одной модной «фенечки», стрижен тоже как-то нейтрально... И при всём этом... Удивительно прозрачен, так в некоторых фруктах все семечки видны... Для него нужна акварель. И немного тушью тронуть контуры.  

Меня-то не обманывай: «натура, натура, фактура, фактура» – можешь во­обще ничего не выдумывать, чтобы оправдать его здесь присутствие. Просто ты великолепно чувствуешь инородность в доме Сильвы, не проявившуюся пока, но опасную инородность и, может быть, инородность единственную – у Сильвы всегда тишь да гладь. Характер такой – непревзойдённая терпимость... Вот, сидят по раз­ные стороны шахматной доски двое мужчин, породнившихся с нею навеки. Оба – супруги Сильвы, бывший и настоящий, оба – музыканты и оба – однокашники по детской музыкальной школе. Сидят, играют... Только здесь эта ситуация и нормальна, у Сильвы в доме. Расставшись в браке, квартиру бывшие супруги менять и не собираются. Новый муж въехал, так и живут все вместе – дружно живут, вот это-то и странно мирному обывателю в лице любой соседской бабуш­ки или приезжей кузины... Хорошее всегда вызывает недоверие, чаще всего – спра­ведливое... В тихом омуте... Ещё одна народная мудрость. Взрыв неизбежен. И в ком тикает бомбочка, ты уже определила. Как в попсовой песенке поется:  

"Ты сказала: люблю одного тебя.  

Я сказал тебе: я не один, у меня – друзья.  

Тут ты вся задрожала, и я понял – нельзя..."  

Пардон за приблизительную цитату, это только что было по радио, буквально минуту назад, и, поскольку смысл привел в ужас, плоховато запомнился текст. Так вот. Сильва наша не задрожит, наоборот – развеселится. Может, откажется спокойной шуточкой, у нее юмор особенный, не семейный наш – с чернотой и критиканством. А может, и не откажется, кто знает... Ей до тех пор легко будет, пока луна с неба не прельстит... Которая тоже очень похожа на апельсин...  

А будущий возмутитель спокойствия в очередной раз внимательно оглядел «вампирический» портрет Лилианы, стоящий тут же, и в очередной раз тихонечко хмыкнул. В лести пытается обвинить: девчонка, дескать, слишком обыкновен­ная для той глубины смысла, что есть в работе, он Лильку, дескать, и узнавать отказывается. Единственное сказал: – «Платье красивое, бархатное», похмыкал еще немного и удалился в другую комнату. А рыжие кудри на портрете сверкают с каждым днем все ярче, забирая имеющийся в помещении свет, и не возвраща­ют ничего обратно...  

За собой смотри! На картоне из правого глаза Сильвы вдруг хлестанула беспо­койная тревога, правый уголок рта еще раньше пришлось опустить вниз, добав­ляя серьёзности, плюс дефект картона, и получилась убийственная гримаса ужа­са, если посмотреть слева, слегка отступив. Может, освещение виновато? Вот поверни-ка чуть-чуть от солнышка, может – рассосётся?.. Куда там. И поправ­лять страшно, тонко – всё испортишь... Сейчас удалось добиться почти фотогра­фического сходства, а ведь у Сильвы трудное лицо, переменчиво постоянно, тем­перамент играет в каждой чёрточке, даже когда в покое – читает или гоняет свои гаммы, глядя в потолок.  

Нет, мальчика следует писать все-таки маслом, на каком-нибудь космическом фоне. И может быть, я снова полюблю небесный церулиум, как любила его во времена флибустьерской юности, когда звёзд с неба можно было нахватать целую пригоршню и когда ничто новое не могло шокировать или не быть приемлемым... Тогда я церулиум покупать не успевала, а теперь, за последние много лет, если раза два попользовалась, и то – чужим... Видишь, из воздушной перспективы, постепенно теряющей густую синеву, выплывает на передний план...  

Ах, как часто всё, как часто всё-всё-всё отвратительное повторяется в жизни! Щедра жизнь только на подлянки, а вот на выдумку – скупа: ничего нового за столько обозримых тысячелетий... Учти, тебя всё это не должно коснуться, ты – худож­ник. Работай лучше, ручонка вон совсем плохо прописана.  

Пальчики пианистические, узловатые, с ногтями, остриженными под самое «здрасьте», кончики пальцев разбитые, утолщённые, с твердыми камушками подушечек, и всё это на широченной ладони с набухшими венами... Трудяга Сильва... Сплошное уродство, если рассматривать подетально... И вот что при­мечательно: эти руки даже с особо крупными, привлекающими внимание перст­нями выглядят распрекрасно... Секрет я у Сильвы выспросила. Оказывается, пианистическая кисть постоянно красиво складывается, это грация, приобретён­ная в профессии... Какова же должна быть грация у балерин?.. Повсеместно ли действует закон профессионального приобретения грации?  

- Конечно, – ответил Игорь, первый муж Сильвы, – в быту они тоже танцу­ют... Организм же ко всему привыкает...  

- А вот интересно, – спросила я у Сильвы, – как ты относишься к тому, что все твои мужчины балеринам аккомпанируют? Не боишься недобрать грации для сравнения?.. Молчи, молчи, не шевелись. Я попробую догадаться.  

- Приди к нам на репетицию как-нибудь и наверняка увидишь, как к этому можно относиться, – засмеялся Гер­ман, второй муж Сильвы. – Представь себе женщину через хотя бы парочку ча­сов непрерывной пахоты у станка. Нет, себя лучше не представляй, а то комп­лексы появятся. Балерин любят, как правило, издалека. Ну, есть ещё извращенцы всякие... Шах тебе, дорогой... Угу. Я едва терплю, – продолжает он снова для меня. – Воняет от них конюшней, потными треугольниками... Как выйдут на середину да поднимут сквозняки прыжками – начинаю мечтать о насморке...  

А от художниц воняет скипидаром, – подхватываю я, – не правда ли?  

Типично женская манера – всё записывать на свой счёт... – кивает Игорь, ничуть не удивляясь и безо всякого раздражения. – Конечно, главное – не амбре, помыться же всегда можно, что они, в общем-то, и делают время от времени. А главное – молодые они все там и глупые. И чем старше, тем глупее, потому что  

чем балерина старше, тем батманов у нее больше, а чем батманов больше, тем времени соответственно меньше... Некогда им.  

Глупые – это же хорошо, – смеюсь я, – и молодые тоже – чем плохо?  

Слышь, Сильва, – подначил Герман, – как только я побегу за юной бале­ринкой, считай – состарился.  

У Сильвы заметно напрягаются все мышцы лица, по поводу чего посылаю ей кивок со строгим взглядом: сиди, мол, не дёргайся, хоть умри тут со своей при­клеенной улыбочкой, но работать мне не мешай, я и без тебя уже все испортила.  

Разве любовь к молодым – признак увядания? – спрашиваю почти равнодуш­но, силюсь изобразить равнодушие, вернее сказать.  

Конечно! – уверяют оба в один голос. – Что в нас, стариках, молодняку искать? Легкую добычу. Наш пресловутый жизненный опыт на самом деле никому не пригодится, жизнь вперёд уходит и требует совершенно другого, нам неизве­стного, того, что мы уже не в силах даже осмыслить. Не нам решать их пробле­мы. Если хотят всего лишь в стариковский карман слазать, то это, извини, любви в нас вызвать не сможет никак. Хотя, конечно, редко кто от молодого мясца в силах отказаться, тут обмануться вовсе не трудно и даже голову потерять... Последний шанс и всё остальное из этой серии... Если человек молод, он редко бывает жаден, он не торопится...  

Пока мужчины наперебой делились со мной мировоззрением, па картоне ле­вый глаз Сильвы постепенно наполнялся мрачноватым смирением и даже слегка ненавистью. Если зайти справа, то на расстоянии тех же двух шагов с портрета глядит мстительно размечтавшаяся фурия.  

Значит, любовь к молодым – признак старости? И значит, любовь к стари­кам – признак молодости? – я бормочу какую-то ахинею, чтобы не разреветься, голос, ясное дело, предательски подрагивает, хочется бормотать совершенно не о том, ведь вон сколько работы, похоже, окончательно пропало, но об этом даже  

думать противопоказано – разревусь неудержимо, потому продолжаю бороться. – Признак молодости, говорите? Или наоборот?  

Признак глупости, – ответил, наконец, Игорь, удивлённый столь явным не­равнодушием художника к постороннему, казалось бы, вопросу.  

Патология, – все-таки высказалась Сильва, теряя улыбочку.  

Нет, это признак любознательности, – снова засмеялся Герман, совершенно оторвавшись от шахмат в пользу любопытства к зреющей ситуации.  

Или просто любовь, – поставил точку вдруг вернувшийся из добровольного заточения юный Всеволод. – А иначе – зачем?  

Вот это да! – захохотали мужчины. – Просто любовь! Действительно, почему бы и нет. Признак старости – отсутствие веры в чудеса. Вот тебе и осевок! Дал, что называется, прикурить!  

Осевок?! – возмутилась я, – Ничего подобного! Мне он, напротив, видится как плод весьма благородного древа...  

Так оно и есть. – Герман продолжает ёрничать, видимо, отвлекая меня от уловленной его абсолютным слухом слезы в голосе, и прав – даже злость созидательнее полной растерянности, которая мне грозит. – Где, Анюта, корень-то? У меня. Уж прости, демонстрировать не решаюсь. Сильва засвидетельству­ет, что благороднее некуда. Сильва, засвидетельствуй!  

Сегодня репетиции у вас, как будто, не было, – размышляет вслух Сильва, – а запашок старого сала по дому гуляет...  

«По До-о-о-ну гуляет...» – возразил, было ей Герман, но отчего-то сразу же потух. – Впрочем, прости. С тех пор, как ты стала Светланой, тебе не угодишь.  

Вот когда я тоже покрещусь в церкви, – улыбнулся Игорь несколько грустно, – тогда тебе вообще здесь прохода не дадим.  

- Угрожаете? – Герман тоже улыбнулся, но, скорее с веселым, чем злым вы­зовом. – А ведь тебе уже мат, дружище.  

- Не может быть! – схватился за голову Игорь. – Это... каким же образом?!  

Пока выяснялись отношения. Севочка успел безнаказанно заглянуть в почти оконченную работу. Оконченную – хоть сначала начинай... Он загляделся так, что я тихо положила на место уже занесенную над головой тряпку. Глубоко про­никнув в его глаза, я не нашла там отношения именно к портрету. Там безза­щитно пульсировала боль сквозь смятение и нежность. Там жила только та, которую я изо всех сил постараюсь не сделать фурией...  

Меня точно разбудили. Кисть начала метаться, как одержимая, вперед мыс­ли, вперед взгляда...  

- Лет семь-восемь назад Севка тоже рисовал, – точно что-то пряча под привыч­ной ухмылочкой, рассказывал между тем Герман, – у психолога. Трудно рос пацан, бегал из семьи в семью пятнадцать раз. Веришь, уже с утра у него пло­хое настроение, просыпаться не хочет, жрать не заставишь по трое суток. Как вырастили – не понимаем. Сейчас, конечно, обвык. А у психолога я запомнил один тест: Севка всю семью рисовал, каждого человечка своим цветом. Так вот: мы все – я, Игорь, мать родная, бабушка, – были коричневые, серые, темно-синие, и находились в разных углах листа, махонькие все такие... А Сильва была в центре, большущая и вся оранжевая, как апельсин. Себя он простым каранда­шом нарисовал. Рядом с Сильвой.  

Мог бы и не рассказывать. Я же художник, у меня – интуиция...  

- Сильва, признавайся, ты боишься судьбы? – именно поэтому спросила я, медленно разворачивая картон лицом к ней. – Ты вообще-то в судьбу веришь?  

Но никогда ещё я не заставала Сильву врасплох. И даже теперь не получи­лось. Она поглядела на портрет, точно в глаза давно изученного и далеко не бе­зобидного врага заглянула – спокойно, строго и уверенно в пусть не близкой, но неминуемой своей победе.  

- А чего мне судьбы бояться, – ответила мне Сильва, – я в Бога верю.  

5  

ФАЛЬШИВЫЙ ЗУБ  

 

 

Бесплатное всегда дороже людям обходится. Я, например, чуть не сдохла из-за сущего пустяка – зуб новый поиметь захотела, старый-то давненько уже отло­мился под самый корень. Депрессия, видите ли, у нас на почве неполноценной улыбки.  

Это Егор виноват, папарацци, давно известный профессиональными издева­тельствами над противоположным полом. Да плюнула бы на него сверху, раз ростом не вышел. Но он ведь тоже не по своей воле возненавидел рослых жен­щин, а по причине их недосягаемости, совсем, видать, комплексами замучен. Эти его особенности ты давно уже вычислила, изначально не доверяя, и отвернулась, но уже от вспыхнувшего объектива. Секунды не хватило, реакция подвела... И вот, мэтр беззубый, сидишь рядом с такой же художницей, но мо­лодой в отличие от тебя и очаровательной – из первых красавиц городских! – си­дишь и хитренько улыбаешься во весь свой щербатый рот, уродише, приготовив­шееся отвернуться... О, мэтр безглазый! Улыбка взгляд съела... О, мэтр безмозг­лый! Ведь не где-нибудь сидишь, а прямо на последней странице краевой газеты – пятничный выпуск с программой телепередач – весь тираж, стало быть, раскупи­ли! – и с целым вагоном всевозможной культуры-мультуры, которая тоже спо­собствует наилучшей продаже... Егор, а всё-таки ты – садист!  

Чем обвинениями швыряться, справедливее припомнить самое начало, ещё до Егора. Отчего вдруг реакция подвела? А оттого, что с утра проспала солнышко, не хотелось просыпаться в этот мир, всё надоело. День, как всегда бывает в та­ких случаях, получался – дрянь. Погода ужасная. Настроение – удавиться. Рабо­та не клеится. И всё-таки понесло на презентацию молодёжной выставки, где, якобы, необходимо было сказать несколько слов о процветании провинциального творчества... А то без тебя поговорить в городе некому. Надо было всего лишь побыть наедине с намерениями... Послушать враньё прописных истин из ехидных уст внутреннего голоса... Глядишь, и успокоилась бы, и повеселела снова... Но нет пока депрессии ни дна, ни покрышки, обрастаю лишними подробностями, точно с горы снежный ком... И несёт меня, и несёт... Вот, теперь качусь по воспоминаниям, разбиваясь о вехи... Зачем я здесь? За родственным участием? Так эта надобность в самом сердце колобка-путешественника, глубоко закаталась, а сверху – вот оно, гнусное желание, торча­щее рваной обёрткой от мороженого из снежно-грязного, неровного бока, – фальшивый зубик бесплатно вставить. Твоя беда не в отсутствии зубов, пойми! Всё равно кусаться никогда не научишься...  

А зачем мне это?.. Терплю страдание волею пославшей мя эстетики... Далеко же она меня послала... Сначала лечение пошло, как по маслу, плюс – два неплохих портрета написа­лись, а после третьего – меня словно сглазили. В кресле перед родной сестрицей Люськой, которая на своей работе, образно выражаясь, целую свору собак съела – не статейки в журнал «Здоровье» о пользе пасты «Бленд-а-мед», а учебники по стоматологии ею написаны! – сидя в этом кресле перед Люськой, мне вдруг абсо­лютно расхотелось открывать пасть. Щека, думаю себе, почему-то припухла. Пусть ничего не болит, а в зубе моём лучше пока не ковыряться. Обычно я охотно соглашаюсь повременить с любого рода лечением, уж зубов-то – в особенности, но тут газетный снимок встал перед глазами, как часовой на страже красоты... Ковыряй, говорю, нет проблем. Очнулась уже на каталке по пути в реанимацию.  

Что стряслось – можно не выяснять. Какая там инфекция, внесённая в канал. Чтоб она сама по себе могла отнять целую неделю полноценной жизни – да ни за что не поверю. Это судьба проучить решила: не разменивай, дескать, внутреннее на внешнее, не поправляй творчество самого Господа Бога...  

Но Господь Бог щедр. Неделя жизни не потеряна, она куда насыщеннее, чем предыдущие четыре с хвостиком десятка лет. Это еще пустяк, что время от вре­мени ты во мне появляешься (слышишь, тебе говорю), а теперь во мне живём не только мы, но и ещё какие-то не я, не здесь и не сейчас. Что и было ожидаемо. И оказалось не страшно... Более того, уж из­вини, жить стало куда интереснее.  

А причина тебя не беспокоит? Наркотой пользуют тебя врачишки по сестринс­кому блату да на братовы денежки... Ведь привыкают к этому люди, творческие – быстрее других и накрепко, этого не боишься? Уже не вшивый промедол получаешь, а нечто действительно крутое... И надолго, хочу предупредить, всё равно не хватает.  

Еще бы. Щека второй подушкой была, десна точно плугом распахана, а там – кровь, гной и боль до потери сознания... Зато после укола – хорошо. Волшеб­ный сон – все близкие люди там со мною. Вот и Кострищев возле цветущих ма­ков... Карие глубины под соломенными полями... Красочность невообразимая, как мир между нами и полное взаимопонимание, как чуткость маковых лепестков к малейшему дуновению... Так там хорошо, так справедливо...  

Но так не быва­ет.  

Тем и ценно... Вот давным-давно погибший учитель мой, первый из самых лучших... Он тоже кареглаз и любит кларнет не меньше кисти... И дедушка, плачущий от воспоминаний. Дедушка тоже играл на кларнете – в концлагере у фашистов. Узники танцевали. Упавших пристреливали, победившему доставался шнапс. Дедушку в танцоры не выбирали, потому что он умел играть танго «Маленький цветок». Больше никто не умел. Вот и выжил... И теперь приходит в этот сон, и всегда плачет, и никогда – горько... Такие слезы не требуют утешения... Если бы в моем сне существовала зависть, ему, моему дедушке, можно было бы только позавидовать. Никто не умеет так сладко плакать... Даже когда спит и видит сон, подобный моему, запоминаю­щийся во всех деталях... Если б было возможно снять такой фильм... Картины мои ничего, оказывается, рассказать не умеют... Тут кино прямо...  

Жаль – без про­должения сюжета и ещё более жаль – фильм короткометражный...  

Да, потом про­буждается во мне или вместо ли меня кто-нибудь совсем другой. Это довольно долгое и несколько смутное существование, типа сверхтяжёлого похмелья. По­степенно, через позеленение и рвоту, проясняюсь в моем печальном настоящем, как вот теперь, и через некоторое время – снова боль. Скоро-скоро она проявит­ся. Сейчас главное – не шевелиться, следить, как пестрая, лохматая линия тя­нется бесконечно, наматывая прошедшие дни на тугой и тяжелый, как пушечное ядро, клубок...  

Сценарий для каждого дня – один, механизмы – тоже, а резуль­тат регрессирует. И – затягивает! Тут хорошего мало... Это же – верёвка на шее...  

Почему?! Всё так происходит, как в уме выстраивается композиция будущей картины... Вариантов – бездна, а нужен чаще всего самый неуловимый. Причудливые кляксы, переливающиеся перед глаза­ми, напоминают о зашифрованности образов. Из каждой кляксы особенную линию вытягиваю. Тяну потихоньку, с болью невыносимой и терпением адским, точно ниточку зубного нерва достаю, не оборвать бы, больнее будет...  

Это всегда кажется, что больнее – некуда...  

...Каждая линия ложится в собственный рисунок – примитивнее лубка, и даже с надписью для будущей расшифровки. Во главе всей композиции – картинка под названием «А вот и Ангел взмахнул крылами». Это Люськин халат, развевающийся от стремительного шага, обрамляет рукавами кар­тину. Люська обычно несется по больничному коридору, почти до отказа рас­пахнув руки, точно весь мир в объятиях её заключен... Так я её вижу, а на самом деле – ничего подобного, разве что походка практически без тормозов. Лицо Люськи вверху, где небо, но смотрит вниз, довольно сильно наклонив голову. Осилить бы мне именно такой ракурс...  

Выше лица только колпак, широкий, как у архиепископа, ослепительно прикрывающий облысевшую Люськину голо­ву. Люська в Ташкенте облысела, сразу после сельхозработ на хлопке, во време­на своего студенчества. Вот по этой причине замуж вышла весьма поздно, уже повсеместно отучившись и сочинив свои учебники. И то – свекровь пилит. Круп­нейший козырь в ссорах – это Люськина лысина. Впрочем, Люська не комплек­сует уже. Жалеет не о том, что вылечиться не получилось, а о том, что со свек­ровью разъехаться не получается. Да и к ссорам привыкла: свек­ровь ругается, слюной брызжет, а Люська книжку читает, дачное яблочко грызет...  

Вот, одну кляксу раскрутили. Теперь наметим подробности мира, в руках Ан­гела находящегося. Мой это мир, собственный, но местами едва знакомый. Направо отпустим сны цветные, послеукольные. Налево – пробуждение не меня. Стержнем по центру, как позвонки, будут картинки из моего настоящего...  

Так, от укола до укола, собираешь композицию каждый раз вновь, и каждый раз по чьей-то злой воле – опять ужасающий клубок, опять отвратительное меси­во... И опять ищешь начало линии... Как будто болезнь уйдет, когда скомпонуешь окончательно...  

Рыжая племянница, похоже, давно здесь. Что-то рассказывает. Я не слиш­ком любопытствую, потому что некогда. Как новая узница Снежной Королевы, свои кровавые кляксы в слово «Вечность» разматываю... Мычу племяннице почти впопад, хотя вопросов не слушаю. А вот это уже надо услышать:  

Тетя Анечка, вас уколоть пришли.  

Уже?!  

С детства боюсь уколов. От резкого движения боль захохотала так оглушитель­но, что у меня моментально лопнули барабанные перепонки. Почему же ещё и темнота? Да, конечно, Бетховен был глух, но ведь не слеп!..  

Так зато Бах был слеп.  

Ну, и что? Зачем живописцу слепота, глухота, немота и прочие ком­позиторские болячки?..  

3атем, что ты тоже художник, как и они. Попробуй и в этом незавидном состоянии им ос­таваться...  

Вот только не надо говорить про меня «тоже». Я сама по себе – художник. Смотри, как умею: самые свежие, самые спелые краски смешиваю... Вот для этой полянки, вот для этих ромашек. Нужно успеть всё взять, пока не при­шел Июль. Уж он-то знает, как моей полянкой распорядиться: «зацелует допья­на, изомнёт»... Пардон за натуралистические подробности. И пока кровушка зе­лёная в жилах играет, пока глазёнки белёсыми ресницами подмигивают, зазыва­ют... Не опоздай, иначе рожками забодает, ножками потопчет, если после Июля хотя бы это у полянки твоей останется...  

- Тетя Анечка, сейчас не июль. У нас Рождество завтра. Зима. Январь. Но­вый год.  

Ну, и не плачь, зачем, вон день-то какой надвигается. Полянку мою похоро­нили давно и даже могилку принарядили к празднику... Лишь бы дорога туда не позабылась...  

А очень просто туда добраться. Два квартала прямо, а потом направо, в проходной двор, где много верёвок с подкрахмаленным бельем. Я сама видела, как длинноносая старуха развесила эти простынки, я их тотчас узнала – это же полянка моя, ещё раз прошу прощенья за интимную деталь...  

Воскресла полянка, нашлась, да ещё так близко, вот радость-то какая, На­стенька! Мамаша худа тебе не пожелает, слушайся меня, доченька! Мечты свои брось! Скажи-ка Ахметке, чтоб запрягал, да собирайся у меня скоренько. В Сер­гиев поедем! В Лавру! Защиты молить. Шкатулочку вынь из бюро, денег отсчи­таю. Где мой ключик? При мне был... Где ключ, я тебя спрашиваю? Ах, ироды, убили! Убили, убили, ограбили!  

- Тетя Анечка!  

Да как ты смеешь родную мать тёткой называть? За то, что замуж отдаю? Все одно – выдам, до блуда не допущу. Ничего, что вдовец, дом крепче будет... А для меня, голуба, все времена – те, нечего тут ерепениться. Не ты ли ключик мой умыкнула? Бежать собралась с отродьем этим?.. Куда?.. Да ты погляди на него по-честному, перекрестившись. Увидишь, что глаз у него бесовский, ог­ненный... Еще раз перемигнёшься – волосья вырву окаянные! И в кого уродилась такая... Ишь, полыхает грива-то... Смотри, Настёна, ух – прокляну!.. Выглянь-ка, запряг ли Ахметка? Заверни у Агриппины пирожка да рыбки на обратный путь. Настя, да ты слушаешь меня или оглохла?  

- Тётя Анечка, это же я, Лиля!  

Лиля?.. Что ещё за новости? Какая такая ты Лиля? Сроду у нас басурманских имён не водилось. Кликну сейчас Василь Еремеича, отец те вожжами покажет Лилю!  

- Бредит? Не пугайся, лекарство так действует. Главное – боль снять...  

Это кто пришел? Зина? Нина? Не вижу... Скажи-ка, запряг ли Ахметка? Или всё нет?  

- Запряг, запряг...  

Так что же я тут вылёживаю?  

А куда торопиться...  

Как – куда? Как – куда? В Сергиев, в Лавру...  

А где это?.. В Загорске, что ли?  

В Заго-о-орске... Тьфу! Постыдились бы. Сергиев это! Сер-ги-ев! Через год уж забыли...  

Ладно, пусть Сергиев. Но еще полежать нужно, Анечка...  

Вон как с матерями теперь разговаривают...  

Не плачьте, тетя Анечка, ну пожалуйста, не плачьте!  

Как тут не заплачешь? Наперёд вижу. Твой невенчанный муж в первую семью вернётся, вспомни мои слова. Быстро натешится... И огонь в глазищах не поугаснет... Тебе помирать придётся одной-одинёшеньке, мёртвое дитё за собой потянет. А он и могилку вашу знать не захочет! Вот так-то. А всё я, всё я виновата! Вот проклятье родительское, вот сила его какова!  

Ясненько... Это она бабушку нашу вспомнила. Одна из тёток у нас была рыжая, совсем как ты.  

Тетя Люся, ну я-то тут при чём?..  

Да ни при чём. Это же галлюцинации. Лучше подыграть, чтобы меньше беспокоилась. Если она – бабушка Анна Александровна, значит, ты – Анастасия, та самая её рыжая дочь.  

Это я поняла сразу. А что отвечать – не знаю. Кто такой Ахметка?  

Работал у деда на конюшне. Агриппина, жена его, у бабушки – кухаркой... Я их помню, но довольно смутно. Старыми совсем.  

- У нас еще и наёмники были? Богатенькие буратинки...  

Куда там! 3анавесок запасных не было. И платья были из занавесок. Хотя, это уже потом, после дедовой Сибири. Он оттуда перед войной вернулся, ски­тался десять лет. И сразу – на войну... Поначалу ещё, в тридцатых годах, бабуш­ку разное начальство теребило – где дед? Она говорит: сам себя сослал... И что с  

неё возьмешь: своих детей видимо-невидимо, и племянников пятеро, сирот ма­лолетних. А она одна, если не считать Ахметки с Агриппиной. Роднёй были, честное слово. Так и дожили у нас до смерти, мы и хоронили, отца спроси, он точно помнит... Интересно, меня она кем там видит: тётей Зиной или тётей Ниной?  

Или мамой нашей? Или тётей Гутей?  

А вы, тётя Люся, у неё и спросите, кем приходитесь.  

Потом спрошу. Уже, кажется, успокоилась, пусть поспит. Ты посиди око­ло, хорошо? У меня дела очень нужные... Забегу часика через полтора-два, Сильва должна прийти, сменит тебя. На неё этот бред тоже большое впечатление про­извел.  

Тетя Сильва не придёт.  

Откуда ты знаешь? Почему же?  

Она опять куда-то под Калугу уехала, в монастырь какой-то. Позвонила на­счёт работы и нам, чтобы скоро не ждали.  

Мудрит в последнее время Сильва... Не нравится мне всё это. И откуда у неё взялись паломнические замашки?  

Ну, ей виднее. Грехов много, наверное. Ничего, тётя Люся, я не тороп­люсь, посижу до вашего прихода.  

...Ох, до чего же мне тошно! До чего тошно... Точно сквозь подушку, слышу знакомую интонацию, в царственной уверенности не знающую возражений и промедления:  

- Где медсестра! Так вы скажите ей, чтобы быстро шла в пятую палату. Очень быстро пусть идёт.  

Эта интонация всегда действенна.  

Ну-ну-ну, вот и я. Эйфория, значит, кончилась. Быстро морфин ушел, ра­новато для укола. Ничего-ничего, снова уколем, не жалко.  

Вы ее не всерьёз на иглу посадили, я надеюсь? Привыкнет же.  

А это не в моей компетенции, барышня. Врачи контролируют. Вот сейчас врача и позовем, всё равно десну чистить пора. А уж потом уколем обязательно.  

Вот и оттошнило. Все тампоны изо рта выплюнула, кроме угнездившихся в самых костях... Только что, кажется, в распаханной десне ковырялись... И опять.  

Ничего, Лилица, не делай страшное лицо, прорвемся. Сейчас мне просто необходимо двигать челюстью, давай поговорим, что ли. Уж постарайся понять мое мычание.  

Как ты? Пятёрок-то доберёшь до стипендии? Ну, в случае чего, папаша про­кормит.  

Да уж надеюсь, что прокормит. А вообще – у меня вся сессия идёт автома­том на пятёрки. Так что, я – в порядке.  

А как на личном фронте, без перемен?  

Никаких фронтов. Все фронты отсутствуют. Как и сама личная жизнь.  

Пора бы ей начать присутствовать.  

Ну, уж нет. Проклянут ещё.  

Есть слова страшные, Лилица, зря смеёшься, страшнее любых деяний, ни возврату, ни исправлению не подлежат, и покаяние не помогает. Слово – не воробей... Особо – родительское. Знай. И даже бойся на всякий случай. Личная жизнь появится, куда бы ты делась, да и теперь темнишь наверняка, что вполне соответствует твоей природе. Расскажи родным, ничего более умного я тебе за­вещать не могу. Безусловно, тебе дадут выбрать, тут я с тобой согласна, тебя ведь у мамы с папой не тринадцать родилось. И выбери ты хоть трижды женато­го, теперь проблем нет... А вот с тем, что это правильно, никак не могу согла­ситься. Жизнь на глазах меняется, мораль тоже. Больше пылесосов и стиральных машин – меньше страха перед завтрашним днём, да? Если бы. Нравы подвигают­ся всё ближе к полной свободе, если только найдут её там, где ищут...  

А кое-что остаётся незыблемым. Вечности держись, Лилица, вечности! Там – Бах. Там – Микеланджело. Но можно и не так круто. Вечность живет и в ма­лом. Взять вкусы, например... (Моя зелёная ладонь на рыжих Лилькиных кудрях.) Или взять чувства человеческие. Любовь, например. В любви главное – жерт­венность. Хорошо это, плохо ли, но так есть, тут даже абсолютному падению нравов ничего не добиться. Так было всегда и так всегда будет, поверь мне, я-то наверняка знаю, поумнела, тут лёжа, до чертиков, которые алкашам мере­щатся...  

Вот только не знаю, каким образом собираюсь терпеть всю эту изматывающую душу боль, если сейчас наотрез откажусь от дальнейших уколов (а откажусь обя­зательно, ещё терпеть трудно, но уже можно, пора и честь знать)?  

Обо всем этом я с тобой, Лилица, обязательно потом поговорю, как только язык освободится. Хотя кое-что ты по движению воздуха угадываешь, наша кровь, что и говорить...  

Боль моя, поддержи, потому что мир, тобой возрожденный, только в твоих объятиях стал спокоен и строг. Композиция выстроена. Пусть не в слово «Веч­ность», но в слово «Жизнь». Правда, ни Люська, ни Лилица, да вообще никто и никогда не поймет, почему свой остаток я намерена доживать беззубой. Разве наличие зубов важнее целого мира, вновь обретённого, а, люди?.. Подумаешь, зуб. Как пришёл, так и ушёл. Зато вся моя будущая дорожка как на ладони. Буду разда­вать долги. Ничего, что чем больше отдам, тем больше задолжаю... Я смири­лась. Пусть не позвал меня в монастырь Господь, не сподобилась. Но посмотри­те, в какой жизни я обретаюсь, что имею, о чём прошу? Дай, Госпо­ди, здоровья телесного и душевного всем папарацци на свете, всем заблудшим ученикам и всем устроителям выставок...  

Сейчас я постараюсь уснуть.  

- Инокиня Фотина! – это не я услышу звонкий, как колоколец, нежный, как апрельский ручей, но почему-то знакомый именно мне голос...  

Но я сразу же проснусь. 

Интерьер для чужих внуков / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2006-11-07 11:20
Ночь Ивана Ильича / Ирина Рогова (Yucca)

 

 

«…Уважаемые телезрители, не забудьте перевести стрелки ваших часов!»  

Будучи законопослушным телезрителем и не любителем откладывать дело «на потом», Иван Ильич, кряхтя, поднялся и вышел на кухню, где на стене висели круглые часы, верой и правдой служившие много лет семье Величкиных. За свою долгую жизнь Иван Ильич повидал и пережил немало и к решениям, принимаемым наверху и с завидной постоянностью падающим на головы населения, относился без трепета, но с пониманием. Летнее время, зимнее время, приватизация, расприватизация, – все одно жить надо. Подойдя к часам, он разогнул указательный палец и прицелился. На часах было 9. Елки-палки, а в какую сторону переводить-то? Назад? Вперед? Вот дурень старый, главное прослушал! Иван Ильич согнул палец обратно и вернулся к телевизору, ждать следующего выпуска новостей.  

В своей комнате самый младший член семьи Величкиных, отличник 2«а» Вовка Величкин запоем читал «Остров погибших кораблей». Вовкина мама, Людмила, несмотря на молодость, была уже кандидатом математических наук, а Вовкин папа, тоже Володя, был физиком и работал на очень важной работе, о которой говорил только с мамой, а Вовка с дедом пили чай и делали вид, что не слушают, потому что все равно ничего не понимали. В пять лет Вовка научился читать, в шесть без запинки выговаривал «темпоральное каналирование», в семь попробовал курить, был высечен без промедления и пристрастился к миру приключений. Единственным на сегодня Вовкиным недостатком была сквернейшая, по словам мамы, привычка обгрызать ногти, за что он постоянно получал замечания, а то и подзатыльники, но в минуты сосредоточения и увлеченности процесс обгрызания делался неуправляемым и вовсе, вот как сейчас, например. Обкусив очередной ноготь, Вовка вдруг вспомнил, что их учительница говорила о переводе времени, кажется…в целях… оптимизации производительской жизни страны, да, точно, именно так! Проблемы страны Вовку пока не волновали, но он быстро сообразил, что ему – лично – это сулило немалую выгоду. Ведь если перевести стрелки назад, то он получает еще целый час времени, а значит – успевает дочитать книгу, и тогда завтра зануда-Маринка в обмен на книгу отдаст ему диск с «Энциклопедией космоса», на который в классе была очередь. Недолго думая, Вовка подскочил с дивана, метнулся в кухню и, подставив табурет, сдвинул стрелку. Теперь часы показывали 8.  

Людмила отвела уставшие глаза от ноутбука и задумчиво посмотрела в окно. Было темно. «Надо время перевести», – вспомнила Людмила, – кажется, на час вперед. А может быть, назад? Нет, все-таки вперед. Стоп, будем рассуждать логически. Если предположить, что сейчас конец рабочего дня, восемь вечера, а на улице темно как в 9, то, чтобы соблюсти равновесие системы субъектно-объектного взаимодействия, темноту за окном нужно «узаконить», следовательно, перевести стрелку часов вперед». Людмила больше всего на свете ценила здравую логику и без особых усилий подчиняла ей окружающий мир.  

- Володя!..  

- М-м?..  

- Пожалуйста, отложи ненадолго журнал, встань, пойди на кухню и переведи стрелки наших часов, что висят на стене справа от двери, на один час вперед! А мне нужно закончить бы сегодня, работы на час и осталось…Владимир, ты слышишь?  

- Да, зайчонок, конечно…  

Людмила недовольно поморщилась, она не любила всяких «зайчонков», «белочек», «рыбок», но тратить время на выражение неудовольствия позволить себе сейчас не могла, тем более, что по ее решению вечер в семье сегодня будет сокращен на целый час. Поэтому она больше ничего не сказала и вернулась к работе.  

Муж Володя (на работе Владимир Иванович), приняв к сведению слова жены, уже приподнялся было, но следующий абзац в журнале, где была напечатана статья его оппонента Плюхова, настолько его ошарашил, что он медленно опустился обратно в кресло и впился глазами в строки, сразу обо всем забыв.  

Тем временем Иван Ильич, подремывая, дождался очередных новостей, услышал нужное и быстренько, чтобы не забыть, устремился к кухонным часам. Разогнул палец. Прицелился. На часах было 9. Иван Ильич замер. Он хорошо помнил, что когда час назад он подходил к часам, они уже показывали 9! Значит, сейчас должно быть 10, а указание по телевизору означало перемещение стрелки на 11! Разумным объяснением было то, что час назад часы просто остановились. Иван Ильич установил 11 вечера, подкрутил завод, удовлетворенно полюбовался своей работой и зевнул, – Однако, поздно уже, спать пора…  

Из-под двери комнаты внука пробивался свет.  

- Вовчик, хватит читать, на горшок – и спать!..  

- Деда… мне чуть-чуть осталось, да и рано еще, – заканючил Вовка.  

- Какое там – рано! Одиннадцать уже, время-то передвинулось! Чтоб через пять минут спал, читатель…  

Восемь лет назад Иван Ильич потерял жену и, оставшись один с двумя студентами и их ребенком на руках, вышел на пенсию, хотя мог бы еще работать, здоровье позволяло. Во внуке он души не чаял, поэтому его строгость Вовку нисколько не обманывала.  

Одиннадцать? Вовка удивился. Неужели он по ошибке не в ту сторону стрелку сдвинул? Он на цыпочках пробрался по коридору и заглянул в кухню. Так и есть, одиннадцать!.. Маринка без книги ни за что диск не даст, Леха перехватит, а у него потом фига с два выпросишь! Вовка был сыном своей мамы и тоже любил рассуждать логически. Если он передвинул второпях стрелку вперед, а не назад, как было задумано, и то же самое после него сделал дед, да час прошел, то плюс три вперед дают минус два назад! Вовка, гордый своей сообразительностью, не замедлил воплотить математические вычисления в механику и шмыгнул в свою комнату – дочитывать.  

Иван Ильич вышел из туалета и решил перед сном водички глотнуть. Зашел на кухню, налил кипяченой воды из графина и поднес стакан ко рту. Взгляд его упал на настенные часы. На часах было 9. Он медленно поставил стакан и столь же медленно опустился на табурет, не сводя глаз со стены. Часы бодро тикали и минутная стрелка показывала уже начало десятого. В чертовщину Иван Ильич не верил, но на пенсии увлекся чтением научной фантастики, освоил терминологию, благодаря чему иной раз даже понимал сына, когда тот вел долгие споры по телефону или обсуждал что-то с Людмилой. Иван Ильич понял, что попал в петлю времени. О парадоксах времени Иван Ильич читал немало и не то чтобы безоговорочно всему верил, но, памятуя о том, что нет ничего, что могло бы не быть, встревожился и даже чуть-чуть запаниковал. «Кривизна времени… гравитационные аномалии… терминал входа…», – закрутилось у него в голове. Ни с того, ни с сего его, убежденного материалиста, потянуло перекреститься. Иван Ильич взял другой стакан и достал из холодильника графинчик с водкой. Налил в стакан на два пальца водки, подумал, долил еще. Еще подумал и накапал в водку корвалола, от невестки, чтобы запах отбить, та была категорической противницей алкоголя, и Иван Ильич ее немного побаивался. Напиток взбодрил и обнадежил. Надо посоветоваться с сыном, решил Иван Ильич.  

Из-за неплотно прикрытой двери комнаты Володи и Людмилы доносилось глуховатое бормотание. Иван Ильич прислушался. «…за пределами развертки трехмерного пространства-времени…континуум свернутый до уровня квазиодномерного пространства…так-так-так…изменение геометрии среза лишает смысла точки бифуркации…. Однако перенастройка цепочки квантовых осцилляторов параметрической волны, которая, как известно, распространяется в направлении, противоположном естественному направлению времени, позволяет…». Иван Ильич вздохнул и решил повременить с разговором, если он действительно попал в петлю времени, то спешить нет смысла. Он вернулся и, принципиально не глядя на часы, повторил напиток. Пьющим Иван Ильич никогда не был, но сегодня ему было не по себе. Перенастроив таким образом цепочку квантовых осцилляторов, но полный самых мрачных мыслей, Иван Ильич пошел к себе, решив через час проверить свои предположения.  

Владимир Иванович (дома Володя), продолжая то мысленно, то вслух горячий спор с оппонентом Плюховым о правомерности смещения реперных точек в предлагаемой модели и от волнения проголодавшись, начал перемещение своего худощавого физического тела в сторону холодильника. Ассоциативная цепочка «голод-холодильник-кухня» вывела его мысли на просьбу жены о переводе времени. Откусывая от батона и продолжая мысленно оппонировать Плюхову, Владимир привалился плечом к стене и свободной рукой начал прокручивать стрелку на часах. Вправо, влево, еще влево, полоборота вправо, вводим переменную по оси зет… Эврика! Чуть не поперхнувшись батоном, сверкая взглядом, Владимир бросился в комнату и стал судорожно набрасывать схему, одновременно внося исправления в сделанные вычисления, – потрясение основ фундаментальной науки было его мечтой.  

В кухню выглянул Вовка. Посмотрел на часы и шмыгнул носом. Вот это да!.. Восхитительно запахло анархией и безнаказанностью.  

Людмила закончила, наконец, работу над новым учебником, захлопнула ноутбук и, подойдя к мужу, чмокнула того во взъерошенную макушку.  

- Пойду приму душ – и спать. Ты еще долго?  

- Да-да…, – рассеянно отозвалась макушка, – конечно…  

Людмила знала, что общение с мужем, когда он в таком состоянии, занятие совершенно бесполезное, а она не любила ничего бесполезного, поэтому только понимающе вздохнула и пошла в ванную комнату. По дороге она завернула на кухню, потому что тоже вспомнила о переводе времени, и решила проверить, выполнено ли ее распоряжение. Увиденное ее несколько удивило. Короткая стрелка стояла между 3 и 4 часами, а минутная на 11. Получалось без пяти половина четвертого. В этом было что-то неестественное, а Людмила неестественного не любила тоже. Прикинув, что она работала час-полтора, Людмила начала выворачивать стрелки на девять часов. Стрелки сопротивлялись, но куда им против Людмилы! Справившись с часами, она, неодобрительно нахмурившись, убрала графинчик с водкой в холодильник, и скрылась в ванной.  

Счастливо дочитав «Остров погибших кораблей», Вовка вовсю использовал неожиданную свободу, он открыл программу Photoshop и заканчивал портрет своей учительницы, которую обожал наравне с дедом. Сейчас он приделывал ей усы, скопированные с дедовой фотографии. Елизавета Родионовна была очень молода и очень красива, и многие ученики относились к ней, по Вовкиному мнению, недостаточно почтительно, что его задевало, поэтому усы должны были поправить дело, придав любимой учительнице недостающую солидность. Портрет выходил на славу, и Вовка собирался в понедельник повесить его в школьном фойе.  

В кухню с партбилетом в руке вышел Иван Ильич. Партийный билет был для Ивана Ильича символом ясности, порядка и честности. Порой, насмотревшись окружающую его действительность, которая рушилась и разлагалась, наслушавшись страшных репортажей о катастрофах и убийствах, он доставал свой партбилет, фотографию жены и на некоторое время обретал душевное равновесие, черпая его в ясном прошлом своей семьи и в том времени, когда страна его была великим государством, а не отхожим местом на рынке.  

Иван Ильич развернулся лицом к стене, на которой висело его сегодняшнее проклятие и посмотрел ему прямо в глаза. «Проклятие» показывало 9 часов. Последняя надежда рухнула. «Вовка!.. А что теперь с Вовчиком будет?! Затронуло ли его?..» – Иван Ильич с заколотившимся сердцем кинулся в комнату внука.  

Вовки в комнате не было. Так и есть, Вовка, любимый Вовка, его умница Вовка – остался в другой реальности, и другой Иван Ильич встречает его после уроков, ведет его домой, и они пьют чай, и ведут свои любимые вечерние разговоры, и, несмотря на всю свою смышленость, внук не догадывается о подлой подмене… Иван Ильич обессиленно опустился на вертящийся стул и тяжело облокотился на стол. Локтем он задел компьютерную мышь, засветился монитор, выйдя из «спящего» режима. На экране Иван Ильич увидел себя, в женском обличьи, молодого, но с матерыми усами. Икнув, Иван Ильич стал сползать со стула, но тут в кухне что-то не очень громко упало.  

- Деда, тут часы сломались! – раздался Вовкин голос. Ничего более радостного никогда в жизни Иван Ильич не слышал.  

- Вовчик… Вовка… ты здесь! Я уж думал – всё…  

Вовка, приготовившийся получить нагоняй от деда, неуверенно заулыбался. – Дед, я их не трогал, они сами…  

На полу валялись стрелки от часов, в конце концов не выдержавшие насилия над собой в течение всего вечера и ночи. Циферблат, лишенный стрелок, выглядел умственно отсталым и пах корвалолом.  

На шум вышла проснувшаяся Людмила, выслушала сбивчивый рассказ деда и Вовки и предприняла ряд мудрых действий. Она сняла со стены сломанные часы (купим новые!), похвалила Вовку за портрет деда ( нестандартное видение!), второй раз в жизни назвала Ивана Ильича дорогим папой (первый раз это было на их с Владимиром свадьбе) и отправила всех спать, потому что, скорее всего, уже была глубокая ночь, а в воскресенье они всей семьей собирались на электричке за город дышать кислородом и наблюдать природу.  

Папа Володя остался в стороне от развязки. Внеся свой вклад в драматические события этой ночи, он крепко спал, зажав в руке недоеденные пол-батона и снился ему деревенский дом, и бабушка ругала его за то, что он замусорил весь темпоральный переход и ей теперь к колодцу не пройти, а за изгородью стоял Плюхов и глумливо щелкал сходящимися векторами…  

 

Если вы знакомы с семьей Величкиных и бывали у них в гостях, то вы, конечно, видели у них новые электронные часы в кухне, на стене, справа от двери, а рядом – необычный портрет. Только не спрашивайте у них ничего, со временем они, может быть, сами расскажут вам эту историю, которая, несомненно, станет их семейным преданием.  

 

 

 

Примечания.  

Реперные точки – совокупность трех(двух) векторов с общим началом, не лежащих в одной плоскости (на одной прямой) и взятых в определенном порядке.  

Бифуркация – приобретение системой новых качеств при незначительных изменениях параметров.  

Темпоральное каналирование(гип.) – термин, введенный в квантовую теорию, характеризующий квантовые состояния объекта в прошлые моменты времени, см. Темпоральный переход.  

Темпоральный переход – развертка персонального времени в физическое время, перенастройка персонального трехмерного пространственно-временного континуума, выход в гиперпространство… понятно?  

 

05.11.2006  

 

 

 

Ночь Ивана Ильича / Ирина Рогова (Yucca)

2006-11-05 01:06
За пределом / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

Человек вдруг обнаружил у себя полное отсутствие мыслей. Более того, он понял, что их, собственно, и не было никогда. Так, рефлексия... А все то, что принималось до сих пор за процесс мышления, было в лучшем случае операционным сложением, то есть тем, чем гораздо продуктивнее и эффективнее занимается компьютер. Обидно стало человеку – не скотина всё-таки, хочется же чувствовать себя наперсником Творца, соучастником даже. Но поди тут прочувствуй, когда всё время уходит на яростную борьбу за место под скудным северным солнцем. Дилемма непреодолимая: или мы, давя окружающих, выживаем и размножаемся, забывая порой и на небо взглянуть, либо постигаем Божий Промысел и оказываемся в полной заднице в аспекте благосостояния. А разговоры о возможности успешного совмещения службы Богу и мамоне – всего лишь ложное самоуспокоение.  

И пошёл человек по миру, оборвав все нити, со старой жизнью его связывавшие. Пошёл, как Диоген, искать Человека мыслящего, чтобы хоть рядом с ним побыть, соприсутствовать, приобщиться. Много разного народу ему встречалось. Бывало, казалось – вот он, Думатель! Но потом выяснялось, что мыслишки – краденые-перекроеные, а в загашниках оффшорные счета и недвижимость в тропиках.  

И, пока человек обретался в бесплодных поисках, поизносился совсем, обтрепался, запаршивел. В приличные места его уже и не пускали. А уголовники и бомжи косились с опаской, потому что не понимали и принимали за утончённого маньяка.  

Долго так бродил человек, пока совсем не потерял человеческий облик. Питался такой мерзостью, что и не всякая собака есть станет – понюхает и отойдет. А он не нюхал. И дошёл человек до последнего предела. И заглянул за него.  

За пределом сидел толстый мохнатый урод и сам себе делал минет. Заметив постороннего, он бросил мастурбировать и удивлённо вскинулся:  

- Ты кто такой? Чего припёрся? Места, что ли, мало?  

Пораженный увиденным и услышанным, человек молчал.  

– Ты вот чего – давай-ка обратно уматывай. А ну, как все сюда повалят, что получится? Иди-иди... А, если насчёт пожрать, то мы сами тут седьмой @уй без соли доедаем!  

Чувствовалось, что мохнатый растерян и напуган, но старается не подавать виду. Человек, наконец, вышел из ступора и спросил:  

- А ты сам-то кто?  

Невинный вопрос поверг существо в смятение. Оно с хрюканьем шмыгнуло за замшелый буерак и исчезло.  

Стало совсем пусто и тихо. Но зато человека оставили чувства голода, холода и вовсе какого-либо телесного дискомфорта. В окружающей пустоте из зыбкого тумана начали проступать контуры, намечаться различные фигуры и забрезжили пока расплывчатые перспективы.  

И человек вдруг понял, что он мыслит. Он сидел, улыбался и мыслил. А неясные тени вокруг обретали всё более отчётливые формы и черты.  

 

За пределом / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

2006-11-04 16:09
Олег / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

«Ох, тошно мне…. Лгал, лгал кудесник… не в том моя смерть… не в том!» – князь по обыкновению своему погладил седую бородищу свою, стукнув золотыми перстнями.  

- Игорь!  

- Да, дядька! – Игорь возник по правую руку от князя, русоволосый, светлоглазый юноша, уже совсем раздобревший от медовой сыты.  

- Игорь… решил я… пора мне меч сложить… пора и гривну снять. Покняжил. Повоевал. Добре.  

- Дядька….  

- Молчи пока! Мне волхвы нагадали, будто мой конь меня же погубит! Конь издох, а я жив… знамо смерть я свою пережил… пора….  

Вдруг недобрая, мысли кольнула Олега в сердце: «Где же мои бояре? Здесь только Игоревы побратимы… и рыкарь его – Зверь Лютый…».  

- Ты чего, Игорь? Чего ты смотришь на меня так?  

- Поздно, дядька, поздно…. – холодный булат, серебристой рыбиной нырнул под шубу князя, но не ужалил….  

- Не колите его… – хмель сошел с лица Игоря, осталась только бледная личина, да холодные голубые глаза – сейчас сам помрет. Долго я ждал, дядька Олег, очень долго…. А ты на престоле моего отца вместо меня сидел, вместо меня ратью верховодил…. Хватит.  

«Потравили!».  

Искрящийся вихрь закружился в голове Олега, грузное, немолодое тело завалилось на бок, а спустя мгновение, князя Олега уже не было….  

 

Олег / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

2006-11-03 01:37
Ужас / Миф (mif)

На выходе из кабака меня не слабо качнуло. Справил с пацанами в узком кругу скромную, но любимую причину... Мы на нашу дату поддаем… Пожалуй, после пива стакан «Каберне» я зарядил зря, да и обе дорожки могли оказаться лишними, а уж водочка у стойки была точно не в прок, хотя абсент последним пошел прилично… Ну и что из этого всего могло дать по вестибуляру? А что не могло?!.  

Пиво явно заиграло сразу на свежем воздухе особенно – это я просек по лицу вышибалы на выходе: оно показалось симпатичным, я даже куда-то в него улыбнулся и автоматически, но дружелюбно попрощался. Ответом – чеканное на фоне бита – прозвучало брезгливое молчание. Похер! Где тачка?..  

Колеса я кинул в квартале, под домом на свободной частной стоянке, куда не успел пристроить семейную колымагу какой-нибудь примерный папан. Добраться можно скоро, если сократить через переулки и проходные дворы, тут их много – застроили плотно, но удобно. Вычислив методом верчения башкой по сторонам правильное направление, я углубился в проход между домами.  

Райончик, стоит заметить, был ухоженный, но не спальный. В том смысле, что по дороге могла попасться героическая эфиопская ребятня, которой обязательно минимум квинтет, и виртуозы эти при желании исполнят по полной, а тронь одного – сядешь. Пробовал, чудом отмазали. Я бы даже согласился сейчас на пару арабцов в полусреднем, если по очереди и без предметов, чем пересечься с афроизраильтанами разлива местного гетто – гнусно, да и в темноте много идет мимо, они мимикрируют…  

Короче, трезвей по мере приближения к машине я не становился. Это не волновало – вся энергия, включая умственную, шла на процедуру перемещение в пространстве – но подсознательно я понимал, что меня развезло прилично. Концентрации никакой, это не есть хорошо, хотя было поздно, темно и совершенно безлюдно, лишь издалека откуда-то из-под земли гукал дискач в шалмане, да орала кошка. Справимся, тут рядом.  

Через пару каких-то кустов, через фонарик высотой по грудь, торчащий из земли в обрамлении подстриженной травки, заборчик, зеленый мусорный бак, под балконами, чуть пригнувшись, я приостановился передохнуть и собраться с мыслями, оперся ладонью на холодную панель стены, когда из темноты в тень напротив меня вышел кентавр. Я удивился, но как-то не искренне: пойло дурит, чего тут шарахаться?  

Однако видение оказалось живеньким, подошло, цокая копытцами, поближе и сообщило неожиданно фальцетом:  

– М-ты пьян, человече.  

– Сгинь, сохатый, – попросил я, хмыкнув приключению. – Рысью на ипподром. – И попытался его обойти.  

Зверюга вильнула лоснящимся крупом, шустро перебрала точеными ножками, загородив лошадиной задницей путь, и, сунув мне в ухо здоровенную вонючую слюнявую мужицкую рожу, зашипела:  

– Шагай в обход, двуногий.  

– Чего еще? – я дернулся в сторону и рефлекторно отер щеку рукавом.  

– Брезгуешь, гнида, – отстранился кентавр. – А я ведь тебе только что жизнь спас… почти, – закончил он нерешительно.  

– Что мы несем?! – еле ворочая языком, возмутился я. – Кого ты спас… ло?.. Кого ты, мурло, спасло?  

– Иди в обход, мимо магистрали, там пока тихо, – как заклинание повторил жеребец, сделав страшные глаза.  

– А иначе что? – начал зажигаться я. – Затопчешь?.. Хочешь в плафон, коняка? Мне ж до люстры, что ты привидение, я ж дурной! Рука и пристрелить поднимется, и просто покалечить...  

Меня окончательно достало, что этот глюк руководит моим маршрутом. Все-таки зря я того винища тяпнул, бля буду!  

Лошадиная часть собеседника неуверенно топталась на месте, человечья воротила морду. Обиделся.  

– Кусты не еш, – посоветовал я, углубляясь в проулок позади кентавра, – химией прыскают, сам видел.  

– Козел! – пискляво сказал конь и чинным порядком, не спеша, скрылся за домом.  

– И не таких седлали! – лихо припечатал я спустя минуту, зашевелился и двинулся дальше. Издалека померещилось надменное ржание.  

Через пару десятков шагов откуда-то пахнуло нереальной летом в субтропиках прохладцой. Не иначе, как кондишинер у кого-то… Но додумать мне не дали – слева, шурша и потрескивая на статический манер, выдвинулся тяжелый до земли, блеклый сыростью и тусклый серебром конденсата плащ с зияющей пустотой в капюшоне.  

«Чудо из Голливуда» – идиотически выстрелило в мозгу, – «Где-то я тебя в кино видел…». Подсознание включилось, добрый вечер! Я бы порадовался трезвости рассудка, умудрившегося даже в таком состоянии идентифицировать персонаж собственного увлекательного помешательства, но меня потрясала примитивность бреда… Абсент?.. Не хватало только устрашающей музыки на фоне всего этого…  

– Гарри? – скрипучим басом прорычало чудило.  

Я чуть не грохнулся от хохота, сложившись пополам.  

Внезапно плащ рванулся на меня, брызнули искры, и, не пикнув, я оказался навзничь распластанным на асфальте. Болело ухо, по щеке сползало что-то щекотное. Я сел, потрясенно пощупал влажные волосы слева у виска, лизнул – вода, славтеоспади! Холодная… Все немного покачивалось, но вставать надо.  

Я встал, поискал глазами врага вокруг и над собой, но было тихо и пусто.  

– Сдрейфил, тварь? – спросил я громко и зло в никуда. – Обосрался?.. Ну, попадись ты мне…  

И, часто огладываясь, быстро зашагал прочь, втянув побаливающую голову в плечи.  

Н-да, вечеринка та еще… Если так пойдет дальше, то и не знаю, чего будет. Правильно Женя Лукашин, подпрыгивая, в мороз декларировал…  

Дома кончились, впереди раскинулись залитые яркой полной луной просторы пустыря, метров семидесяти в диаметре. Я приостановился. Можно и в обход, вдоль цивилизации, но напрямки быстрее. А быстро – это хорошо, хватит с меня, ты ж понимаешь, всего такого... этакого…  

И с этими мыслями пошел вперед. Одновременно со мной с другой стороны этого плоского грязного песчаного пятачка образовалась и задвигалась темная энергичная масса. Плащ вернулся, сообразил я. Недоигрался. Сейчас доиграется.  

Я замедлил шаг, замер, чуть присел, сунул руку глубоко в карман, вытащил и с лязгом раскрыл любимую «бабочку».  

– Иди сюда, падла киношная, – зашептал я сквозь решительно сжатые челюсти. – Мы тебя живо встретим кровавой дорожкой…  

Тень недавнего знакомого быстро приближалась, но двигался он почему-то рывками и летел точно в полуметре от земли, что странно, поскольку, в моем понимании…  

И тут я отвратительно хорошо разглядел, что это что-то вовсе не летит, оно бежит. Резво, мощно и уверенно. Как большое животное… Опять кентавр?..  

Я попытался расфокусировать зрение, как делаю всегда, когда стараюсь чуть лучше рассмотреть предметы в темноте – просто смотрю немного мимо. Увиденное с трудом вписывалось даже в алкогольно-наркотический бред. На меня целенаправленно двигался скромных размеров динозаврик. Приземистое существо с длинной цилиндрической обтекаемой головой, жуткой выпирающей челюстью, панцирем по всему ящеровидному телу, продленному толстым, острым на конце хвостом, короткими когтистыми передними лапками и сильными мускулистыми задними, на которых ящер уверенно держался и явно комфортно себя чувствовал. Тварь приблизилась и остановилась в нескольких метрах от меня, покачиваясь и посапывая. Пахнуло вонью. «Бабочка» выпала из безвольно обмякшей руки и тут же потерялась где-то в чумазом песке.  

Я не знал, что и думать, поэтому тупо констатировал про себя следующий факт. Из ночной тиши северного Тель-Авива на меня один на один, сочась едкой слизью, вышел самый жуткий биологический кошмар, когда-либо придуманный больной фантазией человека. Это был чужой. Да-да, тот самый.  

Смысл увиденного и наиболее вероятный исход неизбежной схватки осенил меня мгновенно и я, признаюсь, едва не обмочился. Легкомысленно пенять на глюки было поздно, слишком глубоко я во всем этом увяз, чересчур осязаемы оказались мои видения и больная голова после встречи с душкой-плащем чувствительно это подтверждала. То, что мог за одну-две минуты сделать со мной этот крестник сержанта Рипли я не стал себе даже воображать… Хочу назад, к лошадке… И попятился. А вы как думали?  

Чужой сделал пару шагов ближе и мотнул головой в мою сторону. С каждым его движением с меня обильно брызгал пот. Бежать я не стал. В голову не пришло. И то верно – от кого бежать? От смерти? Я был совершенно, до отвращения трезв и при этом ни хрена не соображал. Вот так эффект! Спасибо большое.  

И тут моя нога обо что-то стункулась пяткой. Я рефлекторно глянул вниз и инстинктивно подобрал предмет. Бита. Бейсбольная, из легкого, но прочного металла, с эмблемой «Рэйнджерс». Тяжесть удобная.  

Зверь угрожающе резко затрещал, вильнул хвостом, подняв пыль, но я вдруг почувствовал уверенность и силу. Вот что такое знатная дубина в руках у мужика!  

– Видал эту хрень, зараза? – пошел я на контакт, перехватившись обеими руками за тонкий конец и помахивая оружием. – Звездные войны, мать твою! Станцуем?  

Он предложение принял, потому что направился прямиком ко мне. Я, кажется, заорал, размахнулся и что было силы, прикрыв от выворачивающего на изнанку ужаса глаза, жахнул куда-то в район приближающейся туши, стараясь целиться в сторону головы.  

Раздался «шмязг!», бита отскочила, меня развернуло и я побежал в сторону горящих окошек близлежащего дома, почти как заправский питчер по базам – всё, кишка истончилась. Казалось, что рвал когти я медленно и долго, однако уже через несколько секунд оказался в каком-то подъезде, передо мной во всю стену раскинулось зеркало – наши это любят, зеркала в подъездах – из которого на меня огромными белыми зенками таращился мокрый, как мышь, крупно дрожащий, судорожно шарящий руками по телу субъект с высоко стоящими дыбом редкими волосами. Как я не поседел – не спрашивайте, не знаю.  

Домой я приплелся только через два часа. Требовалось успокоится, немного привести себя в порядок, включая мысли, добраться самыми светлыми улицами, сделав огромный крюк, до машины и со свистом пролететь несколько километров по полупустой трассе. О случившемся решил никому не рассказывать, но водку с коксом я больше не мешаю. Даже по юбилеям.  

Ключом в замок я так и не попал – все еще трясло. Позвонил, поздно вспомнив, что уже утро, но раннее, так что Валю будить нехорошо, но все, о чем я сейчас мечтал, это ее горячие, пахучие пассифлорой объятия.  

В квартире затопали, щелкнул выключатель и зазвенели брелоки, после чего моя крепость открылась и меня тут же пронзил столбняк: в дверном проеме раскинулась теща. Антонина Владленовна, представляете? Она была в халате, едва прикрывавшем гигантскую грудь, вскормившую мою жену и четверых ее братьев. Копну волос перехватывала не очень свежая ленточка, глаза горели адским огнем, дыхание было частым и мощным. Антонина молчала, но это молчание говорило о многом.  

– Адик, мама приехала! – с надрывом сообщила изнутри Валька, фрагментарно мелькая за широкой спиной родительницы. – Где тебя носит?! Наотмечались?.. У мамы отпуск месяц всего…  

Тут между ушами у меня что-то тренькнуло, глаза вылезли из орбит, рот перекосило судорогой, и я от ужаса радостно потерял сознание.  

 

Ужас / Миф (mif)

2006-11-02 08:37
А ты где был?! / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

1  

 

 

«Человек, который повсюду носит смертность свою...»  

Августин Аврелий  

 

Гриня очнулся в каком-то смутно знакомом месте. Впрочем, редкое место, куда ни ткни пальцем в карту, не было Грине смутно знакомым.  

Он лежал, заслонённый крупным валуном, щекой на острой щебёнке. Высоко над головой и сильно правее – почти непрерывное шуршание шин. Далеко, слишком далеко... Потому что даже повернуться лицом к небу, как благородный князь Андрей Болконский на поле Аустерлица, Гриня не мог. Боль крепкой хваткой судороги скрутила всё его тело. Почти не дышалось. Сердца не было. Разума тоже. Память отшибло. Остался только один инстинкт – жить! Ползти к дороге. Но сперва нужно почувствовать тело. Ну, хоть не всё. Одну руку – правую. Ну! Ну!.. ...Нет правой руки в этом большом куске мяса, будто стянутом миллионом верёвок. А вот левая рука – есть. Гриня пошевелил лишь кончиком мизинца, и судорога свернулась в ещё более тугой жгут. В голове словно разорвалась граната...  

Взревел мотор, поднимая «Харлея» на дыбы... Узкая спина и тонкие, цепкие руки. Натаха. Гневное лицо Адели сквозь стёкла автомобиля. Она что-то быстро говорит, резко жестикулирует. Сидящий рядом то кивает, то неодобрительно покачивает головой, но можно утверждать, что принимает её рассказ спокойно. И вдруг Адель выкрикивает какое-то слово, указывая не то на Натаху, не то на него, Гриню, застывшего за Натахиной спиной, и Андрей реагирует мгновенно, как на пароль. А Натаха всё-таки женщина... Не успела по газам... И вот «Харлей» на боку, Натаха хнычет – кровоточит ссадина на плече... Но собралась. Через пару минут – вдогонку. А там уже давно понеслось... Избиение младенцев... «Жигулёнка» били камнями. Отрывались вперёд, возвращались и на полном бегу – на! И ещё! И ещё! Разогнали Андрея до полного «жигулячьего» предела... Стёкол уже не было, когда Натаха повела на обгон строй, подчинившийся сигналу «уходим»...  

Тут у Грини в голове разорвалась вторая граната. Или нет, это шина у «Жигулёнка» лопнула на правом переднем колесе. Словно в замедленном кино, нет, как будто плёнка «зажевалась», споткнулся «Жигулёнок» и белое пятно солнечным зайчиком заиграло на тёмно-сером полотне асфальта – через голову, ещё через голову, теперь с боку на бок и ещё с боку на бок... Никакого ощущения реальности... И хорошо. Он бы умер на месте, вспомнив, что внутри этого солнечного зайчика – Адель. Гриня не пустил в разум ничего из полученной информации, поэтому сердце его собралось и позволило принять участие в спасении самой лучшей женщины на земле.  

Самой лучшей? – переспросил себя Гриня. А то, – ответил себе. Всё тайное когда-нибудь становится явным... Надо пожить хотя бы ещё чуточку ради этого нового знания. Но жить не получается. И без посторонней помощи уже вряд ли получится...  

Никудышнее здоровье досталось Грине от судьбы. Однако, в критические моменты судьба, словно устыдившись, сама протягивает руку ему, уже висящему над бездонным провалом. Так было много раз. Так было всегда. И где же ты на сей раз, судьба?..  

Как раз напротив валуна остановился автобус.  

- Девочки налево, мальчики направо...– серьёзный бас.  

- Вот так всегда! Сами девочек налево посылают, а потом возмущаются! – легкомысленное сопрано.  

- Ха-ха-ха, – сказал себе Гриня, – как смешно.  

 

 

2  

 

 

«Пусть смеются надо мной гордецы...»  

Августин Аврелий  

 

Долго и тоненько звенит вода, наливаясь из колонки во флягу, а потом по-птичьи разговаривает на ходу тележка: «ти-и-и!» – вверх до восторженного визга, «щёлк-щёлк...» – мстительно приземляя песенку покосившегося обода. И так все семьсот метров, на каждом: «ти-и-и! щёлк-щёлк...», и четырнадцать раз туда и обратно. Устанешь от любой музыки, даже соловьиной. Свет июльского утра неотвратимо теряет очарование, накапливает многоадресное раздражение с каждой новой ходкой по узкой, до полной разбитости заезженной тропинке, словно прорисованной на холмистой местности непрофессиональным художником: чересчур прихотлива её линия и выведена слишком старательно...  

Вторая половина ежеутренних работ по водоснабжению не становится легче, но постепенно добавляет энтузиазма, потому что в её необозримости всё яснее просматривается окончание трудов, хотя и медленно, но вызревает перемена в настроении, и буквально на последнем издыхании Адели невидимые скрипучие механизмы переменят декорации. Умытая росой трава подрастает прямо под взглядом. Тополя надо лбами холмов уже отпушились, и потемневший, отяжелевший от росы и пыли пух не мешает дыханию, он разнесён ветром повсюду и прибит к земле дождями. Жалкие его остатки сбились в серые бесформенные комки и мало-помалу втаптываются в неблагодатную почву тропинки, обросшей по закраинам нежнейшей гусиной травкой. Эта нежнейшая, однако, не уступает грубой силе водовозов и громадам лопухов и крапивы, тоже постоянно возобновляющих атаки на спорную территорию.  

- Какие примеры для подражания! – Адель вдруг остановила тележку в горестном восхищении, – Уж вы-то... Уж эти-то чужому семени, даже тополиному или кленовому, особо живучим – лишь бы зацепиться за землю, уж эти-то никому у кормушки места не дадут! «Возьмёмся за руки, друзья...» – Адель возвысила голос до пафоса, – ... И никого в свой круг не пустим... – заключила она мрачно, – Помочь может только влиятельный покровитель или, например, везение, что значительно реже, но бывает, и за примерами далеко ходить не надо... Видимо, правда, что все премудрости людские – плагиат... – Адель рассуждать не перестала, но покатила тележку дальше – за доказательствами.  

Тропинка дважды ответвляется от основного течения. Первый рукав – двенадцать шагов в горку – приводит к слегка очищенному пятачку земли, наскоро оконтуренному пластинами перевёрнутого дёрна. Когда-то поплевались детишки черёмуховыми косточками, а нынче поднялась щедро облиственная поросль у стены соседского сарая. Ради будущего благоуханного дерева и были выкопаны поблизости все наиболее рьяные репейники... (И корни их перекручены на мясорубке, и сок отжат, и с маслом подсолнечным сварен... Адель это не ест, это для волос полезно.)  

- Хоть вода, добытая с таким трудом, становится дороже золота, необходимо помочь родной полудикой культуре... Жасмин да сирень не более заслужили. Цветы у них, конечно, поизящнее, без такого сора, но зато и ягод не дают... Пейте, черёмушки, пейте... Прямо из колонки... Обжигает, наверное, крепче кипятка? А и не предусмотрены для вас нежности, вы, чай, не помидоры. Злее расти будете, настоящим примером пробивной способности...  

А второй рукав, уходящий от русла тропинки, – к тонкому, высоко потянувшемуся деревцу. Вот кого любят и холят: лунка широкая, чистая, даже мульчированная...  

- Пей, ягодка, пей, рябинушка... Тут уж явный пример покровительства... Ишь, язык-то у нас как выпендривается! Только и смотри, чтоб в компанию «деревенщиков» не записали...  

Язык, который Адель использует в своих сочинениях, всегда не без выпендрёжа, и, хотя выпендрёж тут из совершенно другого района, русским язык быть не перестал, даже если временами переходил на жаргон. Адель твёрдо убеждена: литература должна впитывать в себя всё, и рядом с жасминным ароматом вполне имеет право навозец пованивать, потому что навозец неженке-жасмину жизненно необходим...  

- А в круг всё равно не пустят. Может быть, даже и не из-за языка вовсе. И может быть – правильно. Впрочем, было. Впустили уже, а толку что? Чуть не задушили насмерть в дружеских объятиях... Не того ты, Адель, поля ягода, чтобы выжить в невыносимых условиях микроскопической войны между лилипутами... Единственное место, где столько дыма без огня, – писательство наше... И наоборот – сколько настоящих творцов бездымным порохом сгорело – неслышно и невидно... И было бы за что воевать! Всё равно теперь никто своих отцов не достоин, тем более – дедов и прадедов... Был когда-то в литературе настоящий живой огонь, и простор, и воля... Всё утеряли, износили, разменяли...  

Разговаривая сама с собой, Адель часто теряла бдительность. Звякнула полупустая фляга, сорвалась с крючка и покатилась с тропинки под уклон. За тележкой глаз да глаз нужен, не держится на ней молочная посудина, потому что вся эта конструкция приспособлена под газовый баллон...  

- Опять стишки сочиняешь... – проворчал сосед, вытаскивая флягу из бурьяна. – Хоть бы почитать дала, что ли.  

- Спасибо, Михал Тихоныч... Почитать, оно, конечно, можно... Но не советую – такая дрянь...  

Тележка заскрипела, удаляясь.  

- Лида! – крикнул сосед вдогонку, – Колёсики надо смазать!  

- Обязательно.  

- Принцесса... – ухмыльнулся он, провожая поэтессу глазами, и сплюнул: – Вырядилась...  

 

 

3  

 

 

«Здравствуй, Муза! Хочешь финик?  

Или рюмку коньяку?»  

Саша Чёрный  

 

Поэтессу Лидию Абакумову (а в противоположных по мировоззрению журналах – Адель Аксон), мало интересовало мнение соседа. Даже имея возможность, не стала бы слушать. И не услышав – догадалась. Почувствовала, как стучит в голове кровь... Да уж. Выглядит она среди лопухов и впрямь нелепо: яркие бирюзовые хлопчатобумажные брючки и трикотажная блузка в тон – тропические узоры а ля Гоген, декольте со всех сторон...  

- Да, – пробормотала она, – весело было мне в этом наряде по Домбаю бегать в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году... А колёсики надо смазать. Не только у тележки, а вообще – отсюда...  

В городе теперь тоже не сладко: асфальт плавится, дышать нечем. Купаться, конечно, можно и здесь почти так же, как в Строгино. Даже лучше. А вот пешеходный мост через чистую и тёплую речку вовсе не такой, как тот, что уводит с Пресни на Кутузовский. Здесь почти нет цивилизации. Нет кондиционеров. Мерседесов. Мак-Дональдсов.  

Заскучав по столице до навернувшейся слезы, поэтесса успокоилась тем, что вот эти бирюзовые одежды в Москве сегодня тоже не покатят. А здесь – сойдёт. Не нравится – пусть не смотрят.  

Разлив оставшуюся во фляге воду на обширной, как поляна, клумбе разноцветных маков (за выращивание которых местный участковый не раз пытался бедную поэтессу оштрафовать, несмотря на предъявление ботанического атласа, доказывающего невиновность Адели и безопиумность данного вида), Адель, полюбовавшись на заполненные ёмкости в саду, неизвестно зачем открыла кран и обнаружила, что водопровод, вышедший из строя две недели назад, снова работает. Надо было с утра проверить... Таскалась пять часов подряд туда-сюда под ухмылками милых соседей... Нет, лучше бы и сейчас не проверять!.. Всё настроение сизифовым трудолюбием испорчено. Замечталась опять. Как бы выловить себя из облаков? Ради этой цели даже из столицы со всеми её многообещающими ловушками судьба выкинула. А что толку? Какой бы ещё придумать бредень – с самыми мелкими ячейками, чтоб не выскальзывала из него и не блуждала бы в пустоте понапрасну... Заземлись, Адель, не доверяй так небу...  

Ага. Вот оно.  

Теперь сначала, выуживай по словечку, да осторожнее, не порви паутиночку... Из которой бредень?..  

Теперь не так сначала.  

И ещё не так.  

И ещё разочек.  

Вот!  

Наконец-то.  

Авторучки не пишут.  

Ни одна.  

Так повелось.  

Вот и хорошо.  

Звучит складно. Складывай в голове пока. А потеряешь – туда и дорога.  

 

Творчество. Творь или тварь.  

Перья – крылами не птиц.  

 

- Здравствуй, Муза псевдонима, – съехидничала Адель, – хочешь млечного мачку?  

Конечно, Адель Аксон может позволить себе всё, даже манкировать размером: ишь как лихо прохромал амфибрахий меж вальсирующих дактилей! Как там, в самом первом начале?..  

 

 

Ближе держусь берегов,  

Небу доверия нет...  

 

Правильно, это и лишнее, и неправда. Вернее, враньё. У тебя, Аделька, одна надежда – небо. Подумаешь, погуляла с флягой. Это нормально. Почти. По крайней мере, доказывает высокую степень заземлённости. Поэт ли ты, Адель? Нет, конечно. Ты человек, и человек, как все, ненасыщаемый. Ведь для удовлетворения насущных потребностей нужно совсем немного, дружно вспомним Диогена: побольше солнышка да минимум работы для хлеба и зрелищ. А человечество всё гребёт под себя, ВСЁ подряд гребёт, включая никому не нужные таланты. А чтоб было! На чёрный день. И каждым белым днём наматывает по десять километров до колонки и обратно. Безумен человечий мир, даже этот, со следами патриархальности... И скучен-то как! А завопить теперь: «В Москву! В Москву!» – никак нельзя. Не только потому, что просто – нельзя, но и потому, что всё то, что там для нас приготовлено, мы уже исследовали, наследив основательно, и выбросили из своей поклажи, как опять же Диоген выбросил чашку для питья. Здесь, Адель, пардон, Лидия, мы и без неё напьёмся...  

Посмотри, как прозрачен здесь воздух! Он удивительно умеет предъявить самое главное и скрыть незначительное... Твои подопечные маки, утолив жажду, благодарно склоняются в реверансах: балет! Большой Театр! Не нужен... Это всё-таки не декорации, здесь всё живое. Нежнейшие, неуловимейшие переходы из цвета в цвет – акварель так не умеет... И какое небо над цветами раскинулось! Как водное зеркало, но не морское, а озёрное, тёплое, спокойное, безопасное – хочется нырнуть... И так высока эта синь, что человек тоже выше ростом становится, ему хватает пространства все до единой косточки распрямить, как будто и нет давления сверху, есть только зов: наверх! Карабкайся, Адель, карабкайся, если взмыть птицей не получается...  

 

Есть у каждого свой остров,  

Полный гадов, чудищ, монстров –  

До-минорная строка.  

Но бывает и другая,  

Та, где дворники взбивают  

В грязных лужах облака.  

 

А это уже приветик Большому Союзу от его «членки», Лидочки Абакумовой – вид с грядки... Значит, ещё стишочек сунем в папку не вошедшего в ковчег, пусть полежит в голове, всё равно на бумагу не рвётся. На бумаге – порвётся... Лидушка куда привередливее Адели: «до-минорная строка», например, из другого, далёкого ряда...  

Одно на двоих запомнить необходимо: и ты, Адель, и ты, Лидия, конечно же, без поэзии – никак. А вот она без вас – преспокойненько. Не стоит выискивать своё в ней значение. Лилипуточки вы обе, как, впрочем, и окружающие вас поэты в бездарнейшее из времён, когда все величины – и большие, и малые – дутые в разной мере. Уж сколько полопалось... Будьте осторожны, смотрите, чтоб не надули...  

А теперь – всерьёз.  

Осмотрись, сориентируйся на местности. И какова же ты среди даже вот этого средней руки великолепия?.. Лилипут?.. Куда там. Переоцениваешь, как обычно. Песчинка, и даже менее... Прочувствуй это! Нет, не прибедняясь, а по-честному... Что, трудновато тебе, Венец Творения?.. То-то же. Правда, она завсегда глаза колет...  

Ну, неужели?! Чувствуешь? Пылинкой? Точно?  

Вот и сочиняй теперь. Восхищайся миром или ужасайся ему, но изумление – обязательно. Мир велик, непонятен и определённо – щедр. Бери, что хочешь, он всё равно не видит ни тебя, ни той малости, которая тебе вдруг от него понадобилась: будь то заплаканный лунный лик на ладони Адели или синдром оставшихся в живых круглой сироты Лидии... И не забудь, что зарифмованные жалобы – это абсолютно бездарная дамскость. Усредняйся! Настоящий поэт – не мужчина. И тем более – не женщина. Это – монстр с того самого острова...  

 

 

4  

 

 

«Выдохлись знойные сны, скисли июньские вина,  

Трезвый, как ангел, Эрот свой зачехлил инструмент...»  

Михаил Гундарин  

 

 

Адель задумалась глубоко и безвыходно, и потому не сразу откликнулась на голос извне. Возвратив себе и окружающему миру первоначальные габариты, то есть уже не чувствуя себя ни пылинкой, ни монстром, она раскрыла объятия человеку слегка бомжеватой наружности. Это приехал Гриня, друг, тоже поэт или около того (не факт – любое утверждение относительно любой степени принадлежности любого человека к поэзии). Впрочем, Гриня не обидчив, как настоящий странник. Вид его болезненно-бледного лица и синеватых на почти прозрачных пальцах ногтей всегда возвращал Адель к волошинской мысли о космическом сиротстве и глобальной бездомности...  

- Тебе не холодно? – спросила Адель, улыбаясь, – Куда опять собрался? На Северный полюс?  

Одет Гриня не по погоде. Тем более, не по сезону. Одежда его всегда казалась сшитой на живую нитку из картофельного мешка. Но зрение всех обманывало. Чёрные джинсы переживут и внуков, и правнуков, даже если будут использоваться по назначению, то есть служить ежедневно и почти круглые сутки. Куртка заношена до цвета застарелой помойки, но тоже крепка необычайно. И, несмотря на весьма хорошую, с правильными пропорциями фигуру, все вещи сидят на нём до странности мешковато. Впрочем, уже через несколько минут общения люди перестают реагировать на внешний вид Грини. Это наверняка случится и на сей раз...  

Он никогда и нигде не появляется просто так. Словно быстроногий Эрмий, вестник богов, Гриня пролетает автостопом любые расстояния за самое короткое время, чтобы присутствовать при свершениях перемен – при стремительных взлётах и бесславных падениях. То ли он хочет к взлетающему прицепиться, то ли падающему помочь, то есть, отзывчив он или просто скучает, – этого до сих пор не понял никто. Адели же падать ниже грядок некуда, поэтому внезапному появлению Грини она даже почти обрадовалась: будут ей новости и столичные, и, может, даже глобальные... И обязательно касающиеся лично Адели... Впрочем, Гриня мог и просто так, по пути заехать, бывать у Адели ему давно нравится, и он не упускает такой возможности... Причём, Гриня не столько говорит о своём к Адели отношении, сколько пускается в доказывающие действия... Но этой истории без предисловия не обойтись.  

 

Адель не имеет привычки расстраивать окружающих людей по пустякам, и муж её тоже человек спокойный, но однажды они едва не развелись. Правда, повод был того достоин. Не какое-нибудь банальное, плохо замаскированное прелюбодеяние, и даже не замучивший страну бесконечный финансовый кризис (хотя и он виноват отчасти), супругов попытался развести не менее банальный вопрос: кто в доме хозяин...  

Андрей Абакумов обычно не посвящал жену в проблемы, планы, и вообще в дела – даже минимально, а тут как чёрт дёрнул... Правда, и план был рискованный, под удар ставилось семейное благосостояние. Но и на этот раз ни советы, ни помощь, ни тем более участие женщины ни коим образом не предполагались.  

Затевая дело, сразу показавшееся Адели скользким (все дела, которые вершились в то благословляемое разбойными людьми время, были в разной степени скользкими), он уже всё решил сам. Компаньонам Андрея по новому предприятию Адель не особо доверяла. Она, как истый Козерог, сочла нужным проконсультироваться в разных малодоступных местах: поскольку литераторы относятся к людям достаточно публичным, Адели при желании была доступна практически любая информация. Тут она и узнала о тех многочисленных опасностях, избежать встречи с которыми супругам при всём старании не удастся, даже если компаньоны поведут себя прилично. Дело изначально «дохлое», предупредили специалисты, и, чтобы отговорить мужа от затеи, Адель подробно и красочно описала ему беды, готовые на него обрушиться, преувеличив прогнозы специалистов разве что на треть. Но, услыхав в повествовании жены знакомую фантазийную интонацию, Андрей поулыбался, покивал головой и поступил по-своему.  

Как впоследствии оказалось, Адели надо было преувеличить несчастья не на треть, а втрое, потому что были потеряны не только все имевшиеся деньги, но и московская квартира, автомобиль, и даже та несчастная горсточка золотых украшений, что скучала в шкатулке со времён Лидочкиного девичества... Тут ошиблись даже специалисты, да и можно ли учесть факт, давно зарифмованный фольклором: «пришла беда – отворяй ворота»... Вышеперечисленные неудачи нельзя причислять к бедам, их вполне можно было бы пережить... Но неожиданно заболели и умерли родители – один за другим... Впрочем, почему неожиданно? Просто наступил возраст потерь, и этот факт почему-то никто не может предвидеть и учесть...  

У Адели нервы не выдержали. Когда сумма долгов доползла до критической отметки, она сурово выговорила мужу:  

- За пятнадцать лет совместной жизни ты мог бы убедиться, что поэтесса я плохая. Как раз за счёт того, что слишком прозорлива в житейских вопросах. И если кто-то из нас двоих человек творческий, так это ты. Не пора ли тебе прислушаться к моему трезвому уму?  

- Ты женщина, – не раздумывая, ответил Андрей, – и потому не можешь быть умнее меня ни при каком раскладе.  

Ещё не дослушав до конца гневную тираду мужа, Адель почуяла новую беду, самую главную. Андрей обиделся, обиделся весь, каждой своей клеточкой... И это в его родной, единственной семье, вот что получил он вместо понимания и сочувствия... Однако под влиянием настроения Адель отогнала дурные предчувствия. Какая ещё беда?! Развод и новый псевдоним?! Да полно! Просто очередное событие с пока неизвестными последствиями. А вдруг?.. Ведь тоже фольклор: «не было бы счастья, да несчастье помогло»...  

Муж после этого разговора на некоторое время тихо исчез, а сама Адель переехала в опустевший родительский дом, это окрестности областного города В., от Москвы, да, далеконько – всю ночь ехать в дорогом, но не очень-то комфортабельном поезде...  

Вот так Адель проживает в одиночестве уже третий год, закупая муку и сахар мешками и поливая на клумбе мак. Андрей навещает её изредка – занят, пытается выкарабкаться из долгов, и получается это у него не слишком удачно. Впрочем, «Жигули» он уже прикупил – с рук, на квартиру же средства всё ещё копит. И, по мнению Адели, будущее жильё растёт медленнее сталактита. Ну и пусть. В Москву Адель совсем уже не хочет. Даже и не скучает. Почти совсем. За исключением каких-то маленьких, но знаковых мест, вроде пешеходного моста, и незначительных предметов. Например, «Мерседесов» Адели не хватает. А что, она обожает классные автомобили, сама не знает почему. А ещё – хард-рок и Моцарта... Но ехать за этим в Москву... Ждут её там, в столице, как же... Ни Моцарт, ни Меркьюри... Может, хоть кто-нибудь?..  

А кто?!  

Коллеги, с головой ушедшие в разборки – кто же всё-таки круче?, – помогали ей некоторое время, особенно в похоронах, за что Адель Аксон благодарила Международный литературный фонд, а Лидия Абакумова – «Большой» Союз писателей России и Московскую городскую писательскую организацию, и обе поэтессы в одном лице исполнились уверенности, что всю двойственность поэтической личности коллеги сумеют достойно предать земле, когда придёт час, причём многие уже свершили прощальный ритуал, выражаясь фигурально. Разборки кланов если не важнее, то уж поинтереснее любых отдельно сложившихся судеб, потому все уехавшие в провинцию оказываются оторванными от литературной жизни, подменившей собою литературный процесс... Их забывают почти мгновенно, как будто они умерли... Впрочем, умерших пару раз в году всё-таки поминают: в день рождения и в день памяти... Сие Адель наблюдала неоднократно и относительно своей творческой особы иллюзий не питала.  

В отличие от столичного писательства семья Абакумовых вопрос «кто круче» решила почти сразу: она просто сняла его с повестки дня как риторический и некорректный. Но около месяца (а точнее – три с половиной недели) понадобилось Андрею для обдумывания случившегося и нащупывания путей к примирению, Адель же всё это время откровенно и почти самозабвенно депрессировала.  

Вот тогда-то и подоспел к её одиночеству Гриня и прорвал осаду через эту брешь. Он, к тому же, привёз авторские экземпляры двух книжек её стихов – одну, попроще, издала Московская городская писательская организация, а другую, поярче, писательство власть предержащих. Это были последние соболезнующие знаки внимания собратьев по перу. Конечно же, Адель можно понять: первая радость на пепелище жизни и первая ласточка, сулящая весеннее обновление, всем этим явился тогда Гриня, а ещё длилась первая неделя её горького деревенского заточения, первая неделя изгнанничества, первая неделя незаписывания стихов... Словом, атака Грини победоносно завершилась, но странная собственная податливость не столько удивила Адель, сколько привела её в чувство. Так победа Грини обернулась его же поражением на всех фронтах... Однако капитулировать он не собирается. Адель до сих пор не может окончательно восстановить статус-кво в их отношениях. Словосочетание «третий – лишний» Гриня понимать отказывается, по крайней мере, таковым себя не считает. А втолковать ему, что это именно так, Адель способа не находит. Уже втолковывала, не применяя такт... Бесполезно. Поэтесса – эх...  

Теперь же она оторвалась от безрадостных мыслей довольно охотно и раскрыла, как уже было чересчур громко сказано, навстречу странствующему рыцарю свои поэтические объятия. Правда из-за импровизированного письменного стола она так и не встала, вследствие чего полноценных объятий не получилось. И, пока Гриня обцеловывает кончики пальцев радушной хозяйки, необходимо хотя бы из скромности посмотреть по сторонам, ведь читателю должно быть интересно всё, что связано с обустройством писателя в полевых условиях...  

Рабочее место Адели весьма многофункционально. Представьте себе нечто вроде беседки для посиделок. Это вообще-то летняя кухня... Именно здесь производятся все основные заготовки на зиму, обязательность которых москвичам не объяснить. Здесь Аделью (нет, в данном случае – Лидией) самостоятельно сложена печь. Несмотря на явное недоверие соседей к освоению поэтессой по специальным книжкам печного мастерства, в печи загорается «с пол-оборота» и горит потом жарко и ровно. Остальным благоустройством занимался Андрей во времена редких супружеских свиданий. Сначала над печью была сделана крыша из старых досок и слегка побитого шифера, а в следующем году возведены две стены из уже использованной клеёнки. Третья стена – живая. К середине июня вьющаяся фасоль не пропускает ни дождя, ни света, потому в клеёнке над печью было прорезано окно и заклеено прозрачной плёнкой. Отсутствие четвёртой стены – это дверь, широко открытая для всех желающих собак, кошек и кур. В углу, где фасоль цепляется за клеёнку, глубоко вкопаны два толстых берёзовых столба, на них уложена столешница. Это стол в самом широком смысле. Частично – письменный. Не потому частично, что стол плохой. Заготовки стихов и в голове удержатся, а вот заготовки овощей, фруктов и ягод – никак. Основные строки пишутся не здесь и не сейчас. Не сезон, как говорится. Стихотворные времена наступают перед Рождеством и перед Пасхой. Зима... А в доме тепло. Там и стол есть, настоящий письменный, и он не Аделькин, а Лидочкин, тот, за которым она первые свои буквы писала. Именно с этого стола отправляются стихи в ковчеге конверта по старым московским адресам для публикации. Но надо признать, что всё реже видят мир стихи обеих... Так что в неписании не стол виноват. Это судьба... Просто Адель несколько раз выхватывала из стаканчика с писчими принадлежностями то вилку, то чайную ложечку, считала это Знаком свыше и послушно начинала обедать или чаёвничать. К тому же, авторучки, живя на свежем воздухе, поголовно писать отказывались. Так и окрепла привычка ничего здесь не записывать. Большая часть поэтических придумок так и потерялась среди овощетёрок, а Мнемозина в этом селении вообще прописана не была.  

Тем временем кончики пальцев Адели перестали удовлетворять рыцаря. Но Адель не хотела, как и стихов, ни здесь, ни сейчас, ни вообще это. Почему – сама не знает. Феминистка? Вряд ли. Синий чулок? Может быть. Главная причина ей не поддаётся. И только всезнающий автор сможет пояснить недоумевающему читателю, что происходит с его героиней. Причём, не только – что. Но и – почему. Лучше б, конечно, помолчал. Но болтлив, к сожалению. И честен даже по отношению к себе. А уж его лирическая героиня и подавно пусть терпит, куда ей от авторского произвола спрятаться? Некуда. Пусть утешается тем, что автор каждую её боль через себя пропускает...  

Нельзя сказать, что Адель не любит мужские ухаживания. Как настоящая поэтесса, она могла выстроить в уме весь путь своего обольщения, начиная от взгляда в её сторону. Вот чаще всего одним взглядом и довольствовалась. Потому что действенное продолжение не укладывалось в выстроенную схему, избирая путь попроще. Так территория её тела давным-давно стала запретной, а потому подзапущенной. На руки свои она, пардон за каламбур, рукой махнула: уже не спрячешь ни коротко остриженных ногтей, ни «крестьянского» – строго по запястья – загара, ни ободранных сорняками ладошек, ни потрескавшейся от соприкосновения с землёй кожи (ну, не может она работать в перчатках!)... Остальное прятать пока получается. Адель поправила широкую бирюзовую брючину: «Сиди там, бедолажка, не высовывайся. Я-то тебя и такую люблю. А другие наверняка обидят. Хоть ты и правая толчковая, а попробуй – защитись...». После раскорчёвки двух замёрзших в прошлую зиму яблонь вдруг вывалилась на ноге длинная синяя вена, обнявшая голень разлившейся Амазонкой со всеми многочисленными притоками. На эту ногу, как на контурную карту, смотреть глубоко обидно – ни одного названия... А до того случился уже двойной подбородок, съевший чёткость очертаний нижней части лица. Она только по утрам мимоходом полусонно заглядывала в зеркало, потому не сама заметила изменение физиономии – муж подсказал. Сначала хотелось оторвать подбородок вместе с головой, однако – привыкла. Медленно, но верно опадает бюст. Постепенно вырастает тугое, кругленькое брюшко. Все эти приобретения быстро перестали быть предметом для огорчения. «Жри, что дают!» – смеётся Адель, вспомнив услышанное от поварихи ещё в пионерском лагере. Андрей, тоже улыбаясь, соглашается: «А куда теперь денешься?», тем более что давали-то и раньше весьма редко. У его супруги, то есть нашей с вами героини, самый большой талант – отбивать желания... Вот она придвинула к печке скамеечку и занялась приготовлением растопки из бересты и смолистого соснового полена. Занятия своего не оставила, когда зубастый зев мгновенно вспыхнул, не упустив ни дымка мимо. Поставила на огонь чайник и продолжила щипать полено – впрок... Хорошо ещё, например, картошку чистить или другое что-нибудь крошить. Нож в руках вообще не способствует сближению... Останавливает почему-то... Это Адель давно заметила.  

- Хорошо горит, – вздохнул Гриня. – Сразу видно, что дрова сухие. А ты почему до такой степени отсырела? Даже не дымишь...  

- А, – махнула ножом Адель, – мёртвые не потеют. Ты рассказывай пока, рассказывай...  

Гриня задумался о чём-то не слишком, видно, весёлом, и долго молчал. Адель поняла, что он приставать теперь не собирается, и отложила надоевший тесак. Чайник уже вскипел. Когда Адель повернулась с полной кружкой, Гриня неловко сидел на полу у клеёнчатой стены. Его лицо словно только что побелили известью, а совсем посиневшие губы стянула судорога. Адель охнула и обожглась, плеснув на пальцы кипятком. Гриня не употреблял никаких лекарств, кроме водки, это Адель знала, но всё же нашла у себя в аптечке каким-то чудом занесённый туда корвалол, щедро накапала в стакан, заставила выпить и увела в дом...  

Гриню многие не любили. Но уважали все. Потому что с такого рода врождёнными пороками сердца люди не то, что автостопом, метро никогда не пользуются. Гуляют от постели до унитаза. И обратно к телевизору. Гриня молодец, не поддаётся. Вовсю используя льготы по инвалидности, мотается по белу свету, где электричками – бесплатно, где поездом – вполцены, а где-то и вот так – «голосуя» на трассах... А ещё он сочиняет игрушки для бородатых толкиенистов и сам играет в них на всю катушку. Шпажонки – ладно, они хоть лёгкие. Но бывают там и кольчуги, и шлемы, и мечи... Это пудовое железо нести тяжело, а уж махаться в рукопашной... И знающие о серьёзности его болячек, и не знающие, понаблюдав за такой кипучей деятельностью, относятся к нему на равных, без скидок и жалости. А ведь так нечестно...  

Адель, глотая слёзы, сидела около кровати и поглаживала Гриню по голове: волосы тонкие, разлетающиеся пухом, и уже сильно редеют на висках и маковке... Что же такое рядом вот с этим разлившаяся Амазонка на правой толчковой?.. Мелочь, не более...  

А Гриня словно следил за мыслью Адели. Он задержал эту жалеющую руку и притянул её к своим ещё твёрдым и непослушным губам. И слёзы у Адели почему-то сразу высохли.  

Потом они долго лежали рядом: обливающийся холодным потом Гриня и пылающая до ушей румянцем Адель.  

- Тебе нужно поскорее в Москву возвращаться, – сказал, наконец, он. – Быстрее входить во все прежние тусовки.  

- Зачем? – засмеялась Адель, – Я это всё проходила уже. Надоело. Да и зачем?  

- Газеты надо читать, – усмехнулся Гриня, – или радио слушать, если телевизор не любишь. Ты же знаешь, что твою последнюю книгу подали на премию? И знаешь, кто? И знаешь, на какую? И знаешь, кто подсказал?  

- Вот теперь знаю. Спасибо. Толку-то.  

- Много толку. Ты уже в десятке. И среди десятки – в главных претендентах. Сведения, ты меня знаешь, стопроцентные...  

- Да ты что... – Адель лениво накапала себе корвалол в тот же стакан. – Не может быть...  

- Рано радуешься, – поиздевался Гриня. – Премия всего одна. Конкурентов ты знаешь в лицо и со спины – нехилые ребята. Тем более – мужики. И ещё тем более – постоянно в струе. А ты, глупая, совсем не тусуешься, целку, извини, из себя строишь. Шансов у тебя поэтому мало, весовые категории разные. Это я не о литературе, а об имени как таковом. Какое там у тебя имя! Зарылась в землю по самые уши... Так что придётся бороться, и всеми средствами.  

- Не будем бороться.  

- Будем.  

- Зачем берёшь на себя так много? Не унесёшь ведь с таким-то здоровьем. Спасибо, конечно, но зачем тебе это всё нужно, не понимаю...  

- Как это – зачем? Суммочка – ой-ёй-ёй. Рассчитываю на проценты, хотя бы пяток, за то, что я тебя пропиарю. Мне этих денег на год хватит. По рукам?  

Адель поперхнулась корвалолом:  

- У нас тут в деревне есть хозяйственный магазин...  

- Ну и что?  

- Куплю тебе закаточную машинку в подарок – губу обратно скатывать... На меня не рассчитывай. Я никуда не поеду.  

- Поедешь.  

 

 

5  

 

 

«Через село лежал большак,  

Клубилась пыль, не оседая...»  

Сергей Филатов  

 

 

Сидя за чаем у клеёнчатой стены, Гриня упрямо продолжал уговаривать всё более мрачнеющую Адель:  

- Я сюда ехал со знакомыми байкерами. Они все к морю, но ради меня крючочек сделали. На обратном пути тебя заберут, если хочешь.  

- Ого, крючочек... Двести километров...  

- Да им какая разница. Им вообще ехать – в кайф, всё равно – куда. Предпочитают туда, где ещё не катались. Они ещё здесь, наверное, в речке купаются.  

Гриня вскарабкался по шаткой лесенке к чердаку и крикнул сверху:  

- Да, они здесь! Хочешь посмотреть?  

Адель тоже поднялась наверх, оглядела знакомые дали и, если бы Гриня не поддержал – упала бы.  

- Слазь... – выдохнула она и так осторожно спустилась вниз, словно вдруг ослепла – и руки, и ноги повиновались только конкретным приказам: отцепись, правая, перехвати перекладину, опускайся, левая нога... Всё это для того, чтобы не потерять застывшую в глазах картинку: мотоциклисты, расположившиеся на её любимой поляне, окружённой ивами, где омуток в излучине речки тёмен, как горе горькое, и луговая герань синеет так густо, что кажется видимой даже отсюда, из-под крыши, через расстояние в полтора километра...  

- Пойдём туда, – еле выговорила она, продолжая тяжёлый спуск.  

- Почему бы нет? – принял её в объятия Гриня, – Конечно, пойдём. – Но из объятий не выпускал.  

Адель ожесточённо высвободилась и сразу же припустила прямой дорогой: вниз по крутому склону, долгий пологий подъём и снова резко вниз по извивам тропинки, к воде, где, наконец, догнал её Гриня. Адель не остановилась. Так и выбежали из прибрежных кустов на поляну – ладошка в ладошке, как настоящие влюблённые в поисках укромного уголка на земном шаре. Внешнее сходство с влюблёнными было эфемерным и кратким. Адель сначала схватилась за голову, потом взнесла руки в жесте, достойном лучших образцов актёрского мастерства античной трагедии. Потом упала, спрятавшись в высокой траве, и разрыдалась: полянка была обесчещена...  

А насильники-байкеры уже зачехлялись в проклёпанные «косухи» и краги с шипами. Двое с рёвом гоняли прямо по голубым цветам, брызгая податливой приречной землёй. Один из их, живописно татуированный, в бандане с оскаленными мёртвыми головами и торчащими из-под неё пыльными рыжими кудряшками взрыл почву вокруг плачущей поэтессы и ловко выпрыгнул, чуть не на полном ходу покинув высокое, замысловато изогнутое седло.  

- Не понял... – протянул он, как видно, любимое словцо, приподнимая за подбородок лицо Адели, и, вдруг подмигнув, спросил: – Пиво будешь?  

Адель отрицательно качнула головой и снова уткнулась в колени.  

Байкер не отстал:  

- Чего ревёшь?  

Тут Адель действительно заревела громче мотоцикла:  

- Зачем же вы по цветам – колёсами? Живодёры...  

Байкер опешил:  

- А что, это ты их тут посадила?.. – и засмеялся: – Да ты сумасшедшая! Да ты не понимаешь!.. Ну, она сказала! – он воздел руки с экспрессией, не снившейся античности: – Совсем не въезжает! – и снова начал тормошить Адель: – Подруга, да ты пойми! Трава – она и в Африке трава! Другая вырастет! А тут! Это же родной «Харлей-Дэвидсон»! Классика! Это же – МАШИНА! С больших букв!!! – простирая ладони ко всё ещё ревущему под своим всадником агрегату, и правда дьявольски привлекательному, восхищённо говорил он. – Разве ты в своей деревне такую красоту увидишь? Смотри сейчас, дурёха! Будешь внукам рассказывать!  

А мотоцикл вспахивал поверхность поляны, оставляя чёрные кровавые рубцы на самом сердце Адели, и разделить восхищение байкера она никак не могла. Тем не менее, картина «Байкеры на привале» помимо негодования будила и любопытство, завораживала неприкрытой, редкостной даже в наши лихие времена разрушительной мощью...  

Адель любила автомобили, разбиралась она и в мотоциклах, потому не преминула съязвить:  

- Но у тебя же не «Харлей», а хоть и тоже чоппер, но происхождения неизвестного, почему же ты себе позволяешь...  

- Точно, чоппер, как ты догадалась? И вовсе не обыкновенный. Классный чоппер, сам собирал... Пока что самый лучший из чопперов, какие я видел... Хорошо идёт. С «Харлеем», ясно, не сравнить, ну кто же с ним сравнится. Вон, Гриню спроси, он скажет, он всю дорогу с Натахой ехал... Она, кстати, спрашивала, куда ты подевался... – заложил примолкшего спутника Адели словоохотливый байкер, – Нет, как ты догадалась? Ну, что чоппер?  

- Ну что я, слепая? Вон, втулка вперёд... Как ты сказал?! Сейчас на «Харлее» – женщина?! По живой поляне?!  

- Нет, ну, ты вааще... Гринписка... Байк понимаешь, а на «Харлей» не запала... Вот Натаха – да. Она у нас крутая... А братишка у неё ещё круче... Ничего, мы тебе объясним... Маркел. – вдруг решил представиться владелец самодельного чоппера.  

- Адель. Другая система ценностей.  

- Вот и хорошо, – чистосердечно обрадовался он. – Ну, ты пиво-то будешь? Пошли к нашим, познакомлю... А зря... Классное пиво... Среди байкеров кого только не встретишь, даже доктор наук один есть... Но не у нас... А с нами зато просто доктор катается, хороший нейрохирург, чуть не лучший в Москве... Тоже фанат. Кого только нет! Писатели, музыканты, артисты – полно. Может, будешь пиво?  

- Бэкс! – Адель во всю накопившуюся злобу пнула банку, попавшую под ноги. Не полегчало.  

- Нет, – заверил её Маркел, – у нас сегодня «Миллер» в основном. Наше любимое.  

- А мне плевать... – изящно развела руками Адель, чуть было в реверанс не впала. – Я не пью.  

- А мы что – пьём?! – удивился Маркел, – Это ж пиво! – и он поддел острым носком сапога другую банку: – «Миллер»!  

- Бэкс! – нашла третью банку Адель.  

- «Гиннес», – поправил её байкер с добрыми, как у Айболита, глазами.  

«Наверное, тот самый нейрохирург», – подумала Адель, но книксен всё-таки состряпала:  

- А мне плевать на это, сударь.  

Байкер пожал плечами, продолжая зашнуровывание высоких армейских ботинок до странности выверенными, точными движениями, с неослабным вниманием, словно он боялся сделать ботинку больно.  

«А вот банки из-под пива разбрасывает!» – мстительно подумала Адель и отвернулась, чтобы не поверить ненароком внешней гармоничности самого симпатичного из присутствующих исчадий...  

- Её надо обкатать, – сказал глистообразный субъект. – Есть желающие?  

Он сидел, прислонившись к иве, а руки его блуждали под майкой у явно несовершеннолетней лысой девчушки. «Лучше бы морду ему побрила!» – подумала Адель. Девчушку ни манипуляции под её майкой, ни появление посторонних зрителей нимало не беспокоили. Она потягивала пиво и глядела в небо, устроившись на коленях неопрятного байкера. Даже его внимание к Адели не изъяло девушку из этого созерцательного состояния.  

- Это моя знакомая, Адель, – торопливо сообщил Маркел. – Со мной будет кататься. А это – тот самый доктор, нейрохирург, что я тебе говорил...  

- Вот этот вот – нейро... С вами кататься?! Ну, ты дал... Не слишком ли я для вас пестровата? – удивление Адели прорвалось вместе со злом. – А чёрное мне не к лицу.  

Худощавый оставил лысую девчонку в покое и ещё внимательнее рассмотрел Адель, словно через увеличительное стекло, прямо-таки анатомически.  

- Гонишь! – уверенно заявил он, закончив осмотр. – Чёрное тебе будет в кайф! В характер! Колись, гонишь?..  

- Что-то я вас, сударь, не понимаю. – Сарказм Адели всё крепчал, а компания ухмылялась всё откровеннее, всё более открыто, будто старой, доброй шутке. – Вы вообще-то по-русски говорите?  

Байкеры с готовностью выматерились кто во что горазд, то есть каждый своим собственным матом, но смысл получился общим и примерно такой: что ж, Маркелова подруга – ничего, смелая, независимая, в компанию примем, даже если будет сопротивляться.  

Чуть в стороне Гриня что-то втолковывал так и не покинувшей харлеево седло Натахе. Она улыбалась и кивала головой.  

- Посмотрим, – ответила Адель байкерам. – До свидания, варвары. – И пошла домой.  

- Ну, как ты себя ведёшь! – задыхаясь от бега, укорил её Гриня, – Совсем отвязанная... Увезут – ищи ветра в поле. Какое тебе до них дело, зачем полезла? Они раскрепощены более чем ты можешь себе представить. А может и надо пустить тебя по рукам, пока ещё не поздно. Поэтесса, бляха-муха... Совсем жизни не знаешь...  

Адель остановилась и повторила некоторую часть услышанного от байкеров, но смысл получился другой: продолжай кататься, Гриня, со своей живодёркой, и нечего строить из себя сутенёра, ты мне больше никогда в жизни на глаза не показывайся, я тебя, Гриня, знать не хочу теперь, понял?!  

 

 

6  

 

«И пришёл в столицу нашу я в печали шумных дней,  

Что не сеет и не пашет, тешит сказками людей...»  

Михаил Шелехов  

 

Четыре голоса одновременно:  

- Гриня!  

- Приветствую!  

- Присаживайся сюда!  

- Молодец, что пришёл!  

 

- Всем здрассте! Спасибо. – Это за моментально придвинутый от соседнего столика массивный, с высокой спинкой стул. – Ну, как вы тут?  

 

Снова четыре голоса:  

- Издеваешься?!  

- Давай, сам рассказывай!  

- Как на духу: что там наша Лидушка?  

- Тебе пивка? Или водочки?  

 

- Всего побольше, – ответил Гриня одному из них. – На самом деле, я голодный, как волк, с дороги прямо. У неё был. Сначала по бутерброду, ладно?  

Присутствующие переглянулись. Один из них, Яков, «крутые парни ходят в чёрном!», павлиньей походкой направился к буфету. Борщ – двадцать рублей, салат – пятнадцать, пять бутербродов по шесть, кружка пива, большая рюмка водки... Но сегодня Гриня того стоил. Визави Якова, почти юноша с красиво задумчивым лицом, кивнул ему и понимающе, и одобряюще, и почти обещающе (может, впоследствии разделит траты?)... А Гриня немедленно приступил к угощению. Яков со своим купидонистым Славиком подождут, они давно с Гриней знакомы и, поскольку особой дружбы не водили, то и противоречия в отношениях практически не возникали. Третьего человека, довольно известного поэта, Гриня хорошо знал в лицо, даже многие стихи, читанные в подобных застольях, время от времени почему-то вспоминались. А вот имя его Гриня к своему стыду никак запомнить не мог, хотя и запоминал несколько раз специально. Что-то там не так, в этом имени... Ну, по крайней мере, он тоже не до такой степени новостей жаждет, чтобы не дать человеку спокойно поесть. Зато четвёртый... Огромный, мощный, он благодаря полувековому возрасту стесняться и хитрить научен соответственно, но не в каждом случае считает это нужным... Можно сказать, случаи, когда он хитрил или стеснялся, вообще сошли на нет: мэтр всё же...  

Стукнув кулачищем так, что бутерброды подпрыгнули, и белорыбица с одного перелегла на пластинку куриного рулета другого, он во всю нехилую мощь лёгких вопросил:  

- Сколько можно жрать?! Давай, рассказывай!  

- Ну, дядя Петя... – умоляюще промямлил Гриня заполненным ртом.  

- Не ори на меня! – ещё более зычно возопил тот. – Где она, наша голубка? Что ты с ней натворил?  

Гриня подавился, закашлялся. Яков и Ярослав понимающе переглянулись и с двух сторон дружно стукнули Гриню по спине. Помогло.  

- Ешь, – мило улыбнулся Ярослав. – Пётр Николаевич, немножко терпения, пожалуйста...  

Но Гриня, накрыв недоеденную капусту надкусанным бутербродом, потянул к себе кружку пива и, хлебнув, отдышавшись и снова хлебнув, начал:  

- Короче, она была в своей деревне...  

- А ты где был?! – снова загремел Пётр Николаевич.  

- Слушай, Петь, прекрати уже, – с брезгливой гримасой процедил «чёрный павлин». – Сколько можно?  

- Попрошу на меня не орать!!! Ладно, ладно, молчу.  

- Я заезжал к ней, да. Думал погостить, тем более что в город она и не собиралась. Ну, тут муж приехал, я автостопом рванул к морю. Остальное только с чужих слов. То ли он заснул за рулём... Короче, почти ничего не знаю. На ровном месте – машина всмятку, сам – сразу насмерть, ну и ей тоже досталось... Ну, что: ушиб мозга, гематома под черепушкой, два ребра сломано, ещё сантиметр – без глаза бы осталась, стеклом порезало – семь швов на фейсе... Удивительно, что жива...  

- Это мы и без тебя знаем! – рявкнул, опять не сдержавшись, Пётр Николаевич. – Ты вот объясни, откуда там взялись мотоциклисты? Кто они такие?  

- Ну, да. Следователь спрашивал у неё. Она говорит – просто проехали мимо, ни при чём вообще.  

- А по следам, говорят, не просто... – проронил Яков, глядя по-птичьи холодно и зорко.  

- Честно, ничего не могу сказать. Меня другое беспокоит, то, что ещё изменить возможно... Ушиб мозга, это я вам скажу... Она галлюцинирует. О муже странные вещи рассказывает. Свекровь, говорит, приходила к ней прямо в палату, принесла ей персик (ну, любит Адель персики – знаете?) и плакать о муже не велела. Я, говорит, сына у тебя забираю, не могу там без него, нужен. Я проверил: косточка от персика совсем свежая, а их ей никто не давал, ни посетители, ни больные, никто. Чушь какая-то. Я сначала подозревал, что кто-то помогает ей болеть... А тут ещё вот какая мистика... – Гриня полез в карман куртки, но не в тот, обшарил остальные и взялся за холщовую, с верёвочными завязками, как у сельского подпаска, сумку, откуда и появилась записная книжка, больше похожая на разбухшую больничную карточку восьмидесятипятилетнего старца. – Вот, смотрите. Мать умерла девятого октября. Авария случилась девятого июля.  

- Ну, и что?..  

-Так ведь ровно девять месяцев. Можно предположить, что Адельку собственная свекровь разбила. Примета такая: если через девять месяцев дети за родителями уходят...  

В приметы писатели верят... Все принялись считать до девяти. На пальцах. Получалось по-разному, но громко.  

- Кто кого опять обрюхатил? – то и дело спрашивали знакомые из зала.  

Ответа, естественно, никто не дождался...  

Убедил всю компанию известный поэт, окончивший когда-то университет по физике:  

- Теперь мистикой и физика, и математика умылись. Параллельные миры – вполне объективная реальность... Да девять там месяцев, девять! Сколько можно считать, литераторы!.. Я его тут с ней видел раза два. Правда, поговорить не довелось. Хороший был мужик, это сразу видно. Компьютерщик, да? Выпьем. Пусть земля ему пухом...  

- Во-о-от, – пробасил Пётр Николаевич. – Сразу видно старую гвардию. Выпьем! Царство ему небесное... Как звали-то?  

Гриня промолчал, морщась от поспешно выпитой водки. Ярослав и Яков пожали плечами и звонко стукнули рюмку о рюмку.  

- А вот чокаться-то... Ну, ладно... Царство ему небесное... – приготовился, наконец, и Пётр Николаевич.  

- Рабу Божьему Андрею. – На этот раз присовокупил Гриня, ему сегодня как никогда охотно подливали.  

- Значит, переживает моя Лидушка, – подышав с полминуты в ладонь, шумно вздохнул Пётр Николаевич. – И как не переживать, голубушка ты моя...  

- Ну, уж и твоя... – снова прищурился Яков, будто смеясь.  

«Ну, уж и не твоя!» – ухмыльнулся Гриня, дохрустывая капусту и уже размешивая сметану в борще.  

- Наша, общая... – протянул Пётр Николаевич. – Никому бы такое не простилось: Адель... Аксон... Тьфу! Мой журнал псевдонимы в расчёт не берёт. Она у нас была и будет Лидушкой Абакумовой.  

- А по-моему, псевдоним звучит более классно, – заметил Ярослав.  

- Да не жидовка же она! – заорал Пётр Николаевич.  

- Аксон – слово греческое, – наполняя металлом гордую форму своей осанки, отчеканил Яков. – Ось, значит. А в медицине – что-то нервное. Я проверял. Адель – вообще имя французское.  

- А звучит по-жидовски! – возразил Пётр Николаевич. – Ну, ладно, спорить не буду. Подруга она хорошая. Добрая, умная. Талантливая! Кому достанется – это как раз вопро-о-ос...  

- Ещё и богатенькая теперь, – тихонько хихикнул Ярослав.  

- Вот такому же, не дай-то Бог, и достанется, – недовольно зыркнул на Ярослава известный поэт, бывший физик. – Есть такая информация.  

Гриня похолодел. Значит, и про это разнюхали. Хоть бы не связали появление певца у Адели с интересами бывшей его компании, тогда Натаха будет по уши в неприятностях... Господи, пронеси, пусть тут и заблудятся, Господи, Господи...  

- Да и я зна-а-аю... – насупился Пётр Николаевич. – Рок-звезда эта паршивая? Я уже и намекнул... – Он достал из огромной, в хозяина, будто кирпичами набитой сумки свежий номер журнала «Наша словесность». – Сейчас найдём... Во-о-от. Полюбуйтесь.  

Сидящие склонились над портретом Адели, которая удивлённо, даже с некоторым испугом улыбалась громадному цветку в своих ладонях.  

- Надо же, какая роза. Как сгусток крови, – сказал Гриня. – Или как сердце перевёрнутое... Я этого снимка у неё не видел.  

- А у неё его и нет... – захохотал Пётр Николаевич. – У меня архив не просто большой – необъятный! Это фото двадцатилетней давности. Видите, почти не изменилась... Она тогда встречалась с этим... как его?.. ну, лыжник-то был знаменитый... Потом вспомню. Эх, надо было и его фотографию рядом с этим... – Он щёлкнул пальцами по снимку внизу страницы.  

Нижний маленький снимок никем не был замечен, все взгляды притягивала красавица-роза на первом плане, а затем – широко раскрытые светофорно-зелёные глаза Адели... Теперь же опытный, можно сказать – тёртый народ ахнул. Рок-певец, разряженный под байкера, спокойно глядел из седла мотоцикла.  

- Это же «Харлей», – заметил Ярослав. – Круто... Где вы его подловили?  

- Это не я. Лидушку – да. Я когда-то любил её фотографировать, целую папку нащёлкал. Есть снимки ещё более ранние, она там совсем юная. Первое выступление на литературной студии у нас... Я её заметил, я!  

- Могли бы такую рекламную кампанию не разворачивать, если бы знали, что бой-френд у неё не из бедных... Да, кстати. Может – не у неё?.. А у вас тут прямой намёк... Тогда уж впредь молчите, а то заладили: дерьмократы, жёлтая пресса... Но, по крайней мере, в моей газете непроверенных сплетен не бывает... – Яков даже слегка улыбался, когда доставал из висящего на спинке стула чёрного пакета несколько экземпляров «Литературного обозревателя». – Согласитесь же, наконец, что на сей раз наша премия не по стихам дана, а по-человечески.  

- А кто спорит? – спросил Ярослав. – По-мужски поступили. Женщина мужа потеряла, сама теперь неизвестно какая из больницы выйдет. А всерьёз ли этот парень у неё – это, как Пётр Николаевич выражается, ещё вопро-о-ос...  

Яков посмотрел на Ярослава без всякого выражения, и тот мгновенно стёр улыбку с лица. Яков же продолжил свою тему:  

- В нашем Союзе, как видите, вовсе не монстры. Не только своим, но и чужим отламываем кусочек в случае необходимости. Печатали её стихи тоже больше мы, чем вы... Так вот... И снова у нас все всё правильно поняли. Ну, не кипятись, – Яков жестом остановил приготовившегося заорать Петра Николаевича. – Согласен с тем, что ты скажешь: продажные все у нас, и евреев много. А у вас евреев мало, и всё равно продажные все. Вот и вся разница. Нас же с тобой она не рассорит, правда?  

- Коне-е-ечно... С тобой-то – нет... Но лучше вообще не заводить разговор про это. А то – вдруг...  

- Вот и не будем...  

 

 

7  

 

 

«Так случилось – мужчины ушли...»  

Владимир Высоцкий  

 

Гриня неторопливо потягивал пиво и молчал. Ха-ха: – «Не будем...» Эта тема у них незакрываема... Теперь ему торопиться некуда... Надо поразмыслить, пока дают, чтобы не путаться в дальнейших показаниях. Они подозревают у Адели роман... Пусть. Это даже хорошо. Опять же, Натаху спрятать... Если прознают, что ситуация далека от сантиментов, что роман этот всего лишь сестру спасает, будет такой скандал... Страшно подумать... А вдруг прознали уже, журналюги чёртовы, и теперь ехидную картину гонят... Доказательства выуживают... Для сомнений почва вполне удобрена... Он ведь младше Адели лет на пятнадцать, это для неё бесповоротно, все знают. Что Грине кажется самым странным среди всех совпадений, случающихся вокруг, рок-звезда – один из немногочисленных поклонников музы Аделиной... То, что он, будучи в В. на гастролях, откуда Адель перевозить в Москву врачи не разрешили, навестил её в больнице, завалил цветами и фруктами – это нормально. Даже необходимо. Странно, что потом прилетал ещё дважды, урывая буквально часы между концертами в разных городах, вот это настораживает. Вёл себя корректно, Гриня присутствовал. А вдруг не дважды?.. Гринино сердце потяжелело, забилось с надсадой.  

- Расскажи, как теперь море? – попросил Ярослав.  

- Как и прежде – двадцать процентов мочи... – рассеянно ответил Гриня. – Народу уйма, тоже как и прежде. А всё плохо живём... Цены – убийственные, выше, чем здесь, представь...  

Да нет, куда там. Сосунок ведь. И Адель теперь, мягко говоря, не в лучшем виде. Значит, из-за Натахи, не более. Может, потому и поклонником стихов заделался... Э-э, нет. Со стихами – ещё до происшествия разговор был... Гриня вспомнил единственную до болезни Адели встречу со знаменитостью, она произошла благодаря Натахиной рассеянности и процентов восемьдесят этой пятиминутной беседы бывший байкер посвятил Адели и её строкам. Ну и вкус! – подумал тогда Гриня. Какие там стихи... Нет, неплохие, конечно. Каждая строка, как говорят хохлы, «зроблена», но темперамент перехлёстывает стремление писать классически-твёрдо и гладко. Меры нет. Эклектики чересчур. И постоянные наезды на человечество: и это ей не так, и то – не эдак. И все претензии на космическую философию в самых простых примерах пробуксовывают... Особо претензия на истину в последней инстанции... Диктат, давление интеллектом на читателя... Гриня задумался и вдруг заметил, что за столиком уже не сплетничают, а слушают певучие строки из до боли знакомой книжицы.  

 

Толпой у одра каждый день собираю товарищей,  

Меня забывающих ныне, и прежде, и впредь, –  

Страдать обо мне, никогда ни о ком не страдающей,  

Познавшей мираж воплощенья созвучия «смерть».  

 

Все вздохнули.  

- Как чувствовала, что с ней случится... – прокомментировал Ярослав.  

- Поэт – всегда пророк. Символисты это особо подчёркивали. И ещё до них многие, даже Пушкин, – заметил бывший физик.  

- А вот ошиблась же насчёт товарищей! – загорячился Пётр Николаевич. – Никто её не забыл! Наоборот!  

- Именно так она это и оценит теперь, – сказал Гриня. – Но в ваших словах не вся правда, сами знаете. Премии очень часто дают одному, чтобы не дать другому. Всю политику этого процесса ей, может, и не понять пока. Она наверняка примет вашу точку зрения, как самый лёгкий ответ на вопрос, и обидится. И будет не права. Да и никто, никогда, ни в чём не прав... – Гриню потянуло на философию.  

- Вот ещё одно нашёл, – перебил его Ярослав. – Тоже, наверно, своему мужу адресовала, Царство ему Небесное. – Он одним быстрым движением перекрестился и так же тягуче прочёл следующее стихотворение.  

 

 

И мимо город – мирно, мерно.  

Укрылись маревом дома,  

Кому – очаг, кому – тюрьма,  

И не уплыть, что характерно,  

И не уплыть...  

 

- Это её сибирские впечатления, причём тут муж... – заметил Гриня.  

- А может, и не зря за неё боролись... – задумался бывший физик, – Конечно, не отнять наносного, дамского, и в то же время даже в этой тоске – и чистота, и лад, и ум...  

- Ну, нет! – огорчённо покачал головой Пётр Николаевич. – Хоть я и люблю её, Лавруша, но стихи у неё всегда были – дрянь... Будь проще, говорил я ей, и люди к тебе потянутся. Не понимаю я там ни черта, честное слово. Намешано всего – каша, ложкой не провернёшь. То ли дело – Есенин, Рубцов...  

- Ну, насчёт Есенина и Рубцова, положим, я не соглашусь...  

Известный поэт Лавр Кирьяков (Гриня вспомнил, наконец, как его зовут) считал, что имеет право произнести под сурдинку застолья подобную крамолу...  

- Космос можно наблюдать и в одноклеточных организмах, да ещё какой космос! – продолжил он. – Процессы одинаковы. Величины разные. И вот ещё – время! Оно у каждого своё. И только единицы в состоянии почувствовать всю реку, из бесчисленных миллиардов ручейков собранную. В этом стихотворении есть всё: и пространство, и время. А ещё много маленького и родного... Запах, вкус, цвет... Когда щенка забирают у суки, хозяева обязательно дают его новым владельцам клочок общей подстилки, чтобы не скучал маленький... Да... «Кому – очаг, кому – тюрьма, и не уплыть...» – вот он, запах родного застенка... Хорошо! Плохо только то, что водочка, похоже, кончилась.  

- Может, на Поварскую? – оглянувшись по сторонам, спросил Пётр Николаевич.  

- Придётся, – вздохнул Лавр. – И, чтоб второй раз не бегать... Пять – много, две – мало... Берём три. Нет, пожалуй, четыре.  

- Правильно. Берём три. Одна уже есть, значит, хватит, – распорядился Пётр Николаевич, вынимая из сумки «кристалловскую» поллитровку. – А сбегает пусть Славик, как самый шустрый.  

Ярослав послушно поднялся и принял от Лавра деньги.  

В глазах Якова разлилось бледно-серое пламя.  

- Наливай, – сказал он, – А Славке потом, штрафную...  

- Может, ещё по бутерброду? – спросил Гриня.  

- Когда ты уже нажрёсся?! – загремел Пётр Николаевич, и Гриня сдался.  

Впрочем, парочка домашних бутербродов с докторской колбасой в необъятной сумке Петра Николаевича завалялась.  

- Это закусь, – предупредил он. – Только занюхать.  

Когда купидончик Слава вернулся из магазина, пили уже по четвёртому разу. Яков хмелел, и его обычная язвительность быстро превращалась в злость. Лавр от выпитого только трезвел – действительно, старая гвардия. Ну, а чтобы свалить Петра Николаевича, понадобилась бы слегка неполная цистерна алкоголя – великан... Гриня пока держался, но вместе с тем чувствовалось, насколько он устал...  

Вопросы, бесконечные и въедливые, всё больше напоминают допрос:  

- Ведь ты там был во время аварии?  

- Нет.  

- Значит, заика соврал? Зачем ему это было надо?  

- Не знаю.  

Хотел было встать и уйти, но почему-то не смоглось. Кто такой этот заика, кто? Гриня мучительно перебирал всех своих знакомых заик, и все они ни коим образом... И вдруг память выплеснула узкое, нервное лицо с подрагивающими губами... Тик у него, что ли?.. Кто это?..  

- А тебя этот следователь из В., что ж, не тронул?  

Точно. Следователь из В. ...  

Значит, не нравятся вам выводы, сделанные следствием, журналистское расследование затеяли... Заманили. Напоили. Допрос устроили. А вот фиг вам.  

Гриня твёрдо решил молчать. И почему-то немедленно начал рассказывать. Всё, как было. Сам себя не в состоянии унять. Потом он плакал, а друзья-собутыльники оставили его в покое.  

- Теперь они легко ещё три премии с него срубят! – всё более злясь, заявил Яков.  

- Ну-ну, не жалей о том хорошем и добром, что ты в своей жизни совершил, – прищурился Лавр, – не так уж и много ты успел...  

- Что ты хочешь этим сказать? – вскипел Яков.  

- Уже сказал, что хотел. Не суди по себе. Если этот звёздный мальчик поможет ей встать на ноги, это же хорошо. А деньги – что?.. Их всегда мало. И не такой она человек, чтобы с него за потерю мужа взыскивать... Вишь, чего выбрала... – Лавр кивнул на опущенную голову Грини. – Она скорее своё отдаст. Баба-то – русская... О, вот и анекдотец в тему... Английская леди, французская мадам и русская Манька с любовниками...  

- Как Манька хахалю мужеву шапку подарила? Не надо, все знают... – поморщился Пётр Николаевич.  

- Ну, тогда я пошёл.  

Знаменитый поэт Лавр Кирьяков любил уходить эффектно.  

- Ну, и иди на х... – проводил его уже абсолютно пьяный Яков.  

- Я-то пойду хоть на х..., и там буду поэтом, а ты как был бездарностью, так и в п... ею останешься. Банкиру ж... лизать – это, конечно, большой талант нужен. Но не завидую. Сначала напиши хоть что-то стоящее.  

- А вот и устные рецензии пошли! – засмеялись в зале.  

Ярослав заботливо сложил вещи Якова в пакет, извинился перед оставшимися и повёл друга домой. Причём, тот почти не упирался и даже несколько подобрел.  

- Какой дуэт... а? – гыгыкнул в ладонь и Пётр Николаевич. – Похоже на садо-мазо... – Опустил глаза на всё еще всхлипывающего в пьяном полусне Гриню и посерьёзнел: – Бедняжка Лидушка... Вот это чудовище ей точно не унести... Пора и нам. Вставай, дружище.  

- Посадите меня в поезд... На метро... – сумел попросить Гриня.  

- Я тебя сейчас в поезд «Москва-Владивосток» посажу... – проворчал Пётр Николаевич, но Гриню до метро проводил.  

И хорошо, потому что вряд ли бы он смог в одиночку живым пересечь Садовое кольцо. Поток автомобилей ревёт по Кудринской невыразимо долго, а ждать Грине невмоготу, и неоднократно порывался он на проезжую часть. Пётр Николаевич, умница, зажал его под мышкой едва живого, почти бездыханного... Отдохнуть бы, выспаться, выгнать из организма проклятую отраву, но домой Гриня даже не заехал: сразу за Кольцевую и – автостоп на Воронеж...  

 

 

8  

 

«И стыдно не быть бесстыдным...»  

Августин Аврелий  

 

 

- Так я не понял, ты кого из них трахаешь, байкершу или поэтессу? – переспросил словоохотливый Серёга, – Или обеих?  

- Трахаешь – слишком крутой глагол для наших отношений... – помялся Гриня, – Хотя, наверно, да, трахаю... Обеих... Можно так сказать... И в то же самое время не так всё это. Ведь это не главное... более того... ведь это такая малость в отношениях вообще... У меня с ними просто дружба, иногда переходящая в секс. Во термин – сексуальная дружба! Сам придумал! Но, кроме шуток, Натаха – это же подшефная, ученица, можно сказать... По Играм. А Игры – это святое... Обижать никого нельзя. И обманывать. К тому же, у неё заслон – дай Бог всякому, зароют, если что... Ну, она-то по малости лет не всё понимает. Ей кажется, что она – как все. А это совсем не так... Да с нею и не только поэтому сложно... Очень самобытная девочка...  

- Ну, ты мужик! Никогда бы не подумал, с первого взгляда. И не раскисай, ты что?! Чего переживать-то? Бабы – они на то и существуют, чтобы их трахать. Хоть какие они золотые. А как начнёшь принимать всерьёз их проблемы – пиши пропало, это мужик на финише... А тут, как я понял, ты просто боишься. Ну, кто не рискует, тот не пьёт шампанское... Чем рисковее, тем интереснее... А что же с поэтессой?  

- Поэтесса в больнице. Чуть не погибла. И виноват в этом я. Я думал, что сексуальная дружба – это не просто нормально, а вообще классная вещь, передовая, можно сказать, сексуальной революции... Теперь понимаю, что это не просто нехорошо, непорядочно, безнравственно, но иногда и преступно...  

- Что, аборт неудачный?  

- Ты что! Она ... Короче, они с мужем ехали в «Жигулях»...  

- Ага, у неё и муж имеется...  

- Был. Короче, разбились они. Он – насмерть. А она в больнице.  

- Во как. Ну, а ты-то тут причём?  

- Я там был. С Натахой на «Харлее». Короче, она догадалась. Про Натаху. И оскорбилась, потому что... только что, пару часов назад, мы с ней... Ну, ты понимаешь.  

- А муж?  

- Да, это точно... Приехал бы он на четверть часа пораньше... Жив был бы. А вот я бы, наверное, не был. И это был бы правильный расклад.  

- Да ну, выдумываешь. Стыдно тебе что ли, я не понял, что чужую жену трахнул? А годиков тебе, малыш, сколько?  

- Не поверишь – раньше я такого наоборот не знал. Старею, наверное. О душе задумываюсь.  

- Да брось! При хороших бабах не постареешь. Не надо брать в голову лишнего, вот и всё.  

- И почему мне так плохо сегодня, Господи?!  

- Водка палёная попалась, – понимающе кивнул водитель, – это теперь сплошь и рядом. Хочешь, остановимся, поблюёшь? А то, не дай Бог, прям здесь укачает... Меня ж хозяин уроет за эту тачку... Эй, ты меня слышишь? Во, бля, влип... Эй, Гришаня, ты чего, ну-ка дыши! Дыши, тебе говорят! Пошли, пошли на воздух, давай на бочок, захлебнёшься ещё, не хватало... Давай, полежи, отдохни, потом голоснёшь кого-нить, здесь это просто... А мне некогда, шеф ждёт... Да чего, ладно, не извиняйся, я же понимаю. Бывает. С каждым может случиться. Давай, не болей.  

Так Гриня остался один на обочине жизни, которая шуршала и шуршала крепкими шинами неподалёку. И снова никакого ощущения реальности. Стеклянные, обжигающие острыми осколками зайчики в глазах. В бешеной круговерти они медленно, очень медленно собираются в одно целое. И снова это белое пятно – «Жигулёнок», солнечным зайчиком играющий на тёмно-сером полотне асфальта... С боку на бок и ещё с боку на бок, теперь через голову, ещё через голову... Гриня обязательно докрутил бы самое страшное кино своей жизни в обратную сторону, но тут вспомнил, как всегда не вовремя, что внутри этого солнечного зайчика – Адель. И в голове у него разорвалась граната.  

 

...Девчонки пристроились неподалёку. Гриня услышал весёлое журчание и испугался: не заметят. Хотел сказать что-нибудь вроде: зачем вы, девочки, репутацию странствующего рыцаря подмочили, но горло пропустило только: ё-о-о-о....  

- И-и-и-и! – многоголосие визга вплелось в этот его хрипящий рык.  

Сначала была какофония.  

Потом симфония.  

И, наконец, музыка сфер.  

 

 

 

А ты где был?! / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2006-11-02 07:37
Во сне и наяву / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

 

 

 

 

 

- Не забудьте, что у вас праздничное дежурство, – на прощанье директор так улыбается, что полностью оправдывает полученное от благодарных учащихся прозвище: Генератор Положительных Эмоций.  

- Забуду обязательно! – иначе отвечать в нашей школе просто не принято.  

- Вот и хорошо! – этой жизнерадостной репликой шеф привычно украшает любую ситуацию, от плюса до минуса. – Счастливо оставаться!  

О дежурстве я, конечно, не забыла: припасла полкило денег на дискотечный буфет и пачку сигарет как, к сожалению, человек курящий. Но до назначенного времени ещё как минимум два часа, даже если учесть, что юные леди явятся заблаговременно для усугубления косметического слоя на очаровательно свежих и упругих щёчках.  

Снимаю новую брошюру со стенда, чтобы определить, за что сотрудники методических кабинетов получают повышенную заработную плату. К тому же, это не самый бездарный способ убить время...  

 

...Дискотека идет своим чередом, а я иду своим – в школьный буфет под спортивным названием «Двойка». Буфетчиками (или барменами – как будет угодно) трудятся всегда по двое старшеклассников, каждый месяц сменяясь по графику. Таким образом, мы посягаем на их возрастной идеализм посредством столь изощрённой производственной практики. И успешно. По крайней мере не помню, чтобы «Двойка» прогорала. Уже через месяц после внедрения этой формы приобщения к труду на буфетной стене заиграл фломастерный девиз:  

 

«ЗАКОН, ПРОДАВЕЦ, ВСЕГДА ПОЧИТАЙ:  

СНАЧАЛА ОБВЕСЬ, ПОТОМ ОБСЧИТАЙ!»  

 

А сегодня должны работать мои – Рыжка и Булочка. Рыжка наверняка сачкует. Значит, Булочка. Точно! Классный руководитель, где слово «классный» само по себе неплохой каламбур.  

- Ну, как торговля?  

- Помаленьку. – Уж больно нерадостно.  

- Чем кормим?  

- Только поим уже. Коктейлем.  

- Ну! Значит, торговля процветает?  

- Вот мороженое, если хотите.  

- Хочу. А для коктейлей-то мороженого хватит?  

- Да хватит! Не бойтесь.  

- Тогда приготовь и мне стаканчик. Только взбей получше, как я люблю.  

- Сейчас, – усиленно драит стойку.  

- Сегодня здесь хорошо. Пусто. А обычно не протолкнешься.  

- Да кончилось уже всё.  

- Обидел кто?..  

- С чего вы взяли? – драит с утроенным усердием.  

- Ну-ка, оставь тряпку на минутку. Давай выкладывай, что стряслось.  

- Ничего, – ответ категоричен, и я отступаю.  

Доедаю мороженое, кладу свою самую большую денежку на блюдце. Она поспешно насыпает сдачу. Что-то многовато.  

- Сколько стоит мороженое?  

- А что?  

- А то. Считай лучше, кулема.  

- Вот... еще... – добавляет немного мелочи.  

- А теперь пересчитай, что у нас на блюдечке...  

Считает. Пересчитывает. Снова поднимает глаза:  

- На два больше...  

- Больше, чем что?  

- Чем было...  

Утверждаюсь в мысли, что с ней сегодня не все в порядке.  

- А вот и я! На танцульках такая скушность... – это Рыжка.  

Очень кстати.  

- Нагулялась?.. Теперь отпусти подружку туда же. Иди, Виточка, проветрись, а ты, Оля, обсчитай меня, пожалуйста.  

- Это чьи монеты?  

- Мои. Вычти за мороженое.  

- И все?! Как же вы без своего коктейля обошлись сегодня?  

- Как раз хотела попросить.  

- С удовольствием. Остальные деньги чьи?  

- Ваши. Вита ошиблась.  

- Ага, ошибется она! Взятку хотела сунуть. И тут пожадничала. Два рубля разве деньги?  

- Не болтай глупостей. Сделай коктейль на остальные.  

- Это нетрудно – на остальные. Как раз полтора.  

- Один с четвертью! Иначе расценю как взятку, имей в виду, – бью её тем же орудием.  

- Смешнота! Мелкость...  

 

«Смешнота», «грустность», «скушность» – из обалдизмов Рыжки. «А что, – возмущается она в ответ на замечания, – неологизмы, изготовленные при помощи архаизмов – моя фирменная словесная консистенция!» И поспорь с ней!  

А Булочка все не уходит.  

- Хочешь коктейля, Несмеяна? – угощаю от всего сердца, вернее, от всего кошелька.  

- Ну, вот! Я тут, понимаете ли, для любимой учительницы намесила всяких вкусностей, речами сладкими ублажаю, бесплатными притом. И никто меня не угостит! Вот какова ценнота моего рвения и мечения!.. Булка, брось тряпку! — Рыжка, балагуря, пощипывает Булочку и подталкивает ее куда-то в угол. – Можно, мы отойдем на пару минут? Булочка вышептаться хочет.  

- Вышепчи-ка мне, – задаю все тот же вопрос, – отчего она такая кислая сегодня?  

- Гуманизмы мучат, отчего же ещё. Принца жалко, – смеется Рыжка.  

- Что ж, причина вполне уважительная, – пресекаю цинизм в зародыше.  

- Слишком для нее нехарактерно. Съела что-нибудь, наверное.  

- Шепчитесь спокойно, я ухожу. Спасибо за угощение.  

Я в очередной и, напрасно надеясь, что в последний раз обхожу все укромные уголки здания. Кажется, все тихо. В раздевалках массово одеваются желающие отойти от школьного праздника. До окончания детского времени остается совсем чуть-чуть.  

- Можно нам еще ненамного остаться?.. Ну, пожалуйста!  

— Ненамного можно, – удаляюсь к своей излюбленной каморке, чтобы покурить, слушая музыку, доносящуюся пополам с визгом безутешных поклонников В. Цоя.  

Но перед каморкой засада.  

- Что ты хочешь, дорогая? – тон мой не строг, но и не слишком располагает к просьбам. – Понимаю, что старшие остались, а вот тебе уже пора.  

- Как вы себя чувствуете? – вопрос задан хороший, но явно неспроста.  

- Неплохо, а что?  

- Спать хочется?  

- Да нет. Я и дома бы еще не спала – мало ли занятий.  

- Странно. Значит, вы нас обманули.  

- Как?! В чем?!  

- Ну, что вы никогда таблеток не едите.  

- Действительно, «не ем». У меня аллергия на лекарства.  

- Значит, они должны на вас быстро и сильно действовать.  

- Так я их не ела!  

- Ели!  

- Ты что-то путаешь, – пытаюсь отстранить от себя назойливое создание.  

- Не путаю. Я сама принесла снотворные таблетки, чтобы их подмешали вам в коктейль. И вы это пили. Я видела.  

- Но зачем?  

- Вы уснете, а мы будем праздновать до утра.  

- Ты понимаешь, что я могу умереть? – хватаю девчонку за руку.  

- Если вы и умрете, то не от таблеток, а от никотина.  

И тут моя рука чётко реагирует на прямосмотрящие наглые глаза. Она ещё что-то кричит в мою спину, а я вхожу в каморку, покусывая до крови руку, ударившую ребенка...  

Теперь придется покинуть школу.  

«Вот и хорошо!» – внутренний голос откликается почему-то голосом горячо уважаемого шефа.  

Забываю даже покурить. Думать обо всем этом не то, что не хочется, а не можется. А, пусть делают, что хотят. Буду спать, если уж мне в этом помогли... Снимаю туфли, колготки, вязаный блузон и устраиваюсь на диванчике. Пытаюсь заснуть резко, без зевков и потягивания. Не уверена, что получится. Моментами проваливаюсь в сон, ныряю, тут же выныривая. Гнетут служебные обязанности. Иду их выполнять, почти без отрыва от сновидений. Изо всех классов доносятся подозрительные шумы.  

Заглянув в первые два... решаю, что в остальные заглядывать не нужно. В бассейне происходят заплывы смешанных составов, как по полу, так и по возрасту, зато при единой форме одежды.  

Знала, что будет нечто подобное, но все же... На душе гнусно. Ощущаю собственное педагогическое бессилие и полную апатию ко всему. Вхожу в ближайшую раздевалку. На живописных кучах брошенной на пол одежды кто-то спит, упав ничком. Поза спящего настолько удобна и таким дышит спокойствием, что хочется тоже прилечь, причем немедленно, что я и делаю. Отсутствие мыслей странно примиряет и уравновешивает с окружающим. Наблюдаю в открытой двери цветной потолок бассейна и бегающие на нем светлые блики от воды под аккомпанемент звонких детских голосов – музыки самой любимой, самой гармоничной, никогда не надоедающей. Суетиться не хочется и не нужно. Но почему неподвижен тот, лежащий по соседству? Ни разу не пошевелился? Буквально заставляю себя отодрать руку от пола для того, чтобы почувствовать гладкую холодность тела. Труп!!!  

- Вот и хорошо! – снова откликается внутренний голос. – Скоро здесь будет два трупа.  

Очень хочется потянуться: сначала руками, потом каждой ногой, а напоследок всеми конечностями одновременно, вытягивая позвоночник. Но самые простые желания живут теперь так далеко, как недостижимые мечты.  

Желудок бунтует. Если не дышать – легче. Дышу осторожно. Тошнота уходит, оставив во рту привкус медной копейки, но пока я с ней боролась, сердце остановилось. Долго, очень долго я лежу без сердца, не умерев. После этого приходит самое страшное. Судороги ломают и выкручивают суставы при полной неподвижности, при невозможности движения, затем почти все тело одновременно вдруг резко отрывается от пола, звучит сочный удар о кафель: «шмяк!», а сердце заявляет о себе громко и нахально. Каскады бешеных ритмов прерываются внезапными длительными паузами. Судороги продолжаются, как извращенная мечта о потягивании, пока тысячу, миллион раз не отрекаюсь от этой идиотской мечты, пока не перестаю ощущать себя в окружающем мире.  

Очнулась от осторожных подергиваний за руку. Мальчик-труп безуспешно пытается освободить себя. Сначала испытываю тихий ужас – влияние непереваренных шедевров Голливуда... Вот как. Он жив!  

- Вот и хорошо! – говорю себе я. – На остальное от души наплевать.  

Показываю глазами, что дёргать меня больше не следует. Слушается. Отцепляет мои пальцы по одному, с большим трудом. Отцепившись, вмиг исчезает.  

Я начинаю слабо различать краски, звуки и запахи. Вся одежда, лежавшая подо мной и рядом, исчезла неизвестно когда. Очень трудно согреться на голом плиточном полу. Тело оживает постепенно, поэтому между желанием прогуляться и хотя бы частичным осуществлением его проходит целая вечность.  

И вот я иду, вернее, бреду, нет, тащусь на деревянных негнущихся ногах туда, на звуки, не умершие еще в пределах школы. Там они, свои, родные, воспитанные... Но успеваю рассмотреть лишь видения, тающие вдалеке. Наверное, мое появление в такой час внушает ужас.  

А, нет. От одной группы отделяются фигуры и направляются ко мне. Я стараюсь быстро идти навстречу, сердце моё ликует и бьётся слишком резво.  

- Простите нас, что мы так долго здесь задержались.  

- Вас не было, и нам никто не напомнил.  

- Вы не будете нас предавать администрации?  

- Снотворное... нельзя... умерла... воскресла... – кое-что удается даже произнести.  

- Чтобы нас прогнать? Самое время!  

- Может, вам помочь? Классы проветрить...  

Это говорится, кося глазом на оставшийся в стороне выводок, нетерпеливо ждущий.  

- А может, мы пойдем?.. Спать уже хочется...  

- Родители впишут по первое число.  

- Давайте хоть свет везде выключим. – Выводок с гиком рассыпается по школе.  

Пока я добредаю до своей каморки, вокруг становится удивительно тихо и темно.  

Ищу одежду. Её нет. Где мои вязанные три года назад колготы, великолепные независимо от стажа? Даже босиком приятнее, так непривычен холод кожаных башмаков. Тяжелые. Просторные. Но мои, это точно. Просыпается последним чувство юмора. Я, как могла, рассмеялась, найдя вместо моей, в два пальца толщины блузы — чью-то хлипкую синтетическую кофточку. Но делать нечего. Напяливаю на себя. Сажусь отдохнуть перед уходом...  

И слышу деликатный стук в двери:  

- Есть тут живность?.. Живущие, ау!..  

Открываю глаза. В дверях улыбается румяная Булочка и блестит озорными глазами Рыжка.  

- Мы пришли!.. Пора открывать буфет!.. Через полчаса начало дискотеки!..  

- Что-о-о?! – рвусь вперед, зацепившись чужой кофтой за стул и дергаясь: – Да пошли вы все... – мат вылетает легко, смачно, вовремя, несмотря на первый раз в жизни.  

Пытаюсь освободиться от кофты, не снимая её со стула, и тут окончательно просыпаюсь... На мне — моя блуза. Ее так просто не снимешь.  

- Вы спали?.. У вас на лице такая грустность... – глаза у обеих озабочены, но достаточно безмятежны, чтобы помочь мне сориентироваться между сном и явью.  

Из-под Булочкиной подмышки вдруг возникает лукавое личико, при виде которого я заметно вздрагиваю.  

- А можно вас попросить?.. Если бы кто другой дежурил, мы бы никогда... Там, на улице, наш класс... Разрешите нам тоже попраздновать, хоть немножко... Пожалуйста!..  

- И правда. Пусть салаги попрыгают. Мы за ними последим – подшефные всё же.  

- Ну что вам стоит?..  

 

Что мне стоит?!  

Ещё не утро. Ещё даже не вечер. Боюсь до солнышка не дожить.  

Поэтому говорю:  

- Вот и хорошо! Берите ключи. Празднуйте. Развлекайтесь.  

- А у вас книжка упала.  

 

И снова у меня в руках брошюра о воспитании подростков.  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Во сне и наяву / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2006-11-02 03:00
УБИТЬ БОЛЬШОГО БЕНА / Андрей Мизиряев (andron2006)

Совершить задуманное Прикольников наметил на субботнее утро. Большинство российских граждан в эту пору либо нежатся в постелях, либо первой электричкой отправляются на дачи, рыбалку и другие промыслы. Поэтому, решил он, помешать мне никто не сможет.  

План предстоящего убийства созрел в его изощрённом уме во время просмотра одной из телевизионных передач. А слова ведущего о том, что «сегодня убивают почём зря», закрепили в Прикольникове уверенность в правильном выборе жертвы. Единственное, что смущало потенциального убийцу – это отсутствие мотива. Сколько ни копался в себе Прикольников, но так и не обнаружил ни корыстных, ни хулиганских побуждений. В политике он разбирался слабо, поэтому идеологическую подоплёку отмёл сразу. Будучи закоренелым атеистом, отверг и религиозную ненависть. Родственников и детей у Прикольникова не было – и он с сожалением вычеркнул из списка кровную месть. Та же участь постигла национальную и расовую неприязнь. Так как Прикольников действовал по внутреннему убеждению, ему претило деяние по найму, а равно сопряжённое с разбоем, вымогательством и бандитизмом. К тому же, он решился на убийство в одиночку, так что о предварительном сговоре и группе лиц не могло быть и речи. Единственное, что утешало Прикольникова – это прямой умысел. Он шёл на это сознательно, в твёрдой памяти и трезвом рассудке.  

В пятницу, на службе, злоумышленник обстоятельно обдумал все детали предстоящего убийства. Из всех известных и выуженных им из Интернета способов, он остановился на самом распространенном – бытовом, который покорил его своей общедоступностью и простотой исполнения.  

После окончания трудового дня Прикольников скупил на рынке всё необходимое, тщательно проверил снаряжение и, утомлённый хлопотами, крепко заснул, подложив под подушку будильник.  

Наутро, бодрый и решительный, Прикольников поднялся в семь часов. Постригся и побрился в ближайшей парикмахерской, прихватил в киоске кипу газет со сканвордами, в гастрономе – снеди на два дня, и двинулся по намеченному маршруту. Пройдя по безлюдной улице, он, оглядевшись по сторонам и не заметив никого из прохожих, нырнул в знакомый подъезд. Поднялся, крадучись, на третий этаж и осторожно отпёр своим ключом входную дверь квартиры. Ещё раз оглянувшись, проскользнул в прихожую. Притворив аккуратно дверь, Прикольников разулся и прошёл в зал. Включив телевизор на полную громкость, он подошёл к дивану и с торжествующей усмешкой на лице, методично и хладнокровно, принялся убивать время.  

 

УБИТЬ БОЛЬШОГО БЕНА / Андрей Мизиряев (andron2006)

2006-11-01 16:27
Боже, храни полярников! / Куняев Вадим Васильевич (kuniaev)

Жили-были три друга. И были они полярниками. Однажды, нелегкая судьба полярников забросила их в Антарктиду. Полгода сидели они на леднике, наблюдали за погодой и никогда не ссорились. Случилось, что героический пароход, который вез полярникам продукты, застрял во льдах. И друзьям стало нечего есть. Опухшие от голода, тщетно ждали они помощи, а есть очень хотелось. Тогда двое из них отправились на охоту, а один остался сторожить ценные метеорологические приборы. Через три дня, когда оставшегося совсем покинули силы, один из охотников вернулся. Со слезами на мужественных глазах, он рассказал, что его спутник провалился в бездонную расщелину ледника. Но охота была удачной, и друзья помянули погибшего товарища огромными бифштексами из пингвиньего мяса. Так они спаслись. Вскоре, приплыл героический пароход и забрал безутешных друзей на родину, в далекий Ленинград.  

 

Друзья отмечали чудесное возвращение долго, плакали о своем товарище и, размазывая по щекам слезы и сопли, клялись друг другу в вечной любви. Так прошел год. Для поминок друзья заказали столик в самом дорогом и роскошном ресторане города. Весь вечер вспоминали они злополучную экспедицию, своего друга, и снова плакали и целовались. И вот, когда эмоции уже начали перехлестывать через край, один из них подозвал официанта и шепотом, на ухо, заказал невероятное блюдо. Официант очень удивился, но желание клиента было в этом ресторане законом, и через полчаса на кухне жарились два огромных бифштекса, а директор Ленинградского зоопарка, покатывая под языком таблетку валидола, нервно теребил в руках несколько хрустящих бумажек с изображением Бенджамина Франклина.  

 

Серебряный поднос с двумя дымящимися тарелками внес в зал сам метрдотель. С глубоким поклоном поставил он их перед друзьями и, пожелав приятного аппетита, с благоговением отошел.  

 

Воздев хрустальные фужеры, полные чистейшей водкой, мужественные бородатые люди провозгласили тост, который пронесся над головами присутствующих олигархов словно цунами, и немногие выдержали жара этих горящих фраз, а, только, потупившись, продолжили ковыряться в своих лобстерах. Закончив тост обличающей и не совсем литературной фразой, от которой замерло сердце метрдотеля, друзья вернулись к трапезе и взяли в руки столовые приборы. Привычные к простой пище, они отрезали по здоровенному куску мяса и, с ненаносной свирепостью начали жевать. Лицо одного из них светилось от неожиданной пикантности поданного блюда, взгляд же другого стекленел с каждым движением челюсти. Внезапно, в его глазах сверкнула какая-то мысль. Медленно, словно во сне, поднялся он над столом и сильным и точным движением вогнал столовый нож в шею друга по самую рукоятку.  

 

Боже, храни полярников! / Куняев Вадим Васильевич (kuniaev)

2006-11-01 15:53
Sonatas number six  / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

Спать хочется всегда. Даже во сне позевывается и клонит прилечь. Но в сновидениях особо не разоспишься. Время в них скомкано, события не связаны. И следствия чаще предваряют причины, чем наоборот.  

Устав от бессмысленности происходящего, начинаешь мечтать о гармонии и задумываться о пробуждении. Но, чтобы проснуться, необходимо до себя достучаться. Вопишь благим матом, а получается беззвучный шепот. Это редко, но помогает. А чаще протискиваешься, как спелеолог, в результате страстного порыва из одного пласта сонной яви в другой. И еще неизвестно, какой из них ближе к поверхности.  

Некоторые утверждают, что просыпались полностью, и плетут небылицы, как там все устроено. Причем каждый на свой лад. Очевидно, они обретались в неведомых, но явно полусонных средах и, может быть, видели блики света. Но не более, иначе их россказни не носили бы столь противоречивый характер.  

Но тоска по истине непреходяща. Даже второстепенному, едва проявленному соучастнику снобдений понятно, что истинная реальность существует. Иначе откуда берутся сны?  

Попытки проснуться доводят до исступления, и в психиатрии впору вводить диагноз «Мания просыпающегося».  

Спишь, бывало, в собственной постели, и вдруг в горло вцепляется мелкая пушистая тварь и душит с остервенением. Наглая такая, ловкая. Откуда взялась – непонятно. Да и не до зоологических изысков – в живых бы остаться. После судорожной борьбы, с криками и слезами жалости к себе, просыпаешься мокрым от испарины с ощущением, что на тебе пахали сутки напролет. Придерживаясь трясущимися руками за стенку, бодро тащишься на кухню попить водички и перекурить наваждение. Но в коридоре тебя рывком переворачивает вверх ногами и штопором ввинчивает в линолеум. Ясное дело, не до перекура – надо срочно продолжать просыпаться. А голова тем временем успела просверлить межэтажную перегородку и оживленно сплетничает с соседкой. Ноги же завились в лоснящуюся косичку.  

Семь потов сойдет, пока до сигарет доползешь.  

Следующая попытка пробуждения заносит в снежную пустыню, где под низким серым небом метет пронизывающая поземка. Знакомый пейзаж – это же из «Попытки к бегству» Стругацких. В гостях у братьев кошмар задерживается основательно, и холод пробирает до костей не метафорически, а буквально. В тулупе, что ли, укладываться? И каким образом из этой струганины выбираться? А если головой в снег? Нырки иногда помогают.  

Ура – будильник взревел! Башка чугунная, как с похмелья, настоящий бодун. Утренний туалет, яичница, кофе и первая, изумительная сигарета. Похоже, приключения кончились. Выходишь из квартиры, привычно забиваешь гвоздями дверь и вызываешь лифт. Он открывается, а в кабине красотка со страусиными ногами и накрашенными ушками. Вот тебе и проснулся. Все по новой…  

И так за утро три-четыре раза побреешься, пока до службы доберешься.  

Но и в конторе ощущение сюра не оставляет. Разговоры вокруг странные, в курилке вместо обычного сапога спирта по кругу гуляет медный таз с импортным вермутом. Может, день рождения у кого? Да нет, вроде. И траву в коридоре уборщица не подстригла. Одуванчики облетают, и парашютисты липнут к задним ногам. Но разбираться некогда – работа не ждет. Ночная бестолковщина оставила ощущение свинцовой тяжести в холке. Поспать бы, притулившись к забору. Но начальник вызывает и заявляет, что я сегодня под первым номером иду в третьем заезде. Поэтому несусь в кузницу на перековку.  

Стоп-стоп – это же бред сивой кобылы. С какой стати я в лошади угодил? Ладно бы слоном. Но таскать на себе полуспившегося дурнопахнущегося карлика? – Дудки! Сейчас я отсюда как проснусь! Короткий мощный разбег – и стенку головой, знай наших! Очухиваюсь рядом с диваном. Шишка на лбу намечается выдающаяся. Это я о гантель. В морозилке, кажется, лед оставался. Смотрюсь в зеркало: главное – рожки целы. А то пригонят на пастбище с обломанным рогом, так овцы засмеют.  

Баран я – ведь сплю еще!  

Помню, в прошлом году несколько лет тянул цепку сторожевым псом в Академии наук. Драл всех подряд, надеясь, что пристрелят. Так наоборот жирные куски бросали и даже сук по вечерам приводили. Улизнуть удалось чудом – залез под припаркованный физиком-ядерщиком танк, и меня всмятку разбудило.  

Есть верный способ проснуться – надо расслабиться и постараться получить удовольствие. Чужого удовлетворения снотворцы долго не переносят. Что-то у них перестает сходиться. Но про этот метод всегда почему-то забываешь. Как я только про него в ипостаси пианиста вспомнил? Ведь за роялем особо не расслабишься. И зал сегодня сложный. Сидят одни козлы, и все на нервах. А хлюст с ехидной рожей норовит в глаз угодить тухлым яйцом. Скотина! В оркестровой яме караси икру мечут с упоением и на мои импровизации ноль внимания. Спать-то как хочется. Залезу-ка я на пюпитр, устроюсь поудобнее и… Нет, переворачивают, по два-три листа одним махом. Оригинальная манера игры: здесь спим, тут не спим – не спим, здесь опять спим. Но хватит вертеться – вперед на барабаны! Отбарабань-ка меня, добрый барабанщик. Красотища! Хотя я предпочитаю сауну, но и в русской бане есть свои прелести. Эти веники, эти велосипедные цепи… Что может быть полезнее хорошей велосипедной цепи? Она проберет те6я до каждой жилки, до последней косточки. Потом чувствуешь себя заново родившимся.  

О, снова будильник. Судя по мотивчику, третий по счету. Приятель рассказывал, что проснулся однажды на семнадцатом, да и то не был уверен. Я тоже на спор не подпишусь. Хотя места знакомые. Здесь, надеюсь, от меня хоть что-то зависит. Вот сейчас позвоню в соломенный колокольчик, и в форточку влетит щебечущая чашечка горячей чачи.  

Впрочем, шучу. Но шутка с утра, две в обед и три за ужином гарантируют отличный урожай мандаринов в березовых чащах по Малой Грузинской. Шутки шутками, а дело нешуточное. С одной стороны, спать хочется сильно, а, с другой, проснуться никак не получается. Замкнутый круг какой-то. И кручусь я в нем белкой, не помню сколько. И с каждым кругом все больнее за бездарно прокрученное.  

О логичности и адекватности вспоминается с трудом. Неведомые силы тасуют меня, размазанного по личностям и временам. Старая колода истрёпана и перемешивается причудливо. Верх валета – низ шестерки. Или низ дамы – верх джокера. И все расклады приходится выносить на собственной шкуре. Прав был Маяковский, вопрошая:  

                            А вы ноктюрн сыграть могли бы  

                             На флейте водосточной рыбы?  

Играли-с! И «на флейте», и «рыбы». И ноктюрн, и цыганочку с выходом. И гоп со смыком. Ухватишь скрипку за балалай и давай шмычком смыгать, пока не заблестит. Если я кому и напакостил, то не по злобе, не из-за корысти. Сколько меня за прошлые грехи снить-то? Я вам конкретно… Нет-нет, меня сегодня доили. Да, два раза. Три коньяка и банку томатного сока. Воблой? Давайте позднее – я не в форме. Гнет меня, ломает всего. Вот остекленею слегка, кристаллизуюсь малость, тогда и бегите за пивом.  

А, кстати, снотворец не пробегал? Увидите – передайте ему в морду. Хотя не обязательно – куда придется, туда и передайте. Но обязательно. И в морду, от всех нас.  

 

Sonatas number six  / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

Страницы: 1... ...40... ...50... ...60... ...70... 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 ...90... ...100... 

 

  Электронный арт-журнал ARIFIS
Copyright © Arifis, 2005-2024
при перепечатке любых материалов, представленных на сайте, ссылка на arifis.ru обязательна
webmaster Eldemir ( 0.034)