Студия писателей
добро пожаловать
[регистрация]
[войти]
Студия писателей

Я много где бывал. Мне есть с чем сравнивать.  

Но героем моего романа есть и будет Санкт-Петербург. Город, в котором я родился и живу...  

Но почему именно он? А потому что лучше всех. И какие тому доказательства?  

«И доказательств никаких не требуется. Все просто: в белом плаще с кровавым подбоем...»  

Достаточно выйти на Стрелку Васильевского и посмотреть по сторонам.  

В Питере, действительно, есть нечто пилатовское. Противоречивое, контрастное, диалектическое. Красно-белая борьба противоположностей.  

 

Пробит Невой навылет  

Гранитный монолит.  

На город ливень вылит  

И даже перелит.  

 

Святыням и химерам  

Одновременно рад.  

Твой свет от Люцифера,  

Твой камень от Петра.  

 

У колокола звона  

То золото, то сталь.  

Коленопреклоненна  

Твоя горизонталь.  

 

Молитвы в Бога мечешь,  

Прищурив глаз кривой.  

И, попадая в нечисть,  

Кричишь, что нет Его.  

 

Город имперский и бунтарский. Хищник и жертва, палач и мученик. Воитель и философ, поэт и мастеровой. Фундаментом которого стала не только неистовая воля Петра, но и сверхновая Александра Пушкина, мистический реализм и сакральный сарказм Николая Гоголя, хроническое сострадание Федора Достоевского, жертвоприношение Сергея Есенина, царственная сдержанность Анны Ахматовой, будущее, в котором хочется жить, Ивана Ефремова, неоромантизм Александра Городницкого, брутальная незащищенность Глеба Горбовского.  

И, разумеется, мужество ленинградцев, которые предпочитали умереть, но не предать свой город, не подвергнуть поруганию, допустив парад нацистов на Дворцовой площади. Мертвые сраму не имут. А вот живые – как получится.  

 

Питер просторен. Он не был зажат в кулаке средневековых стен. Его горизонт не изломан высокогорьем. Город раскинулся между Балтикой и Ладогой, вокруг дельты Невы. Раскинулся, не сжался.  

Питер строг, торжественен и галантен. Он похож на гвардейского гусара, стоящего на часах. Но лихо закрученные усы выдают в нем бретера. Вот закончится его смена и тогда...  

 

Город готовит зрелище,  

Вынув из ножен шпили.  

Птицы идут на бреющем,  

Оберегая крылья.  

 

Если в рутине Питера  

Сохнут без крови вены,  

Значит, пора воителю  

Пир заменить ареной.  

 

Небо на город тронется,  

Буря ударит с силой.  

Грозы отбросит звонница  

Бронзой щита Ахилла.  

 

Злата не будет мало им,  

Чтобы сражаться смело.  

Раны заката алого  

Ночь перевяжет белым.  

 

А еще с городом навсегда связана дождливость. Как с Лондоном – туман. Это почти миф, но, как и всякий миф, непогода служит созданию определенного образа. Не слишком объективного, но особенного и вполне привлекательного.  

Что касается белых ночей... Они стали эксклюзивом Петербурга. Его собственностью. Хотя точно такие же ночи есть в Хельсинки, в Стокгольме, в Осло. Но там они оказались случайно, ошиблись дверью. Потому что потому!  

 

Ты видишь, от бессонницы устав,  

Ночь в сентябре сменила мел на сажу.  

Пройдемся от Дворцового моста  

По набережной мимо Эрмитажа?  

 

Растягивая путь, замедлим шаг,  

И тишина шум города заглушит.  

А дождик будет падать не спеша,  

По капле небо собирая в лужах.  

 

 

Когда-нибудь волна времени унесет нас из жизни. Но я верю, что останусь в ноосфере моего города. Оттенком в радуге ауры. И не дай Бог, чтобы ее сияние потускнело... 

 


2018-12-05 16:45
Привет, отец! / Biker

Привет, отец!  

 

Сегодня мы с тобой сравнялись в возрасте и стали ровесниками. Странно звучит, да? Но это так. И, значит, можно поговорить без оглядки на количество прожитых лет и размер жизненного опыта?  

 

Увы. Разговора на равных у нас с тобой не получится. Потому что годы наши не равноценны. Ты жил трудной жизнью в непростое время. С минимумом комфорта, без которого сейчас не представить себя. Ты много работал, чтобы обеспечить любимую жену и непутевого сына, который приносил тебе массу огорчений своей своевольностью и непредсказуемостью.  

 

У тебя не было времени на усталое умничанье и издевательский сарказм в адрес своей страны и власти. Ты просто любил Родину и не искал причины заменить это высокое чувство на ёрничанье и скептицизм.  

 

Ты старался больше читать, но редко обсуждал со мной книги. Потому что был честен и открыт. Для тебя черное было не бездной белого. А белое не скрытой сущностью черного. Ты воспринимал плохое только плохим, а хорошее только хорошим. Наверно, тебя научила этому война, в которую ты вошел мальчишкой, а вышел из нее мужчиной.  

В прежние времена твоя прямота как-то отталкивала меня. В бесконечных спорах на окололитературных тусовках я привык всюду искать противоречия, отрицания, видеть второе дно. Я был немного диссидентом, немного циником. Мы с тобой не понимали друг друга, отец.  

 

Но теперь, догнав тебя в календарном возрасте, я знаю, что гораздо младше, чем ты. Никчемнее как-то. Потому что возможностью быть собой и жить так, как хочу, я обязан тебе, папа. Твоему, трудолюбию, твоей порядочности, твоей доброте.  

И если мне повезет, и я проживу еще много лет, то старше тебя все равно не буду. Я навсегда останусь мальчиком рядом с тобой. Я останусь твоим сыном.  

Любящим и уважающим тебя. 


2018-11-11 18:05
Сказочки про ёжика / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

Почему Костик? 

Однажды ранним утром на нашей даче случилось чудо. Я вышла на крыльцо и увидела, как из кошачьей мисочки доедает молоко странный зверёк. Он был бы похож на котика, если бы у него не торчали по всей спине острые-острые косточки. Я девочка хорошо воспитанная, потому сначала поздоровалась:  

Здравствуй, котик! 

Здравствуй, – фыркнул он. 

Тогда я спросила: 

А ты кто? И почему фыркаешь? 

Во-первых, потому, что я не котик. – ответил он. 

Правильно, – обрадовалась я, – ты — Костик! У тебя повсюду какие-то косточки торчат! 

Это не косточки, а иголки, – снова фыркнул зверёк. – Но имя «Костик» мне нравится. Плохо, что молоко в миске кончилось. У тебя есть ещё? 

Сейчас посмотрю в холодильнике. Ой, нет здесь молока! Но есть йогурт. Хочешь йогурта?  

Ну, можно, – согласился зверёк. – Если он без сахара. 

Это чистый йогурт, не сладкий. Он полезный. Папа мне в него ложечку клубничного варенья добавляет, чтобы было вкуснее. 

А вот мне без варенья, пожалуйста. 

Я положила ему йогурта в ту же самую мисочку, и он начал с жадностью есть. «Какой он голодный!» – подумала я, пожалела зверька и решила его погладить. Но тут он вдруг как ощетинился! И я уколола палец. На кончике даже показалась капелька крови. Было больно! Но я не обиделась. Наверное, зверёк просто не привык, чтобы его гладили. Однако пальчик надо было срочно лечить! И я достала из аптечки йод, чтобы обеззаразить маленькую ранку. А вечером папа рассказал мне, что мой новый друг, действительно, вовсе не котик. Он ёжик! Вернее, уже взрослый и умный ёж. Он сразу стал откликаться на имя «Костя» и прибегал ко мне на зов, где бы ни находился и чем бы ни занимался. 

Как писать слова на букву «Ё» 

(Для этого рассказа понадобятся карточки с буквами или доска и мел для того, чтобы писать на ней прямо перед камерой) 

С той поры все в нашей семье стали называть ёжика Костей или Костиком. Мы с ним очень крепко подружились. Я даже учу его читать и писать. Мы выучили все буквы и теперь придумываем слова на каждую из них. Вот, дошли уже до буквы «Ё». Вчера был один из самых интересных уроков, и сейчас я об этом расскажу подробно. 

Какие слова ты знаешь на букву «ё»? – спросила я. 

Много, – ответил Костик. – и все они такие полезные! Например: Ёгурт! Он такой вкусный, вкуснее молока! И ещё: Ёд! Как быстро он вылечил твой пальчик! 

Разве эти слова начинаются на букву «ё»? – удивилась я. – Там в самом начале не «Ё», а «Й», то есть «И» краткое.  

Почему же так? – рассердился Костик. – Ведь я точно слышу, что здесь звучит «Ё»! 

Такие правила, – вздохнула я. – Эти слова пишутся вот так: «ЙОГУРТ», «ЙОД». Посмотри, как это написано на этикетках! (Здесь можно сфокусировать камеру на этикетках йогурта и йода) Придумай другие слова, пожалуйста. 

Костик расстроился: 

А вот других таких хороших слов я и не знаю... 

Знаешь! Конечно же, ты знаешь такие слова! – Я даже в ладошки захлопала: – Подсказать тебе? Вспомни, кто ты! 

Я — ёж Костя. – ответил он. 

Тогда напиши слово «ЁЖ»! 

Хорошо, – согласился Костя и написал: – «ЙОШЬ». 

Я так долго смеялась, что ёжик даже немного обиделся, потому что тоже хотел посмеяться, но не понял, над чем. Наконец, я объяснила ему, что он в двух буквах сделал четыре ошибки. Зачеркнула первые две буквы – «ЙО» и сверху написала одну букву — «Ё», зачеркнула вторые две буквы «ШЬ» и сверху написала одну букву — «Ж». Костик долго не мог понять, как это получилось. Вот «ЙОгурт», вот «ЙОд», но почему же «Ёж» можно, а «Ёгурт» и «Ёд» нельзя?!  

Такие правила, Костя, такие правила... Это нужно просто запомнить! Такой у нас язык русский — великий, могучий и разнообразный. По-русски далеко не всегда пишутся именно те буквы, которые слышатся. 

Ёжик Костя написал все эти три слова правильно. Ему так понравилось их писать, что он сделал это ещё раз. И ещё. На этом наш самый смешной урок и закончился. 

Первая сказка про ёжика Костю – новогодняя  

Сегодня мы с ёжиком расскажем нашим зрителям свою самую первую сказку. И это вовсе не выдумка! Мы даже фантазировали совсем чуть-чуть! 

Вы, люди, совершенно ничего о настоящих ежах не знаете! – именно так начал ёжик Костя нашу первую сказку. – Мы никогда не носим ни грибы, ни ягоды в запас на зиму, мы никогда не накалываем ничего на свои иголки. Не бывает у нас запасов, зачем нам они? Мы очень крепко спим всю зиму. И если осенью хорошо не наелись, можем так и не проснуться! Спать в тёплой норе под звуки метели хорошо и приятно, это я и сам несколько раз уже делал. На улице мороз и снег, а мне тепло... Но теперь уже нет уверенности, что это так уж хорошо. Мне теперь кажется, что я очень многое теряю во сне. Не только половину своего веса, кое-что более важное. Может быть, даже самое важное в жизни. 

Ёжик Костя вздохнул и продолжил: 

Дело в том, что весной я познакомился с одной очень маленькой, но уже очень умной девочкой. Она медведь. Вернее — медвежонок. Она ещё ни разу не спала зимой. Но и не хочет! Интересно, почему? Так я у неё и спросил. Оказывается, лисица рассказала этой малышке, что пока ежи и медведи сладко спят в своих норах и берлогах, в лес к зверятам приходит добрый волшебник и всем дарит подарки! Даже показывала ей какое-то зеркальце и деревянный гребень, которым хвост расчёсывает. Это всё ей подарил тот самый волшебник. Его зовут Дед Мороз. Наверняка обманула опять, плутовка. Только вот, спрашивается, зачем? 

Я горячо не согласилась: в этот раз лисица не обманула маленькую медведицу, и Дед Мороз действительно приходит. Не только зверятам он дарит подарки, но и всем детям, которые хорошо себя ведут. Деду Морозу даже письмо можно написать и попросить то, что больше всего хочешь получить на празднике. Но что будет, если ёжик Костя зимой не заснёт? Ведь зимой так холодно и голодно! Об этом я его и спросила. 

Ну, конечно! – согласился ёжик, – Ты очень неправильно в самый первый раз решила, что я кошка. Эх, если бы я был котом! Я бы точно не спал и не замёрз бы зимой. Но мои родственники — кроты и землеройки, а вовсе не кошки. Шёрстка на брюшке у меня редкая и короткая, а спину только иголками и можно согреть. Вернее — нельзя согреть. Потому что это не пух и уже давным-давно, пятнадцать миллионов лет назад иголки перестали быть волосами. Не спать зимой мне и правда нельзя. Но ведь можно меня ненадолго разбудить, когда появится Дед Мороз! Ты можешь мне помочь проснуться? Тогда я бы залез в медвежью берлогу и разбудил маленькую подружку, чтобы она тоже с Дедом Морозом Новый Год встретила. 

Я легко согласилась. Но как же разыскивать нору ёжика в лесу, где лежит снег по пояс? Может быть, ёжик Костя устроит себе зимнюю постель где-нибудь поблизости? Вот прямо тут, под этой яблоней, например. Ёжик согласился. И мы стали ждать осени. Причём, не только бегали, играли и смеялись, но и пытались составлять план нашего будущего новогоднего приключения. Вместе мы не могли проводить много времени, потому что днём все ежи спят, а ночью охотятся, а люди — наоборот. Но каждый вечер мы обязательно радовались встрече. Я приносила ему немного угощения, а ёжик выбирал удобное место для будущего долгого ночлега — на всю зиму.  

II 

И вот настала поздняя осень – ноябрь. С каждым днём Костя всё больше зевал, он уже не хотел играть ни в прятки, ни в догонялки. И однажды он со мной попрощался, напомнив, что его нужно разбудить перед Новым Годом. Я пожелала ежу самых сказочных снов, после чего он спрятался в глубине своей тёплой норки, где устроил гнездо, и больше голоса не подавал. Без ёжика мне стало очень скучно. Однажды вечером я села за стол, взяла чистый лист бумаги и набор самых ярких фломастеров, чтобы написать красивые письма Деду Морозу. От себя, от ёжика Кости и от его косолапой подружки. 

И тут поняла, что забыла спросить у ёжика, какой он хочет подарок! Что же делать? Не будить же только что заснувшего зверька! Может, попросить для него яблок, груш или каких-нибудь совсем редких в наших краях фруктов? Может быть, он хочет игрушечную тележку, чтобы собирать в неё грибы? А что попросить для маленькой медведицы? Очень много вопросов появилось, на которые сама я ответить не могла. Даже папа не знал, как решить такую трудную проблему. Но он посоветовал мне почитать про ёжиков и медвежат книжки и энциклопедии, там наверняка должно быть написано, что именно больше всего любят ёжики и маленькие медведи. Так я и сделала. Целый месяц каждый день целый час, а иногда и больше я только и делала, что читала книги. Теперь ёжик Костя не мог бы сказать, что люди про ёжей ничего не знают. 

Я узнала, что молоко пить ежам вредно, только маленькие ёжатки, у которых и колючек на спине ещё нет, питаются молочком у своей мамы. А потом вещества, которые в молоке содержатся, перестают перерабатываться организмом ёжика, и у него может заболеть животик. А я поила ёжика Костю молоком несколько раз! Больше никогда не буду этого делать. И фрукты он тоже, оказывается, не ест! И яблоки он тоже, оказывается, не собирает! Ему для питания нужны насекомые — черви, жуки, улитки. Он даже лягушку может поймать! И даже со змеёй справиться! Какой сильный и отважный зверь — ёж! И всё-таки даже после долгого чтения книг осталось загадкой, какой для него попросить у Деда Мороза подарок. 

Много дней мне покоя не давал этот вопрос. А потом я догадалась, что для себя нужно попросить у Деда Мороза удобную сумочку, чтобы носить в ней ёжика Костю. А для него нужно попросить саночки! Потому что с его короткими ножками ему по сугробам гулять будет трудно. И ещё я испеку для него красивое и очень вкусное новогоднее печенье без соли и без сахара, чтобы веселее можно было отметить праздник.  

Но если ежа разбудить посреди зимы, заснёт ли он снова? В книге написано, что спать ёжики должны сто двадцать восемь дней. А вдруг он заболеет из-за того, что его разбудили?.. Но в книгах об этом ничего не написано, и поэтому я не стала размышлять о плохом.  

Для маленькой медведицы подарок был придуман быстро: это, конечно же, мёд, а ещё музыкальный инструмент специально для медведей. Ёжик Костя рассказывал, как она любит музыку. Теперь все письма можно отправить Дедушке Морозу.  

А новогодние праздники постепенно приближались. Но так медленно! Я изо всех сил торопила время. Наконец, наступил конец декабря. В нашей школе была красивая ёлка и прошёл весёлый карнавал. И когда нас отпустили на каникулы, буквально на следующий день, я решила разбудить ёжика Костю, как обещала. 

III 

Рано утром я постучала камешками около откопанного из-под снега входа в гнездо ёжика Кости. Позвала его — сначала тихонько, потом погромче. Ёжик не отзывался. Пришлось раскапывать норку маленькой лопаткой. Когда я достала ёжика Костю, он был словно оцепенелый, как мёртвый. Испугавшись, я понесла его домой и там согревала, гладила, колючие иголки и будила его часа два.  

В конце концов ёжик проснулся и никак не мог понять, что происходит, почему ему так холодно и кто это не даёт ему спать. Никак не мог он вспомнить, что сам попросил, чтобы его разбудили, а потому и обижался: фыркал и шипел, даже укусить норовил. Дрожал от холода он всё сильнее, и я испугалась, что он простыл на морозе. Тогда я закутала колючий комочек в махровое полотенце. Костя через некоторое время согрелся и снова почти уснул. Помогла музыка. Когда зазвучала новогодняя песня и послышались слова про доброго Дедушку Мороза, Костя, наконец, вспомнил, зачем его разбудили. 

А маленькая медведица всё ещё спит в лесу! – заволновался он. – Мы успеем её разбудить до прихода праздника и подарков? Ну почему же я такой сонный? И как же я пойду в таком состоянии? 

Тогда у меня появилась идея. 

Знаешь, мой папа по утрам пьёт кофе, чтобы проснуться. Хочешь, я тебе тоже налью его в чашечку? 

Наливай, – согласился ёжик. 

А вот кофе готового не было. В шкафчике нашлись только зёрна, но пользоваться мельницей я не умею. Попробовала раздавить одно зёрнышко ложкой, но оно выскользнуло и улетело под стол. Ёжик быстренько это кофейное зёрнышко оттуда достал, и оно захрустело на его острых зубках.  

И правда, помогает проснуться! – заявил он. – Я готов! В путь! 

До вечера ещё оставалось время, но солнышко уже перевалило далеко на вторую половину неба. 

Нужно успеть! – сказал ёжик. – Пойдём скорее, собирайся! И возьми, пожалуйста, для меня это тёплое полотенце, я наверняка замёрзну там. Хотя, как я буду в нём идти? 

Тебе и не надо идти, – сказала я. – Я тебя понесу. Спрячу под шубу. 

Договорились, – обрадовался ёжик. 

И мы отправились в лес. Ёжик выглядывал из шубы между пуговицами и подсказывал дорогу. А дорога была очень трудная. Вернее, её вообще не было. Ноги то проваливались в снег, то скользили по камням, которые оголил ветер. Деревья то подступали близко-близко, то отступали, когда начиналась каменная гряда. Я старалась запоминать дорогу. А потом вдруг мгновенно всё вокруг потемнело: лес пошёл густой, нескончаемый, и шли мы с ёжиком долго-долго. Видели, как снегири и свиристели перелетают с одной еловой ветки на другую. Видели, как белки готовятся к встрече Нового Года. Быстро опускалась ночь, и становилось страшно. Кажется, из-под каждой ёлки на нас смотрели голодные волчьи глаза. 

Так и было! Когда мы в очередной раз преодолели толстое упавшее дерево, с другой его стороны сидел волк и смотрел на нас сердито.  

Пропусти нас, пожалуйста, – попросила я. – Иначе мы к приходу Деда Мороза опоздаем. 

А Дед Мороз здесь уже побывал, что же вы опаздываете! – удивился волк. 

Да?! – забыв про осторожность, высунулся ёжик у меня из-за пазухи. – И что он тебе подарил? 

Ну, я же не маленький, – слегка обиделся волк. – А вот волчата уже получили подарки. Хотите посмотреть? – и он протяжно завыл, подняв красивую морду к небу. 

Через упавшее дерево метнулись тени — одна, две, три, четыре... Волки! Но страшно не было почему-то. Наверное, потому, что эти волки ещё не до конца выросли. У некоторых волчат на голове красовался нарядный бант, а остальные играли с красивыми резными тросточками. Наверное, первые — это будущие волчицы, а вторые — волки. Стало понятно, какие подарки приготовил волчатам Дед Мороз. И было ясно, что подарки им очень даже понравились. 

Какие хорошенькие! – восхитилась я. 

Смотри, чтоб эти вот хорошенькие тебя не съели, – фыркнул из-под шубы Костя. 

Не бойся, – успокоил его волк. – Разве ты не знаешь, что сегодня Новый Год? И что мы всегда проводим этот праздник мирно в лесу? А, ты же ёж. Откуда тебе это знать. Кстати, а почему ты не спишь? 

Я хочу разбудить свою маленькую подружку, чтобы она познакомилась с Дедом Морозом. Она просила. – пояснил ёжик. 

Так ушёл уже Дед Мороз... 

Сегодня ночью он будет у меня дома, – уверенно сказала я. – Там мы свои подарки и получим. 

Тогда ладно, будите... – зевнул волк. – А что за подружка? 

Маленькая медведица, – сказали мы в два голоса. 

Что?! – волк вскочил на ноги и шерсть на его загривке встала дыбом. – Нет уж, лучше мы вас, несмотря на праздник, съедим прямо тут и сейчас! Разве можно зимой будить медведя?! Если матушка медвежонка проснётся, в лесу будет война до самой весны! Медведь никогда не заснёт, если его зимой разбудить, будет бродить по лесу, всё крушить и всех обижать! Ещё и к вам домой явится! Его так и называют — шатун! Это самое страшное из того, что может случиться в лесу! 

Мы осторожно... – сказал ёжик Костя. – Маленькая медведица обещала крепко не засыпать. Ей так хотелось праздника! 

Ой, – покрутил головой волк, – ладно. Вам первым и достанется. А мы сейчас уберёмся подальше.  

Волк сердито посмотрел на нас, потом скомандовал волчатам идти домой и спрятаться в логове. Ребятне явно не хотелось уходить так рано, но волки всегда слушаются старших. И маленькая полянка около упавшего дерева опустела. 

Мы уже почти пришли, – успокаивающе сказал ёжик Костя. – Однако, время бежит! Пойдём скорее дальше. 

IV 

Мне было очень страшно, но не отступать же в самом конце пути. Только три раза я попросила ёжика будить свою подружку тихонько и ни в коем случае не задевать большую медведицу своими острыми иголками. А хотелось повторить всё это ещё тысячу раз, потому что в книгах я прочитала не только о ёжиках, но и о медведях, когда раздумывала о выборе подарков. Это совершенно непредсказуемые звери, а потому лучше их не сердить.  

Мне даже через много времени не стало стыдно, что я так тогда испугалась. Медведей и нужно бояться! Обязательно! Бегают они быстро и очень выносливы, от них не убежишь, по деревьям лазают, словно белки, спрятаться не получится. Ох, как мне было тогда страшно! И очень хорошо, что мы были почти у цели, иначе я наверняка повернула бы домой. 

Между огромными корнями двух вывороченных деревьев глубоко в снегу мы увидели довольно широкую щель, из которой шёл едва заметный пар. Это и была берлога. Ёжик Костя решительно высвободился из моей шубы и, смешно проваливаясь в снегу, полез в эту щель. Сердце у меня замерло. Я боялась не только пошевелиться. Я перестала даже дышать, вспомнив, как трудно было разбудить самого Костика. А тут — медведь! 

И когда снег по краям берлоги осыпался и в щели показалась медвежья мордочка, я едва не закричала. Наружу вылез уже довольно крупный медвежонок, а на холке у него, вцепившись лапками в шерсть, сидел ёжик Костя. Безмолвно и на цыпочках мы отступили от берлоги подальше, и тогда юная медведица сказала: 

Тебе повезло, что я проснулась поесть. И вообще, медведи всегда спят чутко, не так, как ёжики. 

Ты так подросла! – удивился ёжик.  

Раньше я была маленькая, когда просила разбудить меня к Новому Году. Я ничего не знала о том, что у медведя появляется инстинкт. Если бы ты застал меня спящую, я тебя разорвала бы на мелкие кусочки. А если бы проснулась моя мама, это вообще была бы большая беда. Для всех беда! Но мне говорили, что в Новый Год всегда случаются чудеса. И где же Дед Мороз? 

Я всё ещё не могла разговаривать от пережитого страха, медведице ответил ёжик Костя:  

Скоро ты его увидишь! Пойдём скорее! 

И мы пустились в обратный путь. У ёжика быстро замёрзла спина и он попросился на прежнее место — под мою шубу. Волки отсиживались в своём логове, Даже белок и птиц нам не встретилось. Скорее всего, это потому, что зимой темнеет рано, а теперь уже наступила полная темнота. Только луна светила ярко, и были хорошо видны на снегу мои следы, по которым мы возвращались домой. 

V  

А дома нас встретили встревоженные родители: куда это пропала их доченька? Конечно же, пришлось рассказать всю историю с самого начала и до самого конца. Маленькая медведица очень понравилась моим родителям, хотя было видно, что они её побаивались. Тогда я решила познакомить их поближе. И спросила: 

Скажи, пожалуйста, а у тебя есть имя? 

Есть, конечно, но вы же не выговорите его по-медвежьи. На человеческом языке это, наверное, звучит как Машутка. 

Да ты и похожа на Машутку! – обрадовалась я. – Я очень хотела спросить, не Машуткой ли тебя зовут? 

В тёплом доме мы все быстро согрелись, немного перекусили вкусной едой, постоянно рассказывали о том, что увидели в лесу и что при этом почувствовали. Правда, о своём страхе перед дымящейся берлогой мне было совестно рассказывать, а потому я это утаила даже от ёжика Кости. Только весной он об этом узнал. Мама тем временем накрывала на праздничный стол, папа принёс большой самовар, всё ближе ощущался праздник. Наряженная два дня назад ёлка сияла огнями. Звучала негромкая весёлая музыка. Нам было очень хорошо всем вместе, и мы даже забыли, что самые главные сюрпризы — впереди. 

Машутка так забавно кувыркалась на мягком напольном ковре, что никому и в голову бы не пришло, что медведи — звери свирепые. Ёжик Костя громко топал под ёлкой. Именно там, где должны были лежать подарки. Как будто знал, что они должны там быть. Но пока под ёлкой ничего не лежало. Надо было насыпать туда испечённое для ёжика печенье... Ну, успею.  

И тут вдруг раздался громкий стук в дверь! Все замерли. 

Войдите! – крикнул папа, и дверь медленно открылась. 

И вошёл он — высокий, статный, в синем длинном тулупе с серебряными звёздами, а в руке у него был огромный посох — сразу видно, что волшебный. Дед Мороз оглядел всех нас и улыбнулся, сбрасывая с плеч тяжёлый мешок.  

Здравствуйте, взрослые, здравствуйте, дети, здравствуйте и вы, маленькие звери, которые почему-то не спят зимой, как все остальные их родственники! Я знаю, что вы очень-очень хотели встретить Новый Год, а потому немножко вам помог. Но больше меня вам помогли вот эти люди! Их обязательно нужно за нашу встречу поблагодарить. А самое главное то, что на свете снова появилась дружба, ради которой получилось преодолеть свой страх и пришлось даже рисковать своей жизнью! Дружба — это самое дорогое! И ёжик Костя, и медведица Машутка стали друзьями людей! Все сегодня под Новый Год получат от Деда Мороза самые лучшие подарки, чтобы навсегда оставаться друзьями! 

Сначала Дед Мороз подозвал к себе медведицу Машутку. 

Ты такая красавица, – сказал он. – Вот подарок, который ты будешь носить всю жизнь. Теперь никто тебя не перепутает с другими медведями! 

И он провёл рукой в волшебной рукавице под её горлом. На тёмной шерсти Машутки осталось нарядное светлое пятно.  

А ещё я дарю тебе вот эту балалайку. Не бойся, она никогда не сломается, играй, сколько захочешь! А ещё я дарю тебе и твоей маме вот такой туесок сладкого мёда! 

Машутка была так счастлива, что поднялась на задних лапах и обняла передними Деда Мороза. 

А теперь иди сюда, Костик! Ты хороший и очень отзывчивый ёжик. Кроме того — ты отважный, маленький да удаленький! Теперь твои иголки и зубки всегда будут крепкими, а жить ты будешь долго-долго! Потому что я дарю тебе вот эту волшебную ягодку. Съешь её! 

Костик прожевал крупную и даже на вид кислую клюкву, но, как это ни странно, ему она понравилась, ведь ёжики не слишком любят растительную пищу.  

А ещё я дарю тебе домик, в котором ты будешь спать до самой весны! 

Дед Мороз достал из мешка разноцветный теремок, такой красивый, словно из самой чудесной сказки, а в теремке была устроена мягкая и тёплая постель. Ёжик теперь каждую зиму спит у нас на прохладной веранде в подаренном Дедом Морозом домике и не заботится о чужих норах и гнезде из опавших листьев.  

А девочке я дарю вот эти книжки о животных — маленьких и больших, ласковых и свирепых, домашних и диких. Это тоже подарок, который будет нужен тебе всегда. И это ещё не всё! 

Дед Мороз взял в руки посох и стукнул им по полу трижды. 

Остальные подарки для девочки и её родителей я оставлю под ёлкой. Машутка, нам с тобой пора. Я отвезу тебя к маме. Попрощайся с новыми друзьями. 

Я уже хотела напомнить, что под ёлкой нет никаких подарков, ведь ёжик только что там топал под нижними ветками, но постеснялась. И стало не до этого. Потому что Машутка подошла и прижалась ко мне своим тёплым боком. Я погладила маленькую медведицу и поняла, что буду о ней очень скучать. 

Мы всей семьёй проводили Деда Мороза до его расписных саней, запряжённых белыми гривастыми лошадками, а потом долго смотрели вслед тройке, уносящей доброго волшебника и новую мохнатую подружку — бурую, с белым пятнышком на груди. 

А вернувшись в дом, мы увидели, что под ёлкой нет свободного места — там были нарядные ящички, яркие свёртки, цветные коробки... Подарки! Конфеты, пряники, мягкие игрушки — чего там только не было!  

Костя, – позвала я, – ты только посмотри, что нам подарил Дед Мороз! 

Но ёжик почему-то не отзывался. Он уже крепко спал у себя в домике и проснулся только весной. 

Вторая сказка про ёжика Костю – весенняя 

Во второй половине апреля, ближе к его концу, когда растаял уже весь снег, а окружающий мир приготовился зеленеть, когда весь мир зажужжал и запел разнообразными насекомыми, ёжик Костя проснулся. Кажется, это проснулся не тот ёжик, который залёг в подаренном Дедом Морозом домике новогодней ночью. Этот был совсем-совсем другим. Он был почти невесом, когда я взяла его в руки. Первое, что он сказал: – «Есть хочу!», а все остальные слова он вспомнил и произнёс только летом, в июне. Сразу же ёжик был накормлен кусочками рыбы, отварной говядиной, йогуртом, печеньем, сыром, творогом, словом — всем, что нашлось в холодильнике. И каждый раз, с громким чавканьем проглотив следующую порцию, он говорил одно и то же:  

Есть хочу! 

А потом пришли с работы родители и испугались за здоровье ёжика. 

Дикое животное должно питаться совсем иначе! – сказал папа. – Если после голодовки оно съест такую гору пищи в один приём — даже умереть может! Или очень сильно заболеть! Пищеварительные органы не справятся! Если ёжик сам добывает себе еду, пища поступает в желудок постепенно и успевает перевариваться, а из холодильника ты ему даёшь всё и сразу. Так нельзя. 

На такие слова ёжик отреагировал настоящей истерикой. «Есть хочу!» – только это и слышалось. Но я очень хотела добра и здоровья нашему другу, поэтому просто вынесла его в сад и посоветовала искать еду самостоятельно. Трудно было отказать голодному ёжику в готовой еде. Но так было нужно. А ёжик Костя настолько был голоден, что даже не обиделся, некогда ему было. 

Весь вечер только и слышалось: 

Есть хочуууу! О, майский жук! Хрум-хрум... Есть хочуууу! Есть хочуууу! О, жужелица! Ням-ням-ням... Есть хочуууу! О, шелкопряды... вы что, хотите эту ёлочку сожрать? Ну нет... чав-чав-чав-чав.... Есть хочуууу! Дождевой червячок, ты почему такой маленький? Хлюп-хлюп-хлюп-хлюп — и нету... Есть хочуууу! 

Я ходила за ёжиком по саду до тех пор, пока совсем не стемнело. Он не останавливался ни на минуту: съел оцепенелую ящерицу, с удовольствием проглотил двух пауков («любименькие паучочки»), несколько гусениц, нашёл каких-то слизняков во влажной траве, раскапывал червей в компостной яме... Аппетит его невозможно было погасить. В конце концов я ушла спать, а ёжик, как настоящее ночное животное, остался охотиться.  

Днём он немножко поспал, но во второй половине дня проснулся с визгом «Есть хочу!!!» и помчался обратно в сад, утверждая, что ночью всё, что там было, он уже съел. Мне пришлось помогать ёжику Косте разыскивать добычу. Действительно, мне попались одни только мухи в сачок, а ещё были найдены несколько слизней под мокрой доской около грядки, где скоро будет расти капуста. Больше в саду еды для ёжика не осталось. Тогда нам пришлось идти в лес.  

Там Костя безостановочно рыскал в траве, приговаривая своё «Есть хочу!» и время от времени громко чавкая. Всё чаще он почему-то останавливался и яростно прочёсывал свои иголки большими пальцами маленьких ручек. Видимо, сильно чесалась у него спина под иголками, а достать до её середины он никак не мог. «Наверное, ёжик линяет, – подумала я тогда. – У них же должны постепенно меняться иголки.»  

II 

И вдруг Костя как зафыркал, как зарычал, так громко, как, наверное, и медведица Машутка ещё не умеет! 

Это моя территория! – голосил ёжик Костя. – Уходи немедленно, глупый чужой ёж! 

В траве действительно оказался ещё один ёжик. Он тоже фыркал и рычал. 

Здесь всем места хватит, – примиряюще сказала я. – Как тебя зовут, ёжик? 

Я — Колян! Наколю на колючки! 

Новый ёжик был гораздо упитаннее моего Костика и наверняка сильнее. Но Костя сдаваться не хотел. Едва удалось уговорить его. 

Но это мои личинки! Я нашёл! Пусть он не лезет! 

Твои, твои. – согласился ёжик Колян. – Я вот этого майского жука съем. Ты очень похож на моего брата, только очень уж исхудалого. 

О, и правда братан! – удивился Костя. – Колян! Здравствуй! Как ты провёл зиму? 

Ёжик Коля горделиво хмыкнул. Было видно, что своей жизнью он доволен. 

Я на работе. Питание хорошее, сбалансированное. Врачи-ветеринары всякие ходят, осматривают. Четыре месяца проспал, проснулся голодный, конечно, но не так, чтобы очень. 

И тут я увидела людей, которые стояли под деревом поблизости и улыбались, наблюдая всю эту сцену. Ёжик Костя, разговаривая с братом, продолжал уничтожать колонию найденных личинок мух, даже постанывал от удовольствия. Но и почёсываться не переставал. И, наконец, я поняла, что это не так всё просто. Заглянула под Костины иголки и ужаснулась: 

Костя! У тебя там какие-то насекомые! 

Ну да, клещи, наверное. Подумаешь, невидаль. Весной это гадкое членистоногое повсюду. 

А ежи едят клещей? – спросила я. 

Кто же ест такую гадость? Никто! Нет у клеща врагов в природе. Все его ненавидят. Но никто не ест. – Сказал ёжик Колян, вытаскивая червяка из травы. – Вот спроси у моего начальства. 

К нам приблизились стоявшие под деревом улыбающиеся люди. Одна женщина была молодая, а другая постарше. Мы поздоровались. Девушка взглянула на часы и сказала: 

Коленька, тебе нужно ещё десять минут побегать, не стой, пожалуйста, на месте. 

И ёжик Колёк, доедая червяка, послушно побежал по траве. 

Знаешь, почему наш ёжик постоянно бегает? – спросила пожилая женщина. 

Ну, он наверняка охотится, им после зимы много еды необходимо, они истощаются после четырёхмесячного сна. 

Да, конечно, ты права, – улыбнулась женщина. – Есть ещё одна причина: мы — врачи. Паразитологи. И этот ёжик — наш сотрудник. У нас даже единица измерения есть такая: еже-час. Ровно час ёжик бегает по траве в местах скопления клещей, а потом мы снимаем их с его колючей спины, подсчитываем, и у нас появляются сведения, насколько клещ в этом году размножился и велика ли для людей опасность такой ужасной болезни как клещевой энцефалит. 

Ой, так у моего ёжика на спине клещи? – испугалас я. – Поэтому он так страшно чешется? 

Наверняка, именно клещи, – сказала девушка. – Но ты не паникуй, солнышко, всё будет хорошо. У тебя дома есть пинцет? 

Есть, конечно. 

Попроси родителей достать каждого клеща пинцетом. Его нужно выкручивать против часовой стрелки. А потом всех сжечь, потому что больше их ничем не убить. Даже если стирать вместе с бельём горячей водой и порошком в стиральной машине целый час, клещи остаются живы. Даже если их положить в морозильник, они замёрзнут, а потом оттают и снова будут живёхоньки и так же опасны. 

У моего ёжика будет энцефалит! – заплакала я. – От энцефалита умирают! 

Ёжики не болеют человеческими болезнями. Они могут крысиный яд съесть и не умрут. Змею могут съесть вместе с ядом и ничего им не будет. Вот человек бы от такого умер. Так что не бойся. – Девушка-врач погладила меня по голове. – Но после каждой прогулки в лес, когда придёшь домой, прежде всего осмотри всю себя, не поймала ли ты клеща. Люди болеют энцефалитом очень часто, в отличие от ежей. 

А почему именно ёжик у вас работает еже-час? Другое животное не может? – спросила я у врачей. 

Может, но не так результативно. Ёжик, когда пробирается сквозь траву, буквально срезает всех этих насекомых, словно щёткой, и они падают ему на спину, закрепляются между иголок. Ни одно животное столько клещей не соберёт. Повезло им. Ёжик сам не может избавиться от этих вредителей, мы ему помогаем. А он помогает нам вести учёт количества клещей на очаговом участке. Их тут тысячи! Десятки тысяч! 

После этих слов мне показалось, что клещи проникли всюду: под мою куртку, под рубашку и под майку, запутались в волосах, ползают в моих резиновых сапожках... У меня сразу зачесалось всё тело и захотелось немедленно домой. Но ёжик Костя завопил:  

Есть хочу! Оставь меня здесь и иди! Есть хочуууу! 

Костик, – пошла на хитрость я, – а дома я тебе варёное яйцо дам. 

О, яйцо! – обрадовался Костик. – Два яйца! И не варёных, я сырые больше люблю. 

III 

Попрощавшись с врачами-паразитологами и ёжиком Колей, я положила Костю в сумочку и унесла домой. Клещей на нём было видимо-невидимо. Но сначала он потребовал обещанных яиц. В холодильнике нашлось одно куриное и пять махоньких перепелиных. Я разбила их в его мисочку. 

Скорлупки отдай! – закричал на меня ёжик. – Это же самое вкусное! 

Пришлось вытащить яичную скорлупу, только что выброшенную в мусорное ведро, и вернуть её к яйцам. Ёжик с удовольствием хрустел ею, когда справился с самими яйцами. Как только его миска оказалась начисто вылизанной, он снова заверещал: 

Есть хочуууу!  

Пришлось снова идти с ёжиком в сад, но сначала я в ванной осмотрела себя с помощью второго зеркала и как следует расчесала волосы. Клещей не было ни на мне, ни на моей одежде. Бедный, бедный ёжик! Как же ему трудно живётся, даже почесаться он не может так, как ему хочется... 

В саду снова появилась еда для Кости, и мы с ним ловили майских жуков, мух, мохнатых гусениц снимали с кустов и деревьев. Только ни одного сладенького паучка для Кости так и не нашли, на что он горько жаловался. 

Потом приехали с работы родители и первым делом сняли пинцетом с поверхности ёжика тридцать три клеща! Некоторые успели накрепко присосаться в тех местах, где пальчики ёжика не могли их достать. На всякий случай и меня родители осмотрели ещё раз. Потом мама проверила мои домашние уроки. И оказалось, что я забыла выполнить задание по ИЗО. Нужно было нарисовать картинку на тему «Как прекрасен этот мир».  

Итак, ёжик пошёл в сад на ночь — охотиться, родители легли спать. А я ещё часа полтора рисовала самый прекрасный мир на свете. 

Следующим вечером мама приехала позже обычного. Оказывается, ей позвонила моя учительница и пригласила приехать для важного разговора. Мама достала мой рисунок по ИЗО из сумки и положила его на стол. 

Посмотри, папа, каким твоя дочь видит самый прекрасный мир. И стихи на обороте прочитай, это учительница написала. Первое четверостишие она сочинила до нашей встречи, а последнее — уже после нашего разговора. 

Рисунок был совсем не плох. Ёжику Косте он очень даже понравился. С альбомного листа смотрели знакомые деревья и лужайка нашего сада. На тропинках ползали ящерицы, змеи и разноцветные гусеницы, а на всех ветках сидели в паутине тысячи больших и маленьких пауков.  

Ну, всё понятно, – сказал папа. – Это мир еды для ежа Кости. 

И он прочёл стихотворение на обороте: 

Девочка рисует пауков. 

Мир вокруг, наверное, таков. 

Девочка моя рисует змей. 

Тяжко в мире жить, наверно, ей. 

 

Но смотрите, с нежностью какой 

обнимает паука гадюка, 

и членистоногою рукой 

нежно жмёт паук гадюке руку. 

А какой, интересно, мир прекрасен? Только тот, где все счастливы, все сыты и довольны. Я была в этом уверена. Учительница не сразу поняла, почему я нарисовала столько пауков, а потому сильно заволновалась: не обижают ли меня родители, откуда у меня такой взгляд на мир, в котором только пауки плетут свою паутину и ядовитые змеи подстерегают на каждом шагу. Но мама ей рассказала про нашего ёжика Костю. Тогда учительница и написала окончание стихотворения. Тут было о чём задуматься. Она наверняка права: пауки и гадюки — тоже живые. Только подружиться с ними почему-то не хочется. Да и опасно — даже просто поговорить. Но в энциклопедии я о пауках и гадюках я обязательно всё прочитаю. Интересно же! Каким пауки и гадюки видят прекрасный мир? 

А из вечернего сада доносились топот, рычание и громкое чавкание: 

Есть хочуууу!.. Ам-ням-ням-ням... Есть хочуууу!.. 

Сказочки про ёжика / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2018-09-21 11:51
МАСКА / Юрий Юрченко (Youri)

 

 

 

 

                                (Фрагмент из драматического монолога 

              «"Две птицы" или "Правила приема для поступающих во ВГИК"») 

 

 

 

 

 

«… Да, конечно, я рассказал бы еще в своем фильме о том, как трудно возвращаться в свои города. Я бы рассказал о мастерской резьбы по дереву во Владивостоке, где я работал учеником. Мне было шестнадцать лет, Мастер вырезáл к какому-то конкурсу фигуру пожилого партизана, которого изображал я. Старый воин должен был стоять (почему-то) почти обнаженным и грозить кому-то кулаком. Я поворачивался то так, то этак, гневно вскинутая рука затекала, и по мне расползалось какое-то тщеславное и грустное сознание того, что, вот, мол, будет стоять партизан на выставке, будут люди смотреть, и никто не догадается, что партизан этот – я…  

 

Потом мастер вырезáл девушку с юношей, сидящих у окна. Юношу он опять резал с меня. Через шесть лет я приехал во Владивосток, голодный, зашел в «Пельменную» и увидел на стене над столиками эту работу. Я смотрел на этого деревянного недоросля с бутылеобразной головой и плечами, и мне вдруг стало очень жалко себя и обидно… 

 

Как-то Мастер сказал мне: «А не попробовать ли тебе самому? Я чувствую – у тебя получится». Он выдал мне кусок треснувшей доски, штихели*, и я приступил. Сначала я нарисовал на доске лицо, затем начал доску обтесывать и опиливать. В процессе работы я понял, что первоначальный замысел погублен и «лицо» трансформировалось в морду, сначала – кошки, а потом – тигра. Увидев, что это тигр, я сообразил, что в связи с близостью Уссурийской тайги и учитывая местный эпос, литературу, я очень верно и тонко задумал свою работу. Я вгрызся резцом в деревянные волокна вокруг своего дитеныша, видя уже и в этом символ: из глубины, из веков, которые олицетворяла грубая, необработанная доска, вдруг проклюнулась добрая морда тигренка… Я вспоминал Сельвинского: 

                        «…Это ему от жителей мирных 

                        Красные тряпочки меж ветвей, 

                        Это его в буддийских кумирнях 

                        Славят, как бога:  

                                    Шан — 

                                    Жен — 

                                    Мет — 

                                    Вэй! 

                        Это он, по преданью, огнем дымящий, 

                        Был полководцем китайских династий…» 

 

Я зажегся. Я вдруг почувствовал, как я узнаЮ дерево, и как дерево привыкает ко мне и начинает доверяться мне. Я услышал его – дерево. Я чувствовал радость и восторг оттого, что оно меня слушалось, уступало мне, и я мог уже управлять его – дерева – венами-линиями, только чуть подправляя их и направляя в нужную сторону. Случайно, совершенно неожиданно для меня, перед носом у тигра вырос маленький цветок с четырьмя неровными лепестками, и тигр потянулся с любопытством к нему…. Когда уже было поздновато, я спохватился и вспомнил, что у тигров есть хвосты, и даже на сáмом Дальнем Востоке безхвостых тигров не бывает. Пришлось хвост изыскивать из того, что оставалось, и он получился очень куцым. Этот куцый хвост, разнолепестковый цветок, удивленный тигриный глаз – очень сочетались друг с другом. Мне уже было жалко, что у тигра только четыре лапы, только два уха: мне хотелось еще вырезáть и вырезáть… Но пришел Мастер, остановил меня, дал паяльную лампу и заставил меня сжечь моего зверя, точнее – обжечь. Я послушно, как мне ни было больно, обжигал тигра, потом чем-то пропитывал-смазывал, а потом Мастер забрал старый обгорелый кусок дерева и унес. Через полгода я встретил своего тигра в Москве, на ВДНХ, в «Павильоне труда и отдыха», слушал, как говорили об «интересном авторском замысле», «решении» и проч. И я уже и сам верил, что были и замысел, и решение… 

 

…Первую маску свою я вырезáл для Оли. Оля была рядом, работа от этого шла споро: мне хотелось сделать ее быстрее и лучше. Получилась она немножко с разными глазами, с чуть смещенными щечками – монголовидная красавица. Имея уже опыт, я ее обжег и покрыл раствором, демонстрируя свое мастерство и гордясь им. На обратной стороне я сделал отверстие для гвоздя и вырезал: «Оленьке». Она повесила маску у себя дома, над кроватью, и мать ее, которая меня терпеть не могла, первый раз в жизни сказала что-то доброе в мой адрес, вроде: «Хорошо... у него талант… – но тут же поправилась: – ...но это – от Бога, а сам – дурак!»  

 

…Как-то, я встретился с Ольгой. У нее дочь, муж хороший, хирург, ходит на судах за границу, привозит всякие именные статуэтки, рисунки каких-то знаменитостей, чуть ли ни Сикейроса; она мне всё это показывала немножко с гордостью, немножко с грустью, а потом, случайно, я увидел свою косенькую монголочку, которая висела там же, где ее повесили семь лет назад… 

 

                                         * * * 

 

                         ...Из дерева мягкого сделаю маску я – 

                         Первую маску для девочки ласковой... 

 

                         Как ты податливо, теплое дерево, 

                         Как ты прощаешь мою растерянность – 

                         Линии сами будут вести меня, 

                         Лишь успеваю за ними резцы менять... 

 

                         Комната к ужину стружкой заполнится, 

                         Будет подружка ее выметать; 

                         Так и закружится, так и запомнится – 

                         Стружка по комнате будет летать... 

                         . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  

 

                         ...Потемнеет маска на стене... 

                         Сгинет мастер в дальней стороне... 

 

 

                         (1979-80) 

 

 

МАСКА / Юрий Юрченко (Youri)

2018-07-08 13:06
Начало романа (прод.2) / Юрий Юрченко (Youri)

 

 

 

 

                                  (Начало см. здесь: http://arifis.ru/work.php?action=view&id=22908 ) 

 

 

 

……………………  

……………………  

...Когда у них столбик на градуснике достигал цифры «54», то все школьники молили Бога, чтобы он перескочил еще на одно деление, потому что «55» – это значило, что школа закрывалась, и это был праздник, значит весь день можно провести на улице, гонять на санках с сопки, строить снежные крепости и т.д. Грузины, армяне – для него были людьми с другой планеты, и если он встречал этих «пришельцев» там, у себя, ему было страшно их жаль: ну, мы – ладно, понятно, живем здесь, а эти-то за что мучаются?.. В «их» лагере сидел зубной врач, Отари, сидел давно, он сидел еще вместе с отчимом, и сидеть ему еще было неизвестно сколько. Им, тем, кто сидел, было намного хуже чем остальным – их выгоняли на работу в любую погоду, и нельзя было, если ты замерз и промок насквозь от снега, забежать в любую минуту домой, где мать тебе разотрет уши и щеки, снимет быстро все с тебя и бросит к печи, и ты тут влезешь во все сухое и – опять на улицу… Ему казалось, что Отари, как только его привозят в барак, тут же садится к окну, закутавшись во все, что у него есть теплое, смотрит в окно и думает о Грузии, о своей матери-грузинке и плачет… Еще он знал армянина, тот был содатом, сидел на вышке, прямо рядом с их домом, и Зоне было жалко его так же, как и Отари: оба они не сами захотели и приехали, а обоих п р и в е з л и. Но, если про Отари он только догадывался, что тот плачет, то солдат, действительно, плакал: он сидел наверху, в деревянной будке, обнимая железный холодный автомат, ни тулуп, ни теплые варежки его не спасали: ему было холодно; он рассказывал Зоне про Армению (хоть это было и запрещено, почти все солдаты пускали его «вышку»), как там тепло и красиво… Он приносил ему из дому поесть, тот ел и учил его армянскому языку. Сейчас он всё забыл, помнил только «паравдзес» – здравствуйте. Заключенные подходили к «вышке» близко, чуть ли уже ни входя в «запретную зону», и дразнили армянина, просили его, чтобы он «стрельнỳл» в них, а то им холодно, предлагали ему, «молодому и красивому», спуститься к ним, обещая его «согреть», и солдат плакал от холода, от оскорблений, от тоски… Зона знал, что, кроме эти двух, здесь на Колыме, и в других таких же холодных местах, есть другие люди из далеких теплых стран; время от времени проходил слух, что в магаданском аэропорту опять поймали и приговорили к расстрелу группу грузин, пытавшихся вывезти на «материк» большое количество золотого песка или намытого ими самими, или скупленного ими у старателей, или просто украденного: некоторые из них устраивались работать в военизированную охрану на старательские «драги»: там, на транспортере, попадались иногда довольно приличные самородки… 

Показалось Черное море, и поезд долго, ныряя иногда в туннель, ехал вдоль него, на остановках хотелось выскочить из вагона и добежать до него, окунуться и – назад, – ведь он впервые в жизни видел Черное море (он, конечно же, знал, что родился рядом с морем, в Одессе – только это было Черное море с другой стороны, – но совсем не помнил ни Одессы, ни моря, и сейчас он открывал в с ё э т о для себя заново, и эти слова – Юг, Черное море – входили в него заново и становились, наконец, и е г о жизнью), но было холодно, он понимал, что это было бы глупо, хотя он-то знал, что не замерзнет: разве это температура – -18ᴼ?.. Но он мысленно просил море немного подождать: станет чуть теплее и он весной приедет из Тбилиси сюда… Поезд отрывался от моря и зарывался в сё выше в горы, но все равно близость моря чувствовалась во всем, в домиках, увитых зеленью, в высоких красавцах-кипарисах, в аккуратных чистеньких вокзальчиках, в загорелых лицах людей, входящих на станциях, в гортанной речи, постепенно вытесняющей из вагона привычную, русскую или украинскую, и скоро уже, казалось ему, в вагоне не осталось не одного русского, и все спрашивали их – куда они едут, к кому, они отвечали: в Тбилиси, в театр пантомимы. Всех очень удивляло, что в Тбилиси есть такой театр, они охотно рассказывали, что это за театр, и что это такое – пантомима. С гордостью, как будто они работали в этом театре со дня основания, они объясняли, что это – единственный в стране профессиональный театр пантомимы. Грузинам нравилось, что такой уникальный и единственный в стране, а то и в мире, театр находится именно в Тбилиси, да и где ж ему быть еще, не в Ереване же, в самом деле? – и они гостеприимно раскрывали свои огромные корзины, узлы, грузинская речь начинала обретать запах и вкус: «сациви», «чурчхела», «лобио», «мсхали», «вашли»… Наконец, они приехали в Тбилиси, где их, конечно, никто не ждал, и Театра пантомимы еще не было в городе, он еще был на гастролях, и должен был приехать только через несколько дней. На последние двадцать пять копеек они купили на вокзале два чая с двумя булочками и долго ждали, когда же буфетчик отдаст им пять копеек сдачи, пока им кто-то ни объяснил, что «здесь не принято». Приближался вечер. Саня сидел в зале для пассажиров, разговаривая с кем-то, а Зона бегал по вокзалу, пытаясь что-нибудь придумать. Наконец, они с Саней разработали нехитрый план, идущий немного вразрез с нормами морали, но это их не очень беспокоило. Они разделили вокзал на две части и стали «задумчиво» бродить – каждый по «своему» сектору. Ждать пришлось недолго. «Ты одна»? – раздался негромкий голос. «Нет, с товарищем…» «Вот и хорошо, нас тоже двое. Откуда?» «Из Владивостока…» «О-о!.. Ночевать негде?..» «…» «Падём!». Долго петляли в узких темных переулках, наконец, пришли. Ужин, вино, «спасибо, не пью…», разговоры об искусстве, о пантомиме, о балете… Задача в том, чтобы до конца ужина «продержать» горцев на расстоянии. Наконец, всё: «Саша будет спать здесь, а ты ляжешь там…» «Спасибо, ребята, только мы привыкли спать вместе.» «Как?..» «А так!» – Саня несильно бьет ребром ладони в нижнюю полость живота «хлебосольного хозяина», они запирают сраженных неожиданным оборотом своих «новых друзей» в маленькой комнатке и ложатся спасть. Утром встают, завтракают, берут немного – не фашисты же! – с собой, Саня прихватывает сигареты, открывают хозяев: «Простите, не помешали, надеюсь, не замерзли, шучу, шучу, большое спасибо за приют, мы много слышали о грузинском гостеприимстве, но то, что встретили в этом доме – превзошло все ожидания, спасибо, простите, если что не так, до новых встреч…» Длинные волосы, юность, обаяние, некоторый артистизм, слова «театр»… «пантомима»… – действовали безотказно, расчет на трусоватость этих ребят и на то, что поднимать шум, обращаться в милицию они вряд ли станут, оказался верен: таким образом они провели несколько ночей. Наконец, в город вернулся Театр пантомимы. Руководитель театра Амиран Шаликашвили помнил Березняки, помнил даже одного из этих ребят – тот подходил к нему после спектакля, что-то ему говорил (да мало ли кто, где, что ему говорил после спектакля, поди всё запомни), но вспомнить, что он пригласил их в театр, он не мог. Тем не менее, отнесся к ним радушно, попросил своих ребят приютить их у себя, и разрешил пока приходить на репетиции, заниматься со всеми, – в театре был объявлен конкурс, который должен был начаться через неделю: Амиран хотел взять в театр двоих человек – юношу и девушку.Прошел конкурс, и Амиран, вместо двух человек, принял четверых – не потому, что они были такие уж талантливые мимы, просто понял, что деваться ребятам некуда… Начались репетиции. Амиран им не платил, числились они пока, вроде, как в студии при театре, – поэтому по утрам они шли на стройку, куда их тоже устроили ребята из театра Амирана, таскали кирпичи, готовили раствор для кладки, а к часу дня – шли в театр, там начиналась репетиция, и – до часу ночи, с перерывом в один час на обед. Так он никогда в жизни, до сих пор, не работал. Он обнаружил в себе множество дефектов, «Какой ты мим?» – говорил он сам себе. Ему казалось, что Амиран взял его из жалости (да так, наверное, оно и было), он был зажат, закрепощен, Амиран бил его, во время репетиций, палкой по рукам или по ногам, показывая, где именно он зажат. ему иногда казалось, что Амиран слишком требователен к нему, слишком жесток, он обижался, чуть ни до слез, но даже сквозь обиду, сквозь злость на Амирана, он испытывал к нему что-то похожее на любовь и – уж, конечно – благодарность. Он был кому-то нужен, им кто-то занимался, что-то от него требовал. Он учился «ходить против ветра», «скакать на коне», «ходить по канат по разного рода «лестницам», он вдруг начал ощущать радость от того, что тело – его «деревянное», зажатое тело, – всё больше и больше его «слушалось», он начинал чувствовать и слышать каждый палец, каждый сустав; его тело просыпалось и оживало, он гнул его, ломал и растягивал. Включался магнитофон и – в темпе, под музыку, – сначала общая разминка, чтобы разогреть тело, затем – растяжка, пластика, потом – переход к несложным упражнениям: «стенка», «волна», и так – несколько часов безостановочно. Однажды Амиран сказал им с Саней, что ему нравится, как они работают, из них может выйти толк, и что он хотел бы взять их в труппу, но – нужна тбилисская прописка. Это было почти непреодолимое препятствие: прописка в Тбилиси стоила несколько тысяч., но Зона быстро нашел выход: поехал в соседний городок Рустави – с руставской пропиской можно было работать в Тбилиси, – пришел в бюро по трудоустройству, рассказал трогательную историю о том, что он разыскивает здесь, в Рустави, потерянную в детстве сестру, те послали его на Руставский металлургический завод, там взяли его рабочим и прописали в заводское общежитие. Встав там на учет в военкомате и взяв справку о прописке из общежития, он вернулся через день в Тбилиси и пришел к Амирану со штампом в паспорте. Саня вскоре не выдержал – затосковал и уехал к себе домой, в Тулу, там, где-то, сразу что-то подцепил, залечил и ушел в армию Зона остался один. Он вводился в старые спектакли и в новеллы, репетировал в новых. Он привык уже, что жизнь его постоянно резко менялась. Как далеко была его магаданская общага со всеми ее страстями, с милицией и «кулинаркой»…Они ездили со спектаклями по маленьким грузинским городкам, по деревням,, после каждого спектакля обязательно, где-нибудь, в саду или в доме у чьих-либо родственников, им накрывали столы: длинные, не кончающиеся, тосты, огромные витые рога-бокалы, вазы с виноградом, грушами, инжиром, красивое, многоголосое мужское пение… Амиран подвигал фрукты поближе к нему:Он там, у себя, в Сибири, нечасто это видел…» Весной они поехали по побережью: Поти, Сухуми, Батуми… Он никак не мог поверить, что всё это всерьез: ему выдали удостоверение «артист театра пантомимы», его возили на поездах, кто-то покупал для него билеты – вечный «заяц», он всё время ждал, что кто-то где-то спохватится, разберется и все эти чудеса прекратятся, но пока этот «кто-то» не разобрался, и они продолжались: мало того что ему платили зарплату, что ему оплачивали гостиничные номера, – ему еще выдавали деньги – «суточные»… за что? – за то, что он занимался тем, что ему нравилось: репетировал и играл спектакли. Какая же это работа. – думал он, – работа, это когда тяжело, когда тебе не хочется, но – надо: из-за семьи, из-за денег и бог знает еще из-за чего. Ту было тяжело, но это была совсем другая тяжесть, и какое удовольствие было выходить вечером с репетиции и идти с ребятами по ночному городу – ноги подкашиваются, руки цепляются за стены, чтобы не упасть, но, постепенно, чуть хмельной, кружащий голову, воздух, выплывший из-за гор месяц, светящиеся огни фуникулера, доносящаяся откуда-то издалека грустная песня, теплый и легкий ветер – снимают дневную усталость, и сознание того, что ты весь день был занят делом, р а б о т а л, а теперь впереди – ночь и утро, и рядом – прекрасные, молодые, талантливые веселые ребята, и Зура рассказывает только что сочиненную им сказку про Оленя, а Гия со вторым Зурой выходят на середину проспекта заводят, прислушиваясь друг к другу и подхватывая один другого, песню, но – негромко, ночь ведь, но, если бы пели и громко, все равно никто не остановил бы, не распахнул бы окно и не обругал: что за грузинская ночь без песни?!.. Разве это – работа? Разве это работа, когда ты утром идешь из гостиницы в театр, на репетицию, днем лежишь на пляже, небрежно протягивая юной отпускнице контрамарку на твой вечерний спектакль, а вечером, после поклонов, цветов, аплодисментов, – лезешь по пожарной лестнице, на второй или третий этаж Дома Отдыха?.. Его совершенно не смущало, что больших, важных ролей ему пока не давали, – здесь все играли всё, и Зура, игравший только что царя, тут же выходил рядом с ним в маске стражника. Рабочих сцены в театре не было: всё делали сами, сами натягивали половик на сцене, каждый отвечал за свой нехитрый реквизит. На гастролях в Махарадзе, здание местного театра, в котором шел спектакль, ремонтировалось, задней стены у театра просто не было: играли, отгородившись от улицы «задником». Шел спектакль «Освободите песню» – про Чили, про Виктора Хара, про Сальвадора Альенде и про хунту. Сцена «Накануне мятежа»: «маленькие» счастливые дети Президента Альенде безямятежно раскачиваются на садовых качелях, Сальвадор, тут же, в саду читает газету, а счастливая мать растроганно наблюдает за всем семейством, поливая из лейки «клумбу с цветами»… «Клумбу» играли девочки-актрисы, переплетающиеся между собой телами в кругу, на половике. Мама поливала «клумбу», и «цветы» – руки девочек, облаченные в разноцветные шелковые перчатки, – на глазах у зрителя тянулись к солнцу, поднимались, вырастали и распускались: зрелище было необыкновенно красивое. Зрители встречали расцветающую клумбу – неизменно – аплодисментам. И вот, здесь, в Махарадзе, в тот момент, когда «свежеполитая клумба» начала прорастать и тянуться к солнцу, на сцену вышла забредшая в театр собака, дворняга. Подойдя к «клумбе» и обнюхав ее, она (о, волшебная сила перевоплощения!.. о, великий Константин Сергеич!..) п о в е р и л а в то, что перед ней действительно цветочная клумба и, задрав ногу, сделала то, что ей подсказал инстинкт. Зал взорвался аплодисментами. Кому? – дворняге, которую они тоже, может быть, приняли за актера: если одни актеры играют клумбу, то почему бы другому, действительно, не выйти в роли собаки? Девочкам-артисткам, которым удалось обмануть даже собаку?.. Во всяком случае, «хунта», которая сменила на сцене «клумбу», обычного успеха не имела, Напрасно актеры в черных трико хищнически изгибались, договариваясь о свержении Альенды и выставляя в зал рассеченные крестами оскаленные лица-маски, – публика шумела и требовала, чтобы на сцену вернули дворнягу… 

Доводилось и ему играть такие же ответственные роли, правда, не клумбу, а камень, но камень не простой – надгробный, и был он, порой, не менее убедителен, чем стяжавшая аплодисменты взыскательной махарадзевской публики «клумба», но, к счастью, собаки рядом не случилось. Они вышли дружно, в «Электре», на сцену и красивым широким движением все одновременно распахнули красно-черные – черным вверх – плащи и, молниеносно присев, замерли под накрывшими их плащами: скорбные надгробные камни, под одним из которых спит герой Трои, царь Микен, Агамемнон. Вот, приходит безутешная Электра, вот, они встречаются с братом, вот они вместе оплакивают отца, вот они покидают Пантеон, сопровождаемые бессловесным хором и уходят навстречу следующей страшной сцене – «Убийство матери», – они уходят, и так же молниеносно, как и «замирали», «оживают» «камни»: красиво и широко распахнув плащи, они встают и бесшумными тенями уходят со сцены… Бессонные гостиничные ночи и прекрасная музыка Пендерецкого сделали свое дело: он обратился в камень навечно, – он уснул на спектакле в городе Батуми, и не ожил, – так и лежал камнем, разрушая пластический рисунок хора и убив всю следующую сцену, и сцену, идущую за ней, пока кто-то из «умирающих» в жестоких мучениях воинов не дотянулся в судороге до него и, не рассчитав, не пнул его так сильно, что – «и камни заговорили» – взвыл он от боли, вскочил испуганно, распахнув плащ, оглядел диким, ничего не понимающим взором зал, сцену и пошел, красиво, широко и ритмично отмеряя шаги, куда-то в кулисы… Амиран терпел и прощал ему много, правда, в первый момент, сразу после очередного «окаменения». На глаза ему было лучше не показываться: яростный, горячий грузин носился по театру в поисках «этого русского!,,» и в такую минуту мог запросто убить. Но он быстро отходил и только несколько дней потом хмуро косился в его сторону. В Ленинграде, Зона пригласил какую-то девочку на спектакль, место было хорошее, третий или четвертый ряд, в проходе, но, оказывается, девочка – кто бы мог подумать, коренная ленинградка, – никогда в жизни не была в театре. Эффект оказался неожиданным: она вскакивала с места, хватала зрителей по соседству за руки,сообщая им: «Это же он! Я его знаю! Это же он меня пригласил! – смеялась она в восторге, потом бегала по проходу к сцене, размахивая ему приветственно руками и делая всякие знаки и вскрикивая: «Эй !.. Это я!..я здесь! Я пришла…» Он, понятно, не мог ей ответить, он не знал, куда деться от стыда и думал – как на этот раз спрятаться от Амирана; она же, не видя ответной реакции, думала, что он ее не замечает и шумела и прыгала еще пуще, пока ее не вывели из зала. Там же, в Ленинграде, в киноконцертном зале «Октябрь», он, после нескольких бессонных ночей, вдруг почувствовал во втором отделении, что начинает засыпать на ходу и делает что-то не то. Все его товарищи – «сборщики винограда», подходили – каждый к с в о е й – «лозе» и начинали собирать виноград – «срезать» тяжелые грозди и складывать их в корзины; «лоза», упруго взмахнув освобожденной «веткой», поворачивалась, подставляя «сборщику» другую свою «ветку»… (красивейшая эпическая новелла, одна из лучших в репертуаре театр); Зона начал было «срезать» гроздья со «своей» лозы, как вдруг заметил, что та на него шипит и вращает дико глазами, в то время, как в бок его активно толкает чем-то острым другой «сборщик»: оказывается, он подошел не к с в о е й «лозе». Тогда он «усталым шагом виноградаря» пошел через всю громадную сцену кино-концертного зала «Октябрь», подходя к каждой «лозе» и заглядывая ей в лицо: не его ли?.. Га него отовсюду шипели и посылали дальше, так он добрел до правой кулисы и вдруг увидел, что из-за нее к нему тянется Амран: «Моди ак! Моди ак, мамодзагло!..» Зона резко рванулся назад и, через заросли яростно шипящего винограда стал пробираться на другую сторону сцены, он уже не пытался найти с в о ю «лозу», в газах у него стояло только свирепое лицо Амирана и яростный громкий шепот: «моди ак, мамодзагло!..» гнал его к противоположным кулисам. Однако, Амиран оказался проворнее: когда он уже почти достиг спасительной тени кулис, он увидел перед собой всё то же лицо, и тот же яростный шепот отбросил его, вновь, назад. Он метался по огромной, залитой светом сцене, на которой ему не было места, а за кулисами ждало вездесущее возмездие в образе Амирана. Наконец, ецо выбросило на задний план, и там, за спинами своих товарищей, он остановился перевести дыхание и пытаясь сообразить, где он, где его «лоза» и где Амиран, как вдруг дикая резкая боль в спине заставила его заорать на весь концертный зал. Да! – он чувствовал всегда, что он – драматический актер и пантомима – лишь временное пристанище на пути к настоящей славе. История Фредерика Леметра повторялась в нем: тот, тоже, оказавшись. Волею судьбы, в театре пантомимы, не мог выдержать долгого молчания и то и дело срывался на драматические монологи; так и он время от времени срывался на вопль, предсмертный стон или крик, безжалостно попирая законы жанра. Железные пальцы Амирана, сквозь толстую холстину задника, впились в его спину, и он, забыв обо всем и потеряв последние крохи рассудка, рванулся, высвобождаясь из мертвой хватки разъяренного режиссера и, ломая тонкие молодые побеги «виноградной лозы», ринулся на авансцену, к рампе, даря себя зрителю, под ослепительные прожекторы софитов, – последние аккорды музыки дрогнули и замерли, и – шквал аплодисментов обрушился на него. Никто в зале не понял, кого он играл (такой жанр: не всякий сразу всё поймет) и что он делал, но ни у кого не возникло сомнений, что он – солировал в этой светлой и печальной грузинской новелле, на протяжении всей истории стараясь пробиться к нему, к зрителю, достучаться до его души, пытаясь выразить что-то, явно очень важное и философское, и зритель оценил это. Откланявшись, он, растроганный до слез зрительской неожиданной любовью и благодарностью, двинулся за уже давно ушедшими в кулисы актерами, как вдруг снова увидел горящие глаза Амирана и тот же яростный – но уже не шепот, а перекрывающий аплодисменты вопль, – так, наверное, командир батареи, стараясь перекричать шум битвы, грохот рвущихся снарядов, рев самолетов, крики раненых, становится во весь рост, пренебрегая опасностью и ничего не видя, кроме ненавистной цели, которую любой ценой надо уничтожить, орет охрипшим нечеловеческим голосом: «Ого-о-нь!.. Ого-о-нь!..» – только амиран кричал не «Огонь!», а… О! лучше бы ему никогда не знать ни слова по-грузински, чем п о н и м а т ь – что ему кричал Амиран… Страшные пальцы Амирана мелькнули около его лица, и он бросился вновь к спасительным прожекторам, и новый шквал затихающих было аплодисментов, встретил радостно его, и он опять раскланивался, пятясь и озираясь по сторонам, пытаясь сообразить в какую кулису побежал Амиран, , вычислив, по колыханию задника его маршрут, ринулся в противоположную сторону, выскочил за кулисы, пронесся, сбивая тела, в поисках какого-нибудь укрытия и скатился по подвернувшейся узенькой лестнице вниз, под сцену, толкнул какую-то маленькую дверь, за которой оказался какой-то пульт управления и, жестами умоляя сидящего за пультом и ничего не понимающего парня, не выдавать его и не прогонять, закрыл за собою дверь на задвижку, упал на пол и уснул, забыв обо всем, и о том, что второе действие еще продолжается, и что ему надо еще несколько раз выходить на сцену, и только вздрагивая во сне, когда где-то, то над ним, то – под ним, то – совсем рядом, раздавался рев Амирана: «Сад арис эс маймоно??? Момецит амас ак, мокрав эхла, амис дэдасватирэ!..» 

На тех гастролях, в Ленинграде, они жили в гостинице «Ладога». Гостиница была новая, и жили в ней одни иностранцы, но их, почему-то, поселили в ней, может, потому, что грузины в Ленинграде всегда были немного иностранцами. Зона жил в одном номере с Ираклием, восемнадцатилетним высоким красавцем, с которым у них были странные отношения. Ираклий был родственником Амирана, и поэтому ему много е сходило с рук. В театре, например, во время репетиции, у кого-то из пальто или из сумки могли пропасть деньги, Все знали, кто это сделал,часто его даже в и д е л и, но… молчали. Он мог сорвать с шеи какого-нибудь артиста понравившуюся ему цепочку, если тот не соглашался подарить ему ее по-хорошему. Шум начал возникать, когда в театре появился Зона. Он впервые вслух в театре назвал Ираклия вором и потребовал, чтобы тот отдал деньги новенькой девочке-артистке. Первый раз они подрались прямо на репетиции, и Зона думал, что Амиран выгонит его из театра. Амиран сказал, что, если это повторится еще раз во время репетиции, то он выгонит обоих. Они дрались еще несколько раз – после репетиции, на улице. Иногда, после того, как Зона в очередной раз предлагал Ираклию вернуть ту или иную вещь и все уже знали, что сегодня, после репетиции, во дворе будет драка, кто-нибудь из сочувствующих украдкой подходил к нему и сообщал шепотом, что, мол, Ираклий «откручивает какую-нибудь железную штуковину от снаряда» (они репетировали иногда в школьном спортзале). Репетиция заканчивалась, и мужчины вытягивались потихоньку во двор, женщины же стояли в отдалении на улице, ожидая исхода поединка. Они переживали за Зону, понимая, что , как ни крути, он прав, но сочувствовали. Все-таки, больше Ираклию (тот – пришлый, чужой, а этот – свой) и своим подружкам: одна из артисток была сестрой Ираклия, а две – его любовницами. Несмотря на это «противостояние», злости у Зоны на Ираклия не было, а если и возникала – быстро проходила. Что-то было в Ираклии такое, что всем нравилось, и Зоне тоже: тот был был, безусловно, обаятелен, талантлив и – иногда – очень добр, – как-то эти качества уживались в нем с безмерной наглостью и цинизмом. Ираклия тоже что-то в нем притягивало, может, то, что русский у которого здесь, в Грузии, нет никакой «спины», его не боится… Ираклий таскался с тифлисской шпаной, проворачивал какие-то операции с «травой», без ножа на улицу не выходил (и –«доходился», но – позже); «я тебе порежу лицо, – говорил он Зоне, – какой ты тогда артист будешь?» «Порежь, – смеялся тот, шрамом больше, шрамом меньше, буду ходить Жофреем де Пейраком, поступлю на режиссуру…» В перерывах между яростными вспышками они могли очень мирно жить, вместе на гастролях, гулять вдвоем по городу, вместе снимать в гостинице девочек, оплачивая друг за друга стол в ресторане, но стоило маленькой искре пробежать между ними и опять все переживали: «порежут» они друг друга или нет.  

В этот раз, в Ленинграде, они опять жили вместе. Ираклий был постоянно занят поисками денег, вытряхивая их по крохам из сестры и из двух своих подружек: он закупал у перкупщиков килограммами «план» на Гостином Дворе», и в их комнате всё время плавала в воздухе какая-то хмарь, и сидели обкуренные «ученики» Ираклия – Зура Кикона и Эльдари Мегвинейшвили. Зона иногда заходил к Киконе, на третий этаж (их с Ираклием номер находился на пятом), «поговорить», хотя сделать это можно было лишь в очень редкие моменты: запах «дури», выплывал из номера Киконы и «висел» по всему этажу; сам он, обычно (если не сидел у Ираклия), валялся у себя в номере, «заначка» на несколько «мастырок» валялась тут же, на подушке, – и размахивал иногда руками, выгоняя дым в коридор: дверь в его номер всегда была открыта. Однажды Зоне на глаза попался, несколько раз за день, один и тот же парень, и каждый раз – на третьем этаже, недалеко от номера Киконы. Непонятно было, что ему нужно тут, и что это он всё время лезет под ноги…. Зона решил разобраться. «Тебе чего, старик? – подошел он к парню.»Ты дружок этого? – кивнул тот на дверь Киконы. «Ну…» «Зайдем?..» – тот приоткрыл дверь в свой номер. «Что ж, – подумал Зона, примерившись к парню: ростом с него, но- крепыш, могут быть неожиданности, – можно и в номере». Парень, однако, позвал не для этого.В номере он вытащил из кармана красную книжечку, из которой стало понятно, что он – старший лейтенант госбезопасности. Старший лейтенант рассказал, что давно наблюдает за Киконой, того ему уже «передали» по смене, – оказывается, на каждом этаже один номер – «конторский», и они дежурят, каждый по своему этажу, сменяя друг друга через сутки. Если и он передаст своей смене Кикону, то у театра будут большие неприятности, их снимут с гастролей и отправят в Тбилиси, а не «передать» он не может, если Кикона будет, по-прежнему «смолить не вынимая»: «Вон, смотри, дыму – в моем номере , и то – дышать нечем, не я – так дежурная или горничная его «заложат», все же видят, ему белье меняют в номере, а у него весь арсенал – под подушкой, здесь же все «спецы» работают, – разоткровенничался вдруг парень, им не надо долго объяснять, что как называется. Жалко вас, глупых.» Зона поблагодарил парня и пошел к Киконе. Тот вяло махнул рукой, не поднимаясь, -он лежал, в ботинках, на постели, пакетик с планом валялся на полу. «Знаешь, что за мужик крутится в коридоре?» «Да он мне надоел уже, сейчас пойду его вырублю…» – сделал попытку приподняться Кикона, но, как только услышал – ч т о это за мужик, и чем он занимается в гостинице – всю «вялость» с него как ветром сдуло: он вскочил с кровати, начал метаться по комнате, не зная, что хватать, увидев на полу пакет с планом, он в испуге отшатнулся от него, затем схватил его и сунул под подушку, но, тут же, обругав себя, выхватил его оттуда и сунул, почему-то, себе за пазуху, таким жестом женщины прячут туда самое ценное; затем он сорвал с себя рубашку и, ловя в нее хлопья хмари, висящей в номере, начал выгонять их в коридор, но, выглянув в дверь, стукнул себя по голове и начал прыгать по коридору, размахивая рубашкой и теперь уже загоняя коридорную хмарь обратно, в свой номер, потом опять спохватился, побежал, открыл в номере окно и снова начал носиться по коридору… Несмотря на всю драматичность момента, смотреть на это без смеха было невозможно. Кикона вновь побежал в номер, схватил в ванной комнате какой-то дезодорант и начал разбрызгивать его по комнате и, уже совсем одурев, направил, было, струю себе в рот, но тут Зона отобрал у него дезодорант и ушел. Дверь в номер старшего лейтенанта была приоткрыта, и тот, выглянув, пригласил Зону опять зайти. Отказываться, после всего, было неудобно, и он зашел. Они еще посидели, парня интересовало, что это за жанр такой, пантомима, и сам, в сою очередь, рассказал пару случаев из своей непростой работы… «Перегрузок много…» Зона собрался уходить, встал и парень: «Пойду, загляну к товарищу на четвертый…» Они зашли в лифт, и парень спросив: «Тебе на пятый?», – нажал на цифру «5». Они вышли на пятом. «Ты где живешь?..» «Да вон…» – кивнул он. «Ну, давай, – простился парень и Зона пожав ему, с облегчением, руку, пошел к своему номеру. Хорошо, что тот не увязался с ним: не впустить – неудобно, вроде, уже, как бы, кореша, а впусти его в комнату – кто его знает, что там у Ираклия происходит: не «план», так какой-нибудь арсенал оружейный на кровати валяется. Он нажал уже было на ручку двери, как сзади раздался голос «нового друга»: «Знаешь, зайду-ка я, пожалуй, к тебе, посижу немного, а то тут от скуки помереть можно…» В номере кто-то был и делать вид, что дверь – на замке, а ключ он забыл, было поздно. Он начал дергать ручку, показывая, что что-то там заедает и о чем-то громко спросил парня… Больше он уже ничего сделать не мог, если там в номере, что-то и было – уже вполне можно было сориентироваться и понять, что он входит н е о д и н, и – спрятать всё. Зона открыл дверь. Картина, которую они увидели, называлась «Мечта оперативника». У окна, в кресле, свесив на пол руки, с отвисшей челюстью и запавшими глазами, полулежал Эльдари, посреди комнаты, на нескольких расстеленных на полу газетах, возвышалась г о р а «плана», , а перед ней, на кровати, широко расставив длинные ноги, согнувшись, сидел Ираклий – на одной его огромной ладони лежала горстка «плана», а в другой руке была зажата пустая папиросная гильза: он сосредоточенно «забивал косяк». «Вот, ребята, – громко сказал Зона, боясь повернуть голову в сторону чекиста, – познакомьтесь: н а ш д р у г, старший лейтенант государственной безопасности, Костя…» Эльдари никак не отреагировал на сообщение, только челюсть отвалилась еще ниже, и кисти рук безвольно шевельнулись, как бы силясь приподняться навстречу нарисовавшимся в его воспаленном мозгу наручникам…. Ираклий же, как сидел, не подняв головы, вдруг начал как-то странно разворачиваться, плавно, на полусогнутых ногах, сделал полукруг, перекрыл телом г о р у, и вдруг, упав на нее, стал заталкивать ее, вместе с собой, под кровать. «Наш друг из комитета», понимая, что «несколько помешал», произнес: «Ну, ладно, ребята, я, наверное, попозже зайду, пока…» – и вышел. Зона, уже до этого, начавший закатываться беззвучным, а теперь уже – громким истеричным смехом, рухнул на кровать, прекрасно отдавая себе отчет, что смееется в последний в своей жизни раз. Ираклий очнулся довольно быстро, минут через пять к нему уже вернулся дар речи, и еще минут сорок он, вдохновенно и талантливо рассказывал и показывал, какими способами и как долго Зону будут умерщвлять ираклиевы друзья, в том случае, если он сам не успеет вонзить в него «вот этот нож», когда за ним придут. У Эльдари оцепенение прошло к утру, но удар был настолько сильный, что челюсть еще два дня не закрывалась.  

…Он любил эту гастрольную жизнь, хотя не все в ней было уж так и замечательно. Иногда он приходил на спектакль с синяком, или с несколькими, и даже толстый слой грима не мог скрыть темно-фиолетовые разводы… В Суздале, или в Муроме, он не помнил точно, в общем, где-то в этом «золотом Кольце», что б оно сгорела, ему еще и ногу чуть не перебили – потащился, дурак, к местной девочке домой, на самый конец города, обрадовался, что отец ее в командировке, да еще эта его пионерская привычка – целоваться на улице – подвела, утратил на секунду бдительность, а у нее, оказывается, там «любимый» со шпаной кружил: она с ним поссорилась и решила «отомстить ему с заезжим артистом, вот они его и «подсекли на взлете», – так и не успел сообразить – откуда «прилетело», Любимому, правда, успел в ухо дать, но тут кто-то так по ноге доской саданул, что, думал, всё, отъездился-отпантомимился… На следующий день на спектакль еще как-то собрался, зубы сжал, отпрыгал, но потом, в кулисах рухнул и подняться не мог, до гостиницы ребята почти несли его. К счастью, назавтра, спектакля не было, и он за два дня, хоть как-то, отлежался… Он как будто испытывал терпение Амирана. Впрочем, не он один, но с ним всегда какие-то истории шумные происходили. Другие ребята – тоже, стрелкú известные – Гога, Зура, Гулади… С ними, только зазевался, только задумался – подойти или не стóит, а они – уже там, и уже знакомятся, и уже – на спектакль приглашают, а вечером она уже у них в номере сидит, и они ей поют а капелла… Так и тогда, в Гомеле, он влип из-за этого… Зашли они, втроем – он, Зура и Гога, в кафе, внизу, при гостинице, те пока меню взяли, а он смотрит – за соседним столиком блондинка – одна – сидит, на салат печально смотрит… Зура с Гогой только заметили ее, а Зона уже к ней за столик подсаживается. Сначала она никак не шла на контакт, сидит, головы от салата не поднимает, но потом, все так же, не отвечает, но – уже улыбается, и даже смеется, а потом вдруг говорит: «Вы меня извините, только я вас очень прошу – не смотрите на меня, и не разговаривайте со мной, – за нами наблюдают, муж со своими братьями, посмотрите в окно, только не сразу, а чуть погодя, будто бы случайно: они на улице стоят, сюда смотрят, они меня ни на секунду не оставляют, я их боюсь, они могут в с ё…» Он смотрит в окно: там стоят три абрека – огромные бородатые кавказцы, только бурок и кинжалов не хватает, а так – горные мстители, Дата Туташхия с товарищами… Зона загрустил и как-то почувствовал, что интерес к блондинке резко ослаб, но позиции сдавать пытается с достоинством, делает еще одну, не очень искреннюю, попытку: «а может, все-таки, выберете время, может, придумать что-нибудь для мужа: в кино, там, пошла или еще что?..» «Нет. – отвечает, не поднимая головы, – они меня ни в кино, никуда, одну не отпускают, это случайно получилось, что я здесь одна, и то, видите – они тут же появились…» «Что ж вы замуж так рано вышли, да еще за такого дикого, с братьями-головорезами», – совсем уже потеряв аппетит, спрашивает он. Она рассказывает, что т а к п о л у ч и л о с ь, уже ничего изменить нельзя (он вздрогнул: его невинные вопросы она истолковала как попытку что-то изменить в ее жизни, надо было быстро уходить), а сейчас у них – свадебное путешествие, медовый месяц, они ездят по городам и заодно покупают машину. Она встала из-за стола (три тени за окном всё это время не шевельнулись, ожидая, когда она кончит есть), не глядя на него, простилась. Обрадованный, что всё заканчивается, не успев начаться, он не удержался и сделал последний – дежурный – петушиный выпад: «В каком вы номере живете?» Она закатила глаза: «Неужели вы еще не поняли? Это – самоубийство.» И пошла. «Все равно я вас найду!» – шепнул он вслед, она ушла, «тени» исчезли, и к нему вдруг вернулся аппетит. «Ну, как?.. Почему ты не пошел за ней?.. Она живет здесь, в гостинице?..» – налетели Зура с Гогой. «Все в порядке, мы обо всем договорились. Сегодня вечером.» – небрежно сообщил он им. Те зацокали языками, что означало: блондинка им понравилась. Зона вышел из кафе в вестибюль, оглянулся и глаз его упал на двух девушек, поднимающихся по лестнице на второй, гостиничный, этаж. Тут же (Зура и Гога были уже в дверях и медлить было нельзя) он взлетел по лестнице на второй этаж, но там уже никого не было, они исчезли, зашли в какой-то номер. «Куда они пошли?» – налетел он на ничего не понимающую дежурную по этажу, столик которой стоял как раз напротив лестничной площадки, так, что обе стороны длинного коридора находились под ее постоянным контролем. «Кто?..» «Ну, эти… только что… две девушки, одна такая светлая, другая – такая, темная…» «Не знаю… Не видела… Хотя, светлая, если вы ее ищите, живет вон там – последняя дверь направо.» Он ринулся в указанном направлении, постучал – никто не ответил, но он слышал, что в комнате кто-то был. Он постучал снова – дверь открылась. На пороге стояла юная жена абрека. Увидев его, она испуганно выглянула в коридор и быстро втащила его в комнату, закрыв за ним дверь. В чем ему нельзя было отказать, это – в находчивости: «Я же сказал, что я тебя найду, – произнес он роковым мужественным голосом, Она и сама уже поняла, что э т о т – не шутит. Она рассказала, что братья повели ее в кино, но в кинотеатре она им сказала, что у нее болит голова и ей хочется отдохнуть, – она вернулась в номер, оставив их там. «Прекрасно. – бодро сказал он, взглянув на часы, – у нас есть как минимум, час!..» В этот момент дверь распахнулась и на пороге выросли три невеселые фигуры. Дата прошел в номер, братья-разбойники остались в дверях. Суровая музыка гор зазвучала в комнате и жесткий колючий ветер заколыхал занавески. Черно-белая картинка из какого-то старого грузинского фильма промелькнула перед его глазами: карабкаясь, цепляясь за камни и кусты, ползет куда-то вверх, по занесенной снегом скале, загнанный человек, а внизу стоят и молча смотрят на него хмурые бородатые люди в папахах и в бурках. Камни скатываются из-под его пальцев, и сам он то и дело скатывается, срывается вниз, к ним под ноги, и снова карабкается вверх. Самый молчаливый медленно поднимает ружье… «Не на…» «Умри, собака!» Горное эхо многократно повторяет сухой одинокий выстрел… «Та-ак, – сказал Зона, задумчиво осматриваясь, – значит, у вас в номере всё нормально в этом смысле?.. Ладно, спасибо, посмотрим в других…» – сказал он, кивнув всем, то ли здороваясь, то ли прощаясь и шагнул к двери. Братья чуть раздвинулись, он вышел в коридор и остановился перед дверью напротив. Братья молча, скрестив руки на груди, стояли за его спиной. Он постучал. Дверь не открылась. «Та-а-ак, здесь никого…» он постучал в следующую дверь. «И здесь никого…» Что бы он говорил, откройся вдруг одна из дверей, он понятия не имел, но, на его счастье, была середина дня и все приличные люди были заняты делом, и в номерах никого не было. Дежурная по этажу с удивлением наблюдала за приближающейся к ней странной группой: впереди шел Зона, стучась в каждую дверь и ожидая, за ним, молча и неотступно, двигались три тени. «А-а-а…» – открыла было рот дежурная, собираясь его спросить о чем-то, но Зона предупредил ее вопрос: «Ну, у вас на этаже пока всё в порядке. Правда, многих жильцов нет в номерах, что ж, зайду попозже… – кивнул он ей на прощание и вышел на лестничную клетку. Там, оглянувшись и убедившись, что он остался один, он в два прыжка оказался у себя на четвертом этаже. В номере он перевел дух и поклялся себе, что ноги его на втором этаже не будет. На следующий день репетиции не было, он получил суточные, погулял по городу и, радуясь жизни – а у него был повод радоваться ей – вернулся к себе в номер. Он включил телевизор и только было прилег на постель, как в дверь кто-то постучал. «Войдите», громко крикнул он, и в дверь вошла блондинка со второго этажа. Она спешила и обрадовалась, что застала его в номере. «Я сказала, что выйду в магазин, рядом, и они меня отпустили одну, у нас очень мало времени, всего минут десять, говорила она, быстро раздеваясь. Очевидно, увидев, что э т о т от намеченной цели отступать не привык, и что объяснять ему, как это опасно – бесполезно, она решила, во избежание жертв, прийти к нему сама. Он н и ч е г о не хотел, мало того, он не мог делать э т о быстро, в спешке, нужны были хоть какие-то условия, да и потом перед глазами все время маячили три бородатые тени, почему-то очень хотелось жить, но не мог же он, женщине, которая идет буквально на смертельный риск, спасая его, такого отчаянного и безрассудного, не мог же он сказать ей: «ты знаешь, я что-то сейчас, как-то, не очень… не готов, в общем, извини, оденься, пожалуйста и давай останемся друзьями», – нет, он не мог такого сказать женщине, и он начал с тоской стаскивать с себя рубашку…. Она осталась в одних сапогах, которые, в целях экономии времени, снимать не стала. Эти сапоги так и остались в памяти на всю его жизнь. Он смотрел на них, на эти высокие черные сапоги, мелькающие перед глазами и, с грустью, думал: почему так получается в жизни – и женщина красивая, и сапоги ей идут, а радости всё же нет… Она ушла, и на следующий день всё повторилось: она постучала, в спешке и деловито разделась; он уже начал привыкать к сапогам, но вдруг раздался стук. Он накинул халат, вышел. В коридоре стоял Дата Туташхиа. «Она здэс?» «Кто – она?..» – непонимающе взглянул он на горца. – Послушай, старина, у меня сейчас никого нет, но, если бы даже кто-то у меня и был – с чего это я должен отчитываться перед тобой – кто у меня есть, кого нет? Прощай, и больше стучать не надо – я отдыхаю.» Тот печально, сверху вниз посмотрел на Зону и, выслушав его монолог, так же печально, сказал ему: «Ну, смотры…» И ушел. Горец, в отличие от Зоны, был немногословен, и это поселило тревогу в его душе. На следующий день, на обязательную утреннюю пятиминутку, на которой Амиран раздавал «суточные» и рассказывал о планах на день, почему-то не явился Гога Осепашвили. Когда уже все расходились, Гога, запыхавшийся, показался в конце коридора, озадачив всех своей ярко-желтой, как у железнодорожного рабочего, курткой. Тут надо сказать, что на гастролях в Риге все мужчины театра купили одинаковые черные кожаные плащи, и все поэтому, были похожи один на другого, и Гога тоже ходил в таком плаще, и любил его, и сейчас, в этой ярко-желтой жел.дор.куртке выглядел непривычно и странно. Гога сразу обратился к мужской половине театра: пока мы не уедем из Гомеля – забыть про черные плащи! Оказывается, Гога, который жил на втором этаже, идя сегодня по коридору, услышал за спиной топот: его кто-то догонял. Он обернулся и сначала увидел перед носом нож, а потом – три бородатые физиономии. В коридоре было темновато, и кто бы знает, чем всё кончилось бы, но тут самый высокий из них сказал: «Нэ он!..» – и Гогу отпустили, только чуть его примяв. Гога тут же пришел в номер, снял свой черный плащ, и в магазине, рядом с гостиницей, купил эту ярко-желтую куртку, что и всем советовал сделать, «а то вас всех из-за этого сумасшедшего, – кивнул Гога на Зону, – перережут, как цыплят». Зона понял, что надо что-то делать, пока те, действительно кого-нибудь не зарезали. Он решил сам шагнуть в пасть тигра: пойти к ним и поговорить с мужем, попытаться ему объяснить, что тот зря подозревает его в чем-то, а если его, все-таки, что-то беспокоит, то пусть разбирается с ним, с Зоной, а не бегает по коридорам с ножами за ни в чем не повинными людьми. Подготовив примерно такой монолог, он отправился на злополучный второй этаж. Дверь открыла ему она. Она была одна, всё опять повторилось: она в ужасе выглянула в коридор, втащила – не дав ему открыть рта – его в номер, закрыла дверь и зашептала: «Ну, зачем ты, я тебя сама найду, они сейчас вернутся!..» Он так и не успел сказать ей ни слова – они и впрямь вернулись. Объяснять что-либо в такой ситуации было бесполезно, разум его был светел и ясен, он был готов к смерти. Он лишь каким-то уголком сознания отмечал, что всё происходит точно так, как и ожидал он, он уже привык к тому, что всё в этой истории повторялось: Дата прошел в комнату, братья, закрыв дверь, застыли у порога, скрестив руки на груди. Дата медленно надвигался на Зону, взгляд его был темен и не выражал ничего. Зона с любопытством и как-то, со стороны, наблюдал за всем этим. И вдруг, она, выдохнув что-то, вроде «Да что ж это такое, Господи!..» – распахнула окно, вскочила на подоконник – перед его глазами лишь мелькнули знакомые высокие сапоги, и – «А-ах!..» – прыгнула вниз. Всё произошло в одно мгновение, никто из них не успел ни шевельнутся, ни сообразить что-нибудь: она стояла на крыше кафе, которое находилось прямо под ними и с тоской смотрела на небо. Железный абрек схватился рукой за сердце и опустился на кровать: поди успей в одну секунду сообразить и что этаж – второй, и что там – крыша кафе, и высоты-то – около метра, – она стояла, по грудь, в окне, живая и невеселая; Зона не стал искушать судьбу и, бормоча себе под нос: «Так, ну, ладно, мне пора…». – проскользнул между братьями-разбойниками, тупо уставившимися на ее, высеченный в окне, бюст: они еще н е у с п е л и сообразить про кафе… В этот день на втором этаже все было тихо, на следующий день у них был выездной концерт, а через день они уехали из Гомеля, и больше он никогда эту семью не встречал…  

………………………..  

 

...На улице, красиво и медленно, как в кино, большими хлопьями падал снег, и заправочная станция – напротив отеля, через дорогу – тоже красиво светилась желтым и синим светом, и это тоже было как в кино; всякий раз, когда Зона смотрел – особенно вечером – на станцию, он вспоминал «Шербургские зонтики»: в финале фильма героиня с ребенком останавливается на «заправке», чтобы залить в машину бензин, и в вышедшем ей навстречу служащем станции узнаёт своего любимого... Звучит прекрасная знаменитая мелодия, падает – большими киношными хлопьями – снег, и они расстаются, уже навсегда, и он так и не узнает никогда, что рядом с ней – его ребенок... Он смотрел впервые этот фильм в городе своей юности, в кинотеатре «Океан», фильм ему очень понравился, а оттого, что он смотрел его вместе с Ольгой, он ему нравился еще больше, потому что она была очень похожа на девуш¬ку из фильма – тоже блондинка и такая же красивая, и вообще, всё бы¬ло очень похоже на то, как было у них, хотя, вроде, всё было и по-дру¬гому. Он незаметно вытирал слезы – с ним это бывало – в кино или в театре, – они шли после фильма молча, переживая опять этот финал, и он думал о том, что как хорошо, что он посмотрел этот фильм, теперь-то он знает, как легко можно потерять Ольгу, и теперь-то уж этого не произойдет... Потом они смотрели вместе «Ромео и Джульетту» Дзеффирелли, и опять ему казалось, что всё про них, и что Ольга очень похожа на Джульетту, хотя та была совсем не блондинка и ей было четырнад¬цать лет, и опять его пугал и печалил финал, и опять он думал, что уж у них с Ольгой все складывается иначе, более счастливо... Врач ему советовал смотреть кино в очках, но они все время у него разбивались, Ольга его ругала за то, что он смотрит без очков, он доставал из кармана ма¬ленький треугольный осколок стеклышка, оставшийся от очков, вставлял в глаз, как монокль, щурился и смотрел фильм одним глазом, она опять его ругала, говорила, что так зрение испортится еще больше, – он посмотрел через это стеклышко много хороших фильмов с печальными, грустными и трагическими финалами – может, он так хорошо бы их и не запомнил, если бы рядом не было Ольги, – однако это не помогло ему, он потерял Ольгу, так же, как и многих других людей, которые его люби¬ли и которым он был дорог, женщин и мужчин, подруг и друзей… Он был, наверное, удачливым – он встречал в жизни много хороших людей, но он был и несчастен – он не умел удержать их, они оставались в городах, которые он оставлял, и постепенно забывались, стирались в памяти, иногда только, старая фотография, или случайно найденная в чемодане открытка, отзывалась глухой забытой болью в сердце, смутным чувством вины... Он сам часто отталкивал тех, кого любил – так человек бросает камни в собаку, чтобы она не шла за ним, потому что с н и м – н е л ь з я, потому что у него другая дорога и другая жизнь... 

............... 

…Они шли, после репетиции, вдвоем с Амираном по Невскому, Амиран рассказывал ему о том, что мечтает сделать такой театр, в котором даже и музыка будет лишней, вернее, музыка там будет, но – другая: движение – жест и пластика – будет настолько прекрасно и талантливо, что зритель, посмотрев спектакль и не заметит, что музыки – не было, напротив, у него будет ощущение, что действие было наполнено музыкой… «У тебя есть женщина, которую ты любишь?» прервав, вдруг, свой монолог о музыке и остановившись, спросил, Амиран. «Да, есть.», – смутившись, и не зная сам, кого он имеет в виду – на всякий случай – ответил Зона. «Она далеко?» «М-м… да.» «Она умеет двигаться?» «Ну… танцует.» «Смогла бы она работать у меня?» «Да. – Он уже знал, о ком он говорит Амирану. – Она прекрасно танцует, поет, и вообще, она очень талантливая.» «Напиши ей, пусть приезжает в театр. Я ее возьму. Что-то надо делать: все-таки, я в тебя что-то вложил, ты уже чему-то научился, мне проще взять еще одного человека, чем тебя терять, да и актриса мне всё равно еще одна нужна…»  

Два дня назад, во время их ленинградских гастролей, к нему в гостиницу пришла девушка. Было поздно, он дал швейцару «трояк», чтобы тот не шумел. Швейцар «трояк» взял, а в три часа ночи начал стучать в дверь номера: «У вас посторонняя женщина, она должна немедленно покинуть номер!..» и т.д., разбудил всю гостиницу, сбежались администратор, дежурный милиционер, Амиран… Этот случай был, видимо, последней каплей, и теперь Амиран решал – увольнять его или, все-таки, найти какой-то выход.  

...Все эти годы, после того как он уехал из Магадана, он помнил свое обещание найти Нину, где бы она ни была, и – искал. Однако, никто толком не знал, куда она уехала, где живет, а ее подруги, тоже, сразу после десятого класса, разъехались из поселка, а те, кого он, все-таки, находил – ничего о ней не знали. И вдруг, несколько месяцев назад, он получил письмо от одной из них, она писала, что Нина живет в городе Топкú Кемеровской области. Он послал в Топки запрос, ему прислали точный адрес, и он написал ей. И неожиданно – впервые в жизни – он получил письмо от н е е . Она писала о том, как ее удивило и о б р а д о в а л о его письмо, жаловалась, что у нее ничего не получается из того, что она хотела, два года она поступала в Кемеровский институт культуры, не поступила, нужен был стаж, она устроилась работать продавщицей; писала, что очень рада за него, что это счастье – работать в театре и все такое… Он не стал ей сразу отвечать: что писать? – и так понятно – ей плохо, и надо ехать, вот закончатся большие гастроли и – сразу… И тут, вдруг, Амиран – как угадал – такое делает ему предложение. В этот же день он написал Нине обо всем – что ее приглашает на работу художественный руководитель театра, и написал о том, как ей повезло, о том. какой это замечательный театр, и что скоро они поедут на гастроли в Грецию, и что, если она ему не верит (что вполне допустимо, он бы и сам не поверил, если бы ему такое написали), то пусть сначала приедет и убедится во всем сама – дорогу он оплачивает. Он отправил письмо, но ответа всё не было, и вот, наконец, закончились эти длинные гастроли, они вернулись в Тбилиси, он получил зарплату, взял билет на самолет и полетел в Кемерово. Прямого рейса в Кемерово не было, в Свердловске надо было пересаживаться на другой самолет. Было тридцатое декабря, он представлял, как он войдет к ней – три года они не виделись! – и скажет, что он приехал за ней, а ее родители начнут плакать и упрашивать, чтобы они хоть Новый Год с ними с ними встретили, и они останутся, конечно, что ж лететь куда-то под самый Новый Год, и это будет самый счастливый Новый Год в его жизни. Ему уже и в самом деле казалось, что все эти годы у него никого не было, ну, во всяком случае, ничего серьезного не было, что всё это время он искал е ё (так, в действительности, и было), и что ждал только ее. «Что ж, – он думал, – пора уже и жениться, хватит, побегал…», и смотрел с жалостью на людей, сидящих и лежащих в аэропорту Кольцово города Свердловска: вот, куда-то они все едут, где-то они будут встречать Новый Год, но ни у кого из них этот Новый Год не будет таким счастливым, как у него. Он представлял, как они с ней вместе будут работать в театре – он не сомневался, что у нее получится, – она же талантливая, и пантомима – это как раз то, что ей нужно, а потом, может, они сделают концертную программу на двоих, и приедут к себе, в поселок, и везде будут висеть афиши: «Впервые! На гастролях! В нашем поселке! Известные мимы… и – их фамилии – ее и его, или нет, одна фамилия, ведь у них теперь будет одна фамилия, или нет, в паспорте будет одна, а для сцены – останутся две, ее и его, у нее тоже красивая фамилия, жалко, и потом – как же тогда их друзья старые поймут, что это именно она, а обязательно надо, чтоб все всё поняли… Он прошелся по залу ожидания, разминая ноги. Подошел к «Справочному бюро», узнать, когда прибывает его самолет. Он и так знал, когда прибывает, и спросить хотел от безделья и от хорошего настроения. В кабинке сидела симпатичная серьезная девушка, он взял лежащий на стойке листок и написал: «Девушка, Вы очень красивы и очень серьезны, я давно искал такую серьезную девушку, очень хочу с Вами познакомиться, напишите – когда и где мы сможем встретиться (прошу учесть, что времени у нас мало, у меня через четыре часа самолет).» Он совсем не собирался ни с кем знакомиться, просто, – слишком уж та сидела серьезная и неприступная, и у него появился интерес – «расколется» или нет? Да и скучно так, без дела, сидеть всю ночь… Подошла его очередь. «Вот, пожалуйста, я тут всё написал, прошу ответить.». Она прочла и улыбнулась. Написала: «Я на работе не знакомлюсь.» Он снова занял очередь, и занимал ее еще несколько раз. Вскоре они уже были «друзьями по переписке» «Эх, – думал он, – не случись это в такой момент, провел бы я Новый Год в этом аэропорту, и неплохо провел бы.,,» Объявили посадку на его самолет, и она попросила какую-то женщину в форме подменить ее на десять минут. Она вышла из кабинки, и он успел за эти десять минут узнать, что живет она здесь же, в Кольцово, в авиагородке, вдвоем с отцом, и хоть там и тесно, но, в общем, он понял, что и втроем поместиться можно. Они трогательно попрощались, и он, уже по привычке, пообещал вернуться к ней. «Да. все вы только обещаете…» – грустно ответила она. «Вот увидишь, мы скоро увидимся!» – пообещал он и был искренен: с его перелетами и переездами, их встреча – тем более, в аэропорту, в котором все маршруты пересекаются – была неизбежной. Он поцеловал ее – «отечески!» – мысленно объяснил он недоумевающей Нине, и – улетел. Из Кемерово шел автобус в Топки, и вскоре он был уже около ее дома. Но Нины дома не оказалось, ее младшая сестра, которая его узнала, сказала, что она поступила в кемеровский политехнический институт, и живет в там же, в студенческом общежитии. «Она приедет на Новый Год, наверное, завтра, подожди ее здесь, уже вечер, куда ты?..» Он поехал опять в Кемерово, снял номер в гостинице, оставил там чемодан, затем нашел общежитие – корпус № 6 – и постучался в ее комнату…  

Она сидела за столом, рядом сидели ее соседки по комнате, он поздоровался, не видя никого вокруг, подошел к столу, она что-то сказала подружкам, кажется, представила его, те посидели, пауза затягивалась, подружки тихо исчезли из комнаты. Он смотрел в ее глаза, в них было что-то такое… точнее, в них чего-то не было, того, что было у нее всегда – какое-то сиянье, блеск, какая-то отвага и риск были всегда в ее больших красивых глазах, и вот, сейчас – все было то же, она была такая же красивая, даже красивее, чем была, она чуть пополнела, но это ей даже шло, «сбросится за несколько репетиций» – автоматически подумал он, – она была та же, и только глаза были другими – какими-то п о г а с ш и м и… «Брось, – отмахнулся он, – те же глаза, и она – та же девочка, которую ты любил и любишь, и к которой ты прилетел на Новый Год.» «Но почему ты з д е с ь, в этом институте?.. – спросил он, – это была какая-то ошибка, и ее надо было срочно исправлять. «Учусь». «На кого?!» «На м а р к ш е й д е р а.» «Но ведь это что-такое… в горах, с рудой?..» «Да, в горах, не обязательно с рудой…» «И тебе это нравится?..» «Нет, я просто испугалась, что время идет, и я вообще никуда не поступлю… Этот – хоть рядом с домом…» Она рассказала ему, как обрадовалась его первому письму, но потом он долго не писал, она подала документы в политехнический, поступила, потом пришло письмо от него, всё было очень заманчиво, но… она все-таки не поверила, испугалась ехать в такую даль – в Грузию, и потом – там еще неизвестно – будет театр или нет, а здесь уже, какой-никакой, а институт, стипендия, общежитие… «Но ведь всю жизнь потом заниматься нелюбимым делом?!.» – он не мог понять этого. «А что?.. Оглянись, все занимаются нелюбимым делом. Где его найдешь, любимое? Таких сумасшедших, как ты, мало.» В комнату вошел какой-то плотный парень. «Знакомься – мой… еще не муж, но скоро…» Тот уже знал про гостя и был в «стойке». «Спортсмен» – определил Зона про себя. «Борец?» – неожиданно спросил он парня. «Да, – выпятил «еще не муж» грудь, – а что?» «Ничего, просто рад за вас. Ну, ладно, мне пора, ребята.» «Подожди, куда ты, Новый Год завтра, поедем все вместе в Топки, наши обрадуются…» «Они уже обрадовались, – ответил он. – Мне лететь надо, я-то, вообще, здесь проездом, дела, Новый год я должен встречать в Москве.» Он пошел, она вышла в коридор, проводить. На лестничной площадке они остановились. «Ты на меня не сердишься?» «Что ты! Наоборот, я тебе благодарен.» Они помолчали. На площадку вышел борец. «Ты знаешь, старик, ты уж, это, слишком..,» «Ладно, парень, выпусти воздух. Счастья вам и детей хороших и послушных, пока, ребята, опаздываю на самолет!» …Он забрал чемодан из гостиницы, и администратор удивленно проводила его взглядом: номер он оплатил на три дня вперед. Билетов в аэропорту никуда не было, были только до Свердловска, и он взял туда билет: оттуда, думал он, всё проще улетать, да и – куда угодно, лишь бы не здесь торчать. В Свердловск он прилетел на следующий день, утром, и быстро нашел домик, в котором жила его серьезная знакомая с отцом. «Я же сказал, что скоро вернусь». Она испугалась и обрадовалась, отец ушел на работу – он работал тоже в аэропорту, – и они провели весь день вдвоем. К вечеру они засобирались – она на смену, а Зона – лететь дальше. «Может, останешься?..» «Нет, что ты!.. Я бы с радостью, но дела… Нужно лететь.» Куда лететь, он еще не знал. В аэропорту она куда-то пошла, с кем-то разговаривала, но все было бесполезно. «Куда тебе нужно-то?» «В Южно-Сахалинск.» Он вспомнил, что в Южно-Сахалинск уехала работать одна его знакомая, и решил, что это прекрасный город, и им с его знакомой будет что вспомнить, а то живет там, подумал он, одна, в чужом городе… Он улетел бы еще дальше, но дальше лететь было некуда, и Южно-Сахалинск – это было сейчас самое подходящее для него место. Однако, в Южно-Сахалинск билетов не было – не было вообще никуда! – и она все время ему говорила: «Не расстраивайся, не улетишь – даже лучше, не в аэропорту же ночевать будешь... Все дела не переделаешь, отдохнешь хоть немного..,» «Надо лететь!» Он мог бы остаться и здесь, действительно – не в аэропорту же… да и она очень не хотела, чтобы он улетал, но город, из которого он утром прилетел, был слишком близко, и он спешил убежать от него куда угодно, лишь бы это было далеко, чтобы долго туда лететь и ехать, и не останавливаться, и чтобы забыть всё быстрее – и Кемерово, и Свердловск, и всю эту поездку забыть – где угодно, с кем угодно… «Есть! Два места, одно – в Москву, другое – на Хабаровск!» Может, в Москву?.. Нет, близко. «Давай на Хабаровск.» Оттуда, подумал он, как-нибудь улечу на Сахалин. Уже заканчивалась регистрация, и они начали прощаться. Она плакала, и у него не было ни сил, ни желания утешать ее, говорить, что он скоро вернется, что найдет ее. Что ее искать, вот она, здесь, живет с отцом, никуда не убегает. Они стояли у трапа, и он поднял чемодан, не зная, что сказать. «Не говори ничего, я всё знаю» – сказала она, крепко поцеловала его и пошла по полю к зданию аэровокзала. Что она знала? – он не очень об этом задумался, он поднялся в самолет, загудели моторы, и он тут же уснул, а когда проснулся в Хабаровске, то уже не помнил ее. Стр. 58 

Билетов в Южно-Сахалинск, естественно, не было, аэропорт был забит снующими людьми – до двенадцати оставалось три часа, и кто-то еще надеялся встретить Новый Год дома. Он решил поехать в общежитие, где, он знал, ему всегда найдется место за новогодним столом, а утром – опять уехать в аэропорт и, как-нибудь, улететь, все-таки, на Сахалин. Можно было остаться и здесь, в Хабаровске, но он уже как-то настроился на Южно-Сахалинск. Недалеко от аэропорта была воинская часть, в которой служил Юра Васильев, его владивостокский друг. Они были с ним очень похожи, все принимали их за братьев и часто их путали. Он подумал, что хорошо бы встретить Новый Год вместе с Юрой, поймал машину и поехал в часть. На КПП ему сказали, что Васильев находится на «губе» и, по этой причине, вызван быть не может. Зона попросил пригласить на КПП командира части. Дежурный лейтенант начал искать какого-то майора, искали его долго, наконец, Зоне показали дом на территории части и сказали, что он – майор – там, но никому не открывает, пусть он, если хочет, попробует сам достучаться. Зона начал стучать в дверь, заглядывал и стучал в окна, наконец, когда он потерял уже надежду, дверь открылась, и на пороге появился пьяный майор, который пытался застегнуть пуговицы кителя, но у него ничего из этого не получалось. Зона начал объяснять майору, что приехал из Тбилиси, к брату, и что он просит отпустить брата, до утра, с ним. До майора, наконец, дошло, что от него хотят, но, ответил он, к сожалению, на время всех праздников в части повышенная боевая готовность, потому что, объяснил майор, всякие вражеские вылазки и провокации как рази надо ожидать к празднику, такая у н и х сволочная натура, и поэтому он, майор, не имеет права в такой момент отпускать кого-либо с «территории расположения части», тем более, что, оказывается, Васильев находится на «губе», и вообще, ему уже этот Васильев – «вот где», как говорится, спасибо вам за братца, и, кстати, надо разобраться еще – братья ли они, и кто его пустил в расположение, здесь – майор показал рукой на дом, из которого вышел, и из-за приоткрытой двери которого доносился женский смех, – кругом секретные объекты, может, это, как раз, вражеская вылазка и началась, предъявите документы, заявил он и, плюнув на незастегивающиеся пуговицы, затянул, наконец, китель ремнем. Зона протянул майору документ, удостоверяющий, что он является артистом грузинского театра пантомимы, на словах объясняя майору, что он прилетел из братской республики за столько тысяч километров, чтобы встретиться с братом – есть ли у вас, товарищ майор, братья, сестры или мать? – пытался он схватить за душу боевого командира. Тот долго рассматривал документ, не в силах разобрать скачущие перед глазами буквы, но с фотографии, действительно, на него смотрел брат Васильева, или сам Васильев, но, поскольку сам Васильев сидел у него на «губе», то он не мог являться артистом пантомимы из Грузии, значит, перед ним был брат… майор внимательно продолжал сверять фотографию с личностью представителя, так называемого «артиста», а вполне могло оказаться, что и никакого не артиста – граница была недалеко, и майор в любой, самой сложной, как сейчас, ситуации, не терял бдительность и требовал этого от подчиненных. Зона снял шапку, чтобы майору легче было сличать. Наконец, Да, вроде, брат, всё совпадало: и физиологически – похож, и антропонимически – один Васильев, и другой, по документу – Васильевич. Сомнения майора рассеялись: перед ним был брат. Сам – брат, и прилетел из братской республики. Майор вдруг расчувствовался. «Да нет, брата у меня нет, а мать, вот, да, есть, тоже в братском Биробиджане, здесь, недалеко… Ладно, – решил он, – скажи там, чтобы привели Васильева на КПП, посмотрим…» Может, это даже лучше, подумал майор, чтобы во время повышенной боевой готовности таких разъе…в как Васильев удалять из части подальше… Но, оказалось, что привести Васильева не так-то прост: на «губе» его не было, и никто не знал, где он. «Пожалуй, зря я это затеял, – подумал Зона, – теперь, из-за меня, шум поднимется, и Юре совсем туго придется, как бы в дисбат не загремел…» Через час Васильева нашли. Он был уже «хорош»; ему сообщили, что к нему приехал брат, но он не хотел идти, заявляя, что у него нет брата, – его привели под конвоем. «Зона, братан!..» – завопил Юра, увидев его и со всего размаху швырнул шапку со звездой на пол. Они обнялись. Пришел майор. «Твое счастье, Васильев, что братский.. что брат из Братска… а то бы!.. К тебе человек за тыщи километров, зимой, прилетел, а ты что тут вытворяешь? А?..Првез, понимаешь, в часть, – обратился он к сокрушающе кивающему головой «брату», – целый грузовик баб! И это – в момент повышенной боевой готовности!.. Трибунал тебе, а не Новый Год!.. Скажи спасибо… Почему так? – одна мать, понимаешь, рóдит, один – артист, а другой – баб пачками таскает в расположение территории… Чтобы завтра в 12.00 бы здесь! На минуту опоздаешь – расстреляю!»  

До Нового Года оставалось полчаса. Они кое-как остановили «газик» и – без пяти двенадцать они вошли в звенящее, шумящее, и всегда их ожидающее общежитие института культуры, набитое хвоей, шампанским, тортами и пирожными, серпантином и нетрезвыми молодыми женщинами… «Я же говорила: Зона обязательно появится! – раздался радостный голос, и шум приветственных криков, поцелуев и объятий перекрыл бой курантов. Что ж! Это становилось уже традицией – встречать Новый Год в этом городе и в этом общежитии. Здесь было то, что он искал, пересаживаясь с самолета на самолет: его здесь ж д а л и и помнили, во всяком случае, ему были рады, и он почувствовал, как затихает что-то там, внутри, как это «что-то» отпускает его, и он с радостью погрузился в этот шум, смех, в этот праздник, в эти женские голоса, в знакомое и сладостное состояние невесомости…  

Откуда-то, из музыки, из шума и звона, до него доносился какой-то шепот: «Надо позвонить ей…» … «Она не знает… вот, будет радость…» Но он не связывал никак этот шепот с собой, и даже, когда его взяла за руку знакомая девочка – та самая, прошлогодняя – «слова с обугленных губ не оброню…» – и заговорщицки подмигивая, сказала: «Пойдем…» – он не понял ее, вернее, понял, но, оказалось, неправильно понял: она привела его в пустую комнату, то есть комната была не совсем пустая – в ней сидела маленькая большеглазая девочка… «Наташа! – виновато и радостно бросился он к ней, и до него, вдруг, дошло, что все т а к и поняли его приезд, – ну, конечно, она же писала ему в Грузию письма, говорила, что ждет, и все такое, конечно же, он приехал к ней, – какое счастье, что он не успел объявить, что здесь он проездом на Сахалин… «Вот видишь, Наташка, – смялась подружка, которая привела его, – какой подарок на Новый Год тебе,.. Счастливая!..» Наташа рассказала, что живет, по-прежнему, не в общежитии, а у подруги с мужем, и они уже обо всем договорились: подруга с мужем, на то время, пока он здесь, поживут у ребят в общежитии, а квартира – в их распоряжении… Ему немножко было жаль оставлять такую гостеприимную, хмельную общагу, но – этот сценарий раскручивался без него, и он был со всем согласен и принимал безропотно все новые, вдруг возникающие, обстоятельства, тем более, что все они ему, в принципе, нравились… Он простился с Юрой и с девчонками, они с Наташей поймали машину и приехали на квартиру ее друзей. 

Через неделю он улетал в Тбилиси. Его провожали Наташа, ее подружка с «обугленными губами», Бобёр, другие ребята, Юра Васильев, который всё никак не мог протрезветь и добраться до «расположения территории», – «Все равно расстреляют», – махал он рукой. «Как хорошо, что я залетел именно в Хабаровск, думал Зона в самолете… 

 

В Тбилиси он жил сначала у ребят – у Зуры и другого Зуры, а потом его приютила у себя бабушка – «Бебо», восьмидесятилетняя грузинка, вдова генерала ещё царской армии. Зона спал у нее на террасе и просыпался от того, что по дворам начинали ходить торговцы всяческими местными хитростями: «Мацони!.. Мацони!..», «Марожини!.. Марожини!.. Накини!..Накини!..» ..."Зэлэн!.. Зэлэн!.." «Тачу нажи-ножницы!..» Потом на террасе появлялась Бэбо и кричала: «Зонико, швило, адэке, генацвале, цади, ра, шени чириме, боржоми моитане!..»  

Он никогда не дарил Бебо цветов. Лишь однажды, вернувшись откуда-то с гастролей, он купил букет и побежал к ней, наверх, на улицу Арсена, но – не успел...  

«…Но отчего не согнать 

Слёз, подступивших внезапно? 

И почему из окна 

Бьёт стеариновый запах?..» 

 

…Снимать постоянную квартиру, из-за частых гастролей, не было смысла, и он придумал выход: надо поступить учиться, чтобы дали общежитие. Но куда поступать? – с его семью классами с переэкзаменовкой по геометрии… Подвернулось художественное училище им. Тоидзе, с театральным отделением. Училище привлекало его тем, что предоставляло общежитие и своими бесплатными талонами на обед. Он собрал свои рисунки, деревянную маску (которую он когда-то начал вырезать, да так и недовырезал до конца и возил ее с собой, вместе с набором штихилей, всё собираясь вернуться к этому занятию…), сложил всё это в сумку и пошел к высокому начальству, в ведомство которого входило и это училище. Учиться там надо было три года, и он решил проситься сразу на второй курс Высокое начальство, которому он ничего не сказал про свои семь классов, твердо заявило, что на второй курс сразу без экзаменов – это исключено. Он выложил на стол маску и рисунки и попросив начальство посидеть молча минут пять, начал рисовать. В конце концов, ему сказали, что, если руководитель курса возьмет его, то оно, высокое начальство, возражать не будет. Руководитель курса, седоусый Бидзина Квливидзе, посмотрел маску и рисунки, и сказал: «Беру.» Ему выдали талоны на обед и дали место в общежитии, а про «Свидетельство» об окончании восьми классов его никто не спросил, а пока спросят, думал он, я к тому времени что-нибудь придумаю, может, уже и окончу все одиннадцать классов. Во всяком случае, хоть какое-то время поживу в общаге, пока разберутся и выгонят. Никто не разбирался, и его не вгоняли, и он, приезжая с гастролей, ходил в огромную мастерскую Бидзины, где занимался его курс, собственно она, мастерская, была не Бидзины, а театра им. Марджанишвили, где Бидзина работал главным художником. Там же, в мастерской, писал огромное – во всю стену – эпическое полотно народный художник Грузии Роберт Стуруа. На этом полотне происходила какая-то знаменитая битва. Лица, изображаемые на нем, все были исторические, с подлинными именами и фамилиями, с самими этими лицами художник по понятным причинам. договориться не мог и использовал в качестве моделей ребят-студентов, и каждый день какой-нибудь очередной «воин» стоял, замахиваясь мечом на художника, или умирал в судорогах под копытами коня, а так как женщины тоже присутствовали на полотне – они стояли поодаль, переживая за своих братьев и сыновей, то и девочкам-студенткам тоже нашлось там место, и так, вскоре, весь их курс вошел в историю Грузии. Был там и Зона, но его лицо не очень вписывалось в этот исторический ряд, и он вошел в историю с лицом залитым кровью, дабы не вводить в заблуждение будущих исследователей и зрителей. 

В общежитии училища, однако, он жил недолго: он перебрался вскоре в студгородок, где были собраны «общаги» всех учебных заведений города, – там, в одной из комнат корпуса театрального института, обнаружилось для него свободное место. Кроме студента актерского факультета Славы, который и привел его туда, там жили еще два грузина-первокурсника, оба из Сухуми, Сосо и Гена. Они ходили на занятия редко и часто подолгу пропадали, то ли где-то в городе, то ли уезжали куда-то. Иногда они приводили странных неразговорчивых людей, те что-то забирали, что-то оставляли и исчезали. Вскоре Зона уже имел представление о роде их деятельности: они привозили, хранили и перепродавали наркотики, – он без особого труда нашел все их тайники: один был под половицей, другой – в нижнем ящике платяного шкафа, у которого он обнаружил двойное дно. Находил он пакетики и в полых дужках кроватей Сосо и Гены. Зона не сказал об этих тайниках никому, даже Славе. Он отсыпáл иногда немного травы из их тайничков и приносил в театр – угостить Эльдари или кого-нибудь из ребят, которых пристрастил к «куреву» Ираклий, и они были ему очень благодарны: эта трава стоила больших денег. Всё пока обходилось, и уживались они мирно, да и редко встречались: он всё время разъезжал с театром, да и они нечасто появлялись, было похоже, что и в институт-то они поступили, чтобы был повод курсировать по маршруту «Сухуми-Тбилиси». Как-то раз Сосо одолжил у Славы («на один вечер») его плащ и долго не возвращал.  

Слава, который очень следил за собой и за своей одеждой, вогнал в покупку плаща все свои деньги (добротный, кожаный плащ стоил того), когда возвращался откуда-нибудь – чистил его, снимал пылинки и вешал аккуратно в шкаф. Сосо исчез и долго в городе не появлялся. Когда же, наконец, он объявился, Слава напомнил ему, что плащ был одолжен на один вечер. Сосо, в ответ, нагрубил Славе, и по всему было видно, что отдавать плащ он не собирался. Зона узнал об этом, и в следующее появление «сухумских связных», попросил Сосо вернуть плащ Славе. Сосо опять ответил грубо, сказав, что со Славой он разберется сам. «Да нет, старик, давай сначала разберемся с тобой». Зона предложил Сосо выйти с ним на улицу. Сосо подумал, снял плащ и, выматерившись, бросил его на Славину кровать. С этого дня мирная жизнь в комнате кончилась. Но до открытой драки дело не доходило, видимо, не в их – Сосо и Гены – интересах было поднимать шум в этом «тихом лежбище».  

…Когда в этот раз, Зона приехал из Хабаровска, то застал одного Славу, сидящего посреди странно опустевшей комнаты. Некоторые половицы были вскрыты, шкаф разворочен. Был обыск, после которого Сосо и Гену увезли. Славу каждый день вызывали на допросы, говорили ему, что он не мог не знать, что творится в их комнате, предлагали признаться в соучастии. Сосо и Гена утверждали, что он з н а л, и помогал им во всем. Тем не менее, прямых доказательств у милиции не было, и Славу пока только п р и г л а ш а л и. Но, выснилось, что они арестовали и студентку-третьекурсницу Жужуну Мчедлишвили: у нее под кроватью нашли чемодан, набитый т р а в о й, она твердила, что не знала, что в чемодане, в милиции смеялись ей в ответ. Сосо и Гена говорили, что дали чемодан ей на хранение, и что она прекрасно знала, что в нем. Зона вдруг вспомнил, что случайно был в комнате в тот момент, когда Жужуне передавали чемодан: Гена попросил у нее нитку, чтобы зашить порвавшийся рукав на рубашке, она взяла у него рубашку и унесла, а вскоре вернула ее, зашитую и поглаженную. Она уже выходила, когда Гена вдруг достал этот чемодан и попросил ее, чтобы он постоял у нее, так как он уезжает и не знает, как скоро вернется, и на всякий случай оставляет все свои вещи у надежных людей. «Если надо… – сказала Жужуна и взяла чемодан. – О, какой тяжелый, что в нем, кирпичи?.,» «Так, ерунда всякая, книги, то да сё…» – небрежно ответил Гена, и Жужуна унесла чемодан к себе. Гена знал кого попросить: Жужуна никогда никому не отказывала в помощи. Это была уже не очень юная, но все еще романтически настроенная девушка, училась она на отделении музыкальной комедии. Зона представил ее в камере, на допросах…. Ее педагог, вместе с деканом, были в милиции, просили за нее, говорили, что Жужуна не могла сделать ничего подобного, но им показывали набитый планом чемодан и показания их же студентов, Сосо и Гены, следователь называл цифру, грозившую Жужуне – восемь лет… Зона сказал Славе, что собирается идти в милицию. Слава испугался: «Давай подумаем сначала… конечно, Жужуну бросать нельзя, но так, идти прямо сразу в милицию, – они этого не простят, у них дружки, ты же видел, давай напишем анонимное письмо…» Зона пришел в милицию и рассказал всё. Его начали расспрашивать, каким образом он оказался в той комнате, и если он там жил, то почему не сообщил им, в милицию обо всем, что там видел. Он утверждал, что ничего не знал и не видел, тогда его попросили сказать честно – ч т о у него с Жужуной, мол, по-человечески они очень понимают его попытку выгородить с в о ю девушку. Зона написал письмо Прокурору Республики. Ему устроили очную ставку с Геной, он еще раз рассказал как всё было. Жужуну, взяв с нее подписку о невыезде, отпустили. Гене и Сосо дали срок, потом был слух, что Сосо убежал, его долго искали и пока нашли, он успел очень много чего-то натворить. В конце концов его поймали и приговорили к «высшей мере». 

 

 

 

 

 

(Продолжение в след. номере...)  

 

Начало романа (прод.2) / Юрий Юрченко (Youri)

2018-06-15 14:45
Парад "Времена года" / Олег Гарандин (Garandin)

Преходящее чувство утраты, которого трудно было бы удержать в другое время, останавливается сначала на линии горизонта, по своей высоте очерченной высотой зданий, затем на утомительной толкотне проспекта, никак не умеющего остановиться, и уже после, стряхнув с себя краткость иных размышлений, скользит на поверхность широкой площади, начиная тем своё предисловие. Гром церковного колокола, не дождавшись заряда пушки, донесётся довольно далеко над рекой, под гром его многое станет важным и более мрачным, чем оно есть на самом деле, и будто отлитый этой безучастностью купол, который недавно был обнесён лесами, ещё помнит то время, когда высунув язык, но сначала просунув голову, заглядывала сюда большая рыжая собака.  

Легковерная мысль, которую вычли из области важного и необходимого, и которой все ещё слышен призыв поменьше загораживать света, легко поверит в прочную снасть таких стен, не станет ни при каких обстоятельствах отрицать их важность, и только мимоходом заметит, что лица, вышедшие на свежий воздух, могли бы быть не такими мрачными. Чтобы не случилось такого молчания (иначе попросту нечего будет читать) следует смотреть на это вне философских взглядов, унижающих природу человеческих пристрастий, которые могли бы выглядеть ещё и помоложе. Под общим флагом соперничества каждой клетки, вечернего её затвердения и последующей загробной вещественности, каждая минута жизни становится подвластной этому, и потому, опасаясь за её мало изученную эмоциональную сторону, похожую на мембрану глазного райка, подобные замечание, как карикатура настоящих человеческих движений, дотягиваются до них в одну минуту ходьбы – от грустного до смешного.  

В общей хронологии событий забывающей иногда упомянуть о ярком преломлении света в витринных стёклах нашего детства и не много усилий потратившей, чтобы не вырывать из него как можно больше страниц, прошлое, в котором даже сангвиник рассмотрел бы много хора и сбитых в кучу раскидистых деревьев палисадника, не многим привлечет к себе внимания, а тяжесть позолоченного обрамления этих стен такова, что страдаешь в большей степени нехваткой чернил, нежели заботой о читателе. Эту фразу, как отголосок чужих оправданий за ещё не содеянные грехи, произносят снисходи-тельным тоном, стараются при этом как можно потолще и пожирней вывести риторику слов до уровня курсива, и глядят на собравшихся вокруг невнимательно, будто заранее уверен-ные в том, что их непременно должны услышать. Но стоит приподнять глаза и всмотреться в нависшую над головой мрачную тишину наступившего часа, можно заметить, что кое-кто уже позёвывает и откровенно мучается от духоты. 

Можно так же сказать, что тот, кто склонил голову набок и посмотрел вглубь пустой залы, кто понюхал мокрым носом воздух и побежал по подворотне не боком и не оглядываясь по сторонам, тот, по собачьей (а правильно – пёсьей) терминологии – кобель. И трудно добиться вразумительного ответа почему и в силу каких обстоятельств эти слова существенным образом отличаются друг от друга, как, впрочем, ответить на другой, не менее важный вопрос – отчего, даже в самом узаконенном понимании не только событий прошлого, но и в понимании событий уходящего дня, встречаются иногда такие вещи, которые, с точки зрения подобных обстоятельств, уже совершенно необъяснимы. События настоящего, как известно, это тусклое зеркало событий прошлого – ничего нового, по своей сути (с небольшим смещением акцента на современность), не может произойти. А страсть к прошлому, даже если оно испещрено тоской, множеством больших чернильных клякс и предрассудками (и, к тому же, если это страсть), нельзя объяснить, как нельзя объяснить человеческую привязан-ность к истлевшим костям дабы ощутить исцеление.  

Формы прошлого.  

За сменой его видения насыщается его потенциальная форма, ставшая, быть может, не такой удобной для нас, даже у берега с холодноватой водой, и не такой приятной на ощупь, как дорогой сердцу предмет, который оценщик в ювелирной лавке рассматривает под лупу и аккуратно завернув в лоскуты, говорит сколько стоит попавшая ему под руку потускневшая эмаль нашего детства. Но то, что непременно должно служить нашему притязанию на большую цену и велико само по себе своим значением, велико только в процентном соотношении. Тогда время вступит в свои права, и, сняв очки, улыбнётся: «Это такие, в сущности, пустяки… ваш парад…. дешёвенькая вещица… не дороже…. я думаю… н…да ». Ещё бы! Вот тут то и брешь, и никогда нельзя сказать – сколько? 

Многие вещи, став изношенными, уже давно выглядят напуганными и внимательно приглядываются к тому, как подъехал мощный грузовик к парадной, как вышел из кабины шофёр, со скулами как у новой, покрытой зеркальным лаком, кабины рефрижератора, и, скучно наблюдая и точно зная, что по их душу, топорщатся и ни за что не хотят лезть в кузов. Так много связано с прошлым, так много дорогих сердцу впечатлений придётся забыть! И, правда, эта каша прошедших лет имеет хоть и расплывчатые, но довольно густые краски в своем потустороннем склепе; окрестности, по которым скользит взгляд в другое время, встают с тем немалым убеждением непременно туда дойти; а сквозь густоту ветвистого дерева виден вместительный скворечник, приделанный к стволу на вышине в два человеческих роста, – шланг тянется до него, разбрызгивая на стекло радугу, и скалится садовник – высокий мужик в резиновых сапогах. Престранная нечёткость линий « …да и эмаль потрескалась».  

Откинувшись на спинку стула, ещё видно, как разглаживая перед собой скатерть, бахрома которой постоянно цепляется за пуговицы, а на середине стола стоит самовар, отражая в своем выпуклом потустороннем мире неправильные чашки, рука вырастает до немыслимого размера, и, смешно застревая на медном зеркале и выпячивая изгиб ладошки, достигает струи кипятка, на мгновенье застывает под ним, начинает дрожать, и, налив густого пара, возвращается назад. На дру-гом конце стола, сидя немного в стороне и поглядывая совсем в другую сторону, и никогда после так и не обернувшись к тому времени, она иногда только улыбалась смешным, случай-ным, должно быть, мыслям. Подвинув чашку поближе, с тем, понятным только нам, жестом плеча, как бы заранее давая понять, что все слова, сказанные поперек светящихся уже нежным светом по ободкам этого мира цветков на клумбе, бу-дут совершенно бессмысленны, она поднесет чашку к губам и, сделав глоток, снимет с языка чаинку.  

Что-то подобное (видно не зазря увеличенное утренним самоваром, подвигнувшее линии к тихому сумасшествию, и что-то сказавшее, и обернувшее эти слова к молчанию) теперь окружает её постоянно, и в этом постоянстве, вероятнее всего, такое же обычное дело увидеть угол сада, знакомую беседку, где трава уже вылезла сквозь деревянный настил, такого же кудесника, проходящего под окнами со шлангом на плече. Как на смотринах, та, по вине которой собралось много народу, делает вид, что она здесь не причём, так ходики с качавшимся маятником и тусклым, с разводами, стеклом тихо поблёскивали со стены.  

Принимая назад, важно было заметить и эту тень, выходившую в коридор, и сама она не заболевая нисколько, топала в прихожей ногами, стряхивая перчатками снег, – ту мнимую пока заснеженность, когда тополиный пух застилал дорожки сада по самую щиколотку. Оборот стеклянной двери на то ме-сто у стола, то есть, то самое непозволительное назад движение, после которого становится не так скучно жить на земле, оставляет, не много не мало, только суть происходящего. Тем-ный угол сада, где стоит беседка – тот самый случайный от-дых посреди не очень глубоких размышлений – хлопнет дру-гой дверью, и появится, не померкнув, в проекции пляж со всеми своими острыми камешками и безнадёжно мокрым полотенцем. Засим, скатывая нитку и отрясая под ноги эту лет-нюю неразбериху каменных дорожек, о которые постоянно сбивается каблук, чёрную густоту прически, где заведётся на солнце та солнечная вошь по утру и хочется спать, спать, спать, – всё это так же легко и непринужденно смешается с настоящим временем, а то, угрюмое и валкое «нечто», которому не так уж много достаётся, свалится из темноты, опять найдёт глубину комнат, принесёт чей-то смех, затем хруст плетёных кресел. Томно, будто каждого шороха боясь, с бородой, облепленной стихийным, но долгим завтраком, донесёт-ся и знакомый вздох, не игнорирующий пижаму до полдня. Точно так же, как для того, чтобы выйти из области экваториального давления меняют широту, точно так, отыскав сланцы в песке, которые уже вымыла набегавшая волна, выходят из воды Чёрного моря, взяв на себя немного чужого пота, прикоснувшись пяткой к осколку, быть может, греческой керамики, и поглядывая на распластавшееся рядом смуглое тело, игнорирующее шезлонг. Нет обещанных пальм, рынок полон изюму и азиатской копоти, а бревно «Девятого вала» вызывает сомнения за него ухватиться. Вдалеке, на спрятанной уже глубоко в толщу книг фотографии, чуть поближе к нам и чуть поодаль убегающего за её панаму парусника, такой же далёкий, на этих фотографиях, пансионат с солнечными провалами окон… Вещи всё это должны хорошо запомнить, всем своим видом показывая, что и они причастны ко времени прошедшему, и на фоне попавшихся на глаза далёких уже соломенных шляп и шезлонгов, мерят и это утро.  

Незачем далеко ехать, чтобы увидеть пустынное побережье, откуда уехали отдыхающие. Вставая с кресел и оставив чашку на самом краю стола (непременно упадёт и привлечёт запёкшимся на солнце сахаром плёл), задевая боком солнечную истерику пыльного со всяческими мучительными для взгляда приземленьями в плоскость и уже наступившего утра, всё её бывшее и так хорошо знакомое расстояние от угла стола до мрачной беседки на краю сада, только та же недобросовестная попытка укоротить расстояние. 

Проходя мимо разросшихся кустов акации, неухоженными густыми копнами потерявших уже всякую линию, она ос-тавляла на них свой платок, часто остававшийся там и мок-ший под дождём; уходила в глубину сада – шла, слегка при-поднимая платье от высокой травы, поводя мыском ботинка в её гуще, переступая через топи и опять приподнимая подол – и, дойдя до беседки, иногда оборачивалась, и счастливо размахивая рукой, показывала найденный ею гриб. Крупная, ве-личиной с наше недоумение, слеза, искрилась на её ресницах, платье оказывалось мокрым до самых колен, и, снимая при-липшую листву и разрезая кухонным ножом его скрипучее тело, она ещё не догадывалась, что время никогда не пощадит и другие наши очарованья. Вздох донесётся из-под распахнутой газеты с других кресел; другая чашка ещё долго ездит под эту газету, опять возвращается на блюдечко; на столе крошки и фантики от конфет; рука развёртывает за листом ещё одну, – пока что парад единственное, что у нас есть – человеческие привычки вещь упрямая, а современной науке ещё очень мало лет, чтобы утрировать; сырая брусчатка площади заканчивается новым абзацем; линия набережной вроде должна быть тут, но её почему-то не видно, – и поискав в подвале листа некролог и не найдя ничего, кроме адреса типографии, кончится ещё одним вздохом. И скоро мысль о пляже, о косынках и шляпах станет такой же немыслимой; долгая тропинка в глуши соснового бора и тот морской воздух, которым почему-то пахнут дачные цветы, исчезнут сами собой, а яблони уже стоят без листьев и яблоки висят на них как ёлочные шары. Синицы по утрам стучат в окно, рассчитывая на даровой завтрак, листва уже жёлтая, а посреди неё выкрашенные охрой ели выглядят сытыми и, как ни в чём не бывало, раскидывают свои ветви. 

И тогда судить здраво даже о том, в чём безусловно уверен (а тогда захочется уверить в этом всех остальных) неминуемо повлечёт за собой массу ничем не прикрытых слабостей. За множеством реплик, летевших над площадью, в поздних изданиях закончившихся жирным троеточием и ничего не оста-вивших по себе кроме красной строки, любые объяснения от-носительно того зачем это парад нужен, на каких основаниях стало необходимо это действие и собираются ли это «стало» продолжать, до сих пор находят много замечательного в этом действии, никогда, впрочем, не находя забавным это «бум-бум». Тогда на книгах осядет больше пыли и в пыли останется тогда больше слов. Смеяться же, при этом, над штанами «галифе», быть может, не стоит. Мрачный тип со шлангом заправляет их в сапоги. Серый век для, запахивая лампасами целый ворох света (набор простых оранжевых слов), закрывая колокольную дверь, и с горошиной в заднем кармане, на которую больно садится и которая неизвестно, как туда попала, этот призрачный силуэт, чуть погодя, семенит по улице, засовывая потрепанное портмоне именно туда. Чёрная, со смоляными волосами, голова мгновенно сделается старой, при мысли куда её занесло; здесь же подоспеет и жажда к благоразумию, приходящая обычно под старость лет. И стороной поглядывая, как летят листья с тощего тополя, потрясая прилипшую к ноге штанину, закидывает книги в кузов: «Много не дали. Пустяковая, говорят, вещь…» – на скорый отъезд просто не хватило денег. 

Словом, у вещей, которые по той или иной причине относят себя к разряду дорогих сердцу, и которые наравне с при-вычными карманами хорошо помнят и кромешную тьму че-моданов, тот минимум из всего того, что приписывают из них годным под чистое стекло экспонатам (и ни в коем случае не трогать руками Рубенса, при этом), тот минимум они оставляют на произвол судьбы, но всё остальное забирают с собой, и, вдобавок ко всему, захватят ещё целое кладбище мух между кухонных стёкол, и вот такой шорох платья, и это солнечное самоварное разливание в чашки. У этих вещей есть свои не разменные резоны в утренних пробужденьях, и своя норовистость поутру, равная нервам родного тела, и вот именно эту миниатюру, так вами расхаянную, и держала она тогда у самых губ. 

 

 

1989 

 

 

 

Парад "Времена года" / Олег Гарандин (Garandin)


Культура «бараньей лопатки» — весьма условное понятие, и поныне вызывающее немало споров. До сих пор обсуждается его легитимность и, как следствие, возможность использования в научном обиходе. По этой причине словосочетание «баранья лопатка» нечасто встречается на страницах научных журналов или монографий. В этом нет ничего удивительного, ведь и по сей день нам известно только две крупных находки, относящиеся к периоду существования данной культуры. Первая была обнаружена в 1971 году в верховьях реки Масила при проведении строительных работ, вторую нашли крестьяне в окрестностях города Мута в 1988-м. Памятник на реке Масила представлял собой большой клад, содержащий изделия из камня и кости, два глиняных сосуда, чашу из половинки страусиного яйца и большой каменный нож. Среди костяных изделий заметно выделялись плашки, вырезанные из бараньей лопатки и покрытые изображениями, которые специалисты первоначально определили как орнамент. Изображения представляли собой хаотичное сочетание точек, вертикальных, горизонтальных и поперечных линий. На некоторых плашках помимо прямых линий присутствовали кривые и окружности. Специалисты исторического университета в Аммане, изучив последовательность черточек, выдвинули предположение, что это — форма неизвестной ранее письменности, возможно, древнейший пример силлабического письма. Как выяснилось позднее, найденные костяные пластины служили для хозяйственных записей, а также, возможно, использовались в качестве меновой единицы. Находка, несмотря на ее уникальный характер, большого шума не произвела. Широкую общественность в то время интересовали дела посерьезнее, чем костяная плашка с непонятными черточками. Прошло целых семнадцать лет, прежде чем в Муте был обнаружен второй памятник, потрясший весь мир. В глубине карстовых пещер было найдено несколько сотен глиняных табличек, покрытых символами масильского письма. Самым ценным в этой находке был лингвистический ключ — на некоторых табличках записи велись на двух языках, причем второй оказался удивительно похож на письмо из Джемдет-Наср. Кроме того, на том же месте обнаружены останки человека, медное оружие, изделия из рога, серп, вырезанный из ослиной челюсти, и несколько костяных крючков, бывших, судя по всему, некогда частью походного снаряжения. Характер повреждения правой бедренной кости указывал на то, что смерть человека из Муты носила, вероятно, насильственный характер. 

Новой находкой заинтересовалось мировое сообщество, исследование культуры «бараньей лопатки» приобрело международный статус. В исследовательскую группу входили антропологи и палеолингвисты из США, Германии и СССР. В течение последующих семи лет артефакты Масилы и Муты неоднократно перевози­лись, но никогда открыто не экспонировались, доступ к ним был ограничен очень узким кругом специалистов, а результаты исследований публиковались в изданиях узкого профиля. 

Широкая общественность познакомилась с материалами левантских находок лишь в начале 90-х годов XX века. К этому времени относится большинство публикаций отечественных исследователей. В этот период историческое сообщество было настолько увлечено культурой «бараньей лопатки», что ставило находку Масильского клада в один ряд с обнаружением Чатал-Хююка в Анатолии и открытием древнейших культурных пластов Иерихона. Обычно это утверждение аргументировалось тем, что упоминание на табличках Храма Светильников свидетельствует о существовании монументального храмового комплекса, пусть и не такого древнего, но, возможно, более масштабного, чем Гобекли-Тепе или Невали-Кери. Тем не менее отсутствие каких-либо иных материальных свидетельств существования Храма Светильников не позволяет утверждать что-либо более определенное. 

Артефакты Масилы и Муты до сих пор вызывают ожесточенные споры в исторических кругах. Абсолютная и относительная хронология данных находок является актуальной научной проблемой. Некоторые предметы быта позволяют связать находку с тахунийской культурой, в то время как наличие лопаток и глиняных табличек полностью опровергает эту связь. Подробное описание народа тхаров, т.е. «людей лошади», в письменном источнике, созданном предположительно за пять веков до возникновения среднестоговской культуры, вызывает целый ряд вопросов, на которые современная историческая наука не может дать однозначного ответа. 

В результате продолжительной дискуссии специалисты, работавшие над расшифровкой табличек из Муты, пришли к выводу, что в начале V тысячелетия до н.э. на территории Леванта существовала развитая цивилизация, уникальная для своей эпохи. Иными словами, в руках современных исследователей оказался бесценный литературный памятник, в котором рассказывалось о событиях, лежащих за границами известной нам истории. Т. Йонс высказал гипотезу о том, что таблички содержат в себе фрагменты древнего эпоса, возникшего и развивавшегося синхронно с древнешумерской поэмой «О все видавшем», долгое время «фольклорная гипотеза» рассматривалась как основная. Однако тщательный герменевтический анализ позволил выдвинуть иную гипотезу: содержимое дощечек представляет собой свидетельство реальных событий, сопоставимых с так называемой «катастрофой бронзового века» рубежа XIII — XII веков до н.э. Предпринимались попытки ввести в научный обиход понятие «левантская катастрофа медного века». Сегодня это понятие признано околонаучным. 

Сегодня содержание масильских табличек восстановлено достаточно подробно. Тексты Скрижалей Рассвета занимают приблизительно 5% от общего содержания табличек. Около 10% табличек занимают комментарии и напевы, не входящие в основной свод Скрижалей, но, несомненно, имеющие отношение к так называемому примордиальному культу Отца Величия. Содержание 80% сохранившегося текста представляет собой ряд путевых и биографических заметок, плачей и песен, пересказов и описаний событий, не упоминаемых по очевидной причине ни в каких других литературных памятниках. Меньше 5% текста уделено обрывочным и пространным записям, не позволяющим составить хоть сколько-нибудь последовательное повествование. Точное расположение описанных поселений неизвестно. Указанные географические ориентиры не совпадают с ландшафтом мест, в которых были обнаружены артефакты. Нарративная часть также оставляет желать лучшего: повествование обрывисто и непоследовательно. Некоторые таблички получили серьезные повреждения, поэтому выстроить череду событий не всегда возможно. Кроме того, автор (вернее, авторы) повествования не дает никаких комментариев насчет происходящего, и нам остается лишь догадываться об его точке зрения. 

Идея написать рассказ о культуре «бараньей лопатки» посетила меня три года назад. Именно тогда благодаря моему знакомству с одним молодым археологом из Новосибирска я познакомился с переводом табличек из Муты. Имя этого моего знакомого я не привожу здесь, следуя его личной просьбе. Скажу, однако, что благодаря ему в моих руках оказалось настоящее сокровище, плод трудов многих томских и новосибирских исследователей. Поначалу, однако, мне показалось, что в переводе решительно ничего нельзя разобрать. Текст был разбит на столбцы, но уже в самой последовательности столбцов присутствовала страшная неразбериха, некоторые записи были вырваны из контекста либо, возможно, переведены некорректно. Каждое слово было транскрибировано в пяти вариантах, что само по себе вносило некоторые сложности для восприятия содержимого. Мне остается только еще раз поблагодарить моего новосибирского товарища за все необходимые для понимания записей ключи, что он любезно предоставил мне. Также я хотел бы выразить глубочайшую благодарность специалистам, с которыми мне посчастливилось сотрудничать во время работы над левантскими материалами. В первую очередь хочется поблагодарить Н.С. Троханову — востоковеда из Новосибирского университета, а также выдающегося шумеролога, археолога Н.В. Запрудского, давшего подробное описание всего найденного инвентаря, А.П. Оловянко за возможность поработать с архивами экспедиций. 

Следует отметить, что в работе с первоисточниками наибольший интерес у меня вызвала описанная в табличках сакральная игра в скарну. История этой игры выходит за рамки повествования масильских табличек и по существу является ключевым элементом культурной кодификации левантской цивилизации. По этой причине я и озаглавил цикл новелл общим названием «Скарна». 

В работе с материалом мне все время приходилось идти на некоторые уступки. Некоторые понятия и особенности быта, религии и военного дела просто непереводимы на русский язык. Для удобства они были заменены весьма приблизительными аналогиями из аккадского либо греческого языков. Например, пеший воин, вооруженный копьем и щитом, обозначается аккадским словом «редум», в то время как воинское соединение копейщиков определяется греческим понятием «лох». Понимая, что в результате моих действий может возникнуть путаница, я составил небольшой глоссарий, который и привожу здесь. 

 

 

 

 

 

 

Некоторые понятия и термины 

 

Адидон (масил., возможно, «Аддидон») — «Святая святых», внутреннее сооружение храмового комплекса, доступное лишь для жречества. 

Злое Солнце — персонификация несчастья, «дурной судьбы». 

Лохаг (масил. «ру-нум») — командир воинского отряда (лоха) численностью в 150–300 человек. 

Лугаль (масил. «Луль’гаалэ») — военный вождь, правитель города либо союза городов, наделенный полномочиями военачальника. 

Морской Телец — персонификация морской стихии, враждебных человеку природных сил. Вероятно, обитатели Сар-Кана, отправляясь в плавание, искали покровительства этого зооморфного божества. 

Наилучшая земля, Лучшая Земля — вероятно, конгломерат городов-государств с неясной топографией. Существует мнение, что Шукар, Увегу и Куту первоначально образовывали примитивный аналог ближневосточного нома. 

Ночь (масил. «ханум-хат») — точное значение этого слова неизвестно. По мнению В.Н. Ермакова, этот поэтический образ характеризует время первобытной дикости, синкретического мышления. 

Сар-Кан — не представляется возможным выяснить точное географическое местоположение этого островного массива. Судя по некоторым косвенным указаниям, он находился на юго-западе Средиземного моря. Попытка отождествить народ сарканов с предками шердан, создателями протонурагов Сардинии, вызывает немало аргументов как «за», так и «против». 

Скарна (масил. «Ска-ра-на», созвучно с авестийским словом, означающим «шар», «окружность» либо «земля») — первоформа, вероятно, шар, образ мироздания, отраженный в сакральной игре. Сведения о скарне, приведенные в табличках Муты, разрозненны и обрывочны, полностью воссоздать правила этой игры не представляется возможным. М. Ейтс предположил что скарна, вероятно, является прообразом египетской игры «сенет», в то время как востоковед Л.М. Деньковский возводил к скарне историю возникновения нард. 

Скрытый бог — значение этого понятие является предметом дискуссии. По мнению Т. Йонаса, это — не что иное, как инструмент силлабического письма. По мнению М.Г. Гусева, значение скрытого бога было гораздо шире и включало в себя понятие препордиальной мистической интуиции. 

Ураг (масил. «рух») — командир отряда численностью в 30 человек. 

Южный ветер — катастрофическое природное явление, опустошившее несколько крупных номов, в том числе «Землю Богов» и «Черную землю». Часто употребляется иносказательно. 

Энси (масил. «энсэ» либо «паа’тэ’сэ») — царь, правитель города-государства, имеющий светскую и религиозную власть над общиной. 

Эттему (масил. «эт’тему», либо «эк’кему») — ревенант. 

 

 

Список использованной литературы 

 

1. Гусев М.Г. Раннеземледельческая цивилизация Леванта / М.Г. Гусев. // Вестник Новосибирского историографического общества – № 5 (42). – Новосибирск, 2010. – с. 405-421. 

2. Мамедов Т.Р. Итоги изучения масильского письма. Томская лингвистическая академия. Томск, 1994. 154 с. 

3. Оловянко А.П. Некоторые итоги изучения артефактов Масилы и Муты. Энеолитические культуры аравийского полуострова. М., 1999. с. 66-95. 

4. Троханова Н.С. Особенности изучения масильского письма. // Материалы XIII международной научно-практической конференции «Парадигмальность исторической науки», 2006 г. 

5. Троханова Н.С. Религиозные представления в культуре «бараньей лопатки» // Актуальные вопросы востоковедения. Казань, 2008. Вып. 4. С. 89-99. 

6. Йонс Т. Происхождение культуры «бараньей лопатки»: факты и гипотезы. Берлин, 1998 г. 


2017-12-06 15:10
Песнь Южного ветра / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)

На улицах города люди 

стоят и бегут, 

малые гибнут, 

большие гибнут, 

свою добычу 

уносят шакалы, 

свою добычу 

уносит враг, 

в покоях пира 

гуляет ветер… 

 

В.К. Шилейко. Шумерский псалом 

 

 

 

Его ударили наотмашь. Каменная палица чиркнула по щеке и рассекла бровь. Он упал на землю – ушиб руку и тело, задохнулся, захрипел. Рот наполнился кровью, жгучие слезы залили глаза. Ноги вытянулись против его воли, и все тело сделалось прямым, как копье. В голове что-то тяжело ухнуло, череп наполнился металлической тяжестью, и его уже нельзя было оторвать от земли. 

- Я цел? – спросил себя он и тут же получил ответ. – Нет, я сломан, мое лицо испорчено. 

Собрав силы, он упер локти в землю и попытался сесть – не вышло, он опять распластался на земле, из глаз хлынули слезы, теперь уже от слепой злости. Все что он смог сделать, так это повернуть голову влево. Он увидел что рядом лежит еще кто-то. «Кто это? – подумал он – Кто он, его зовут Синга? Нет, Синга – это я. А это кто? Что за неправильный человек? У него совсем нет лица — одно сырое мясо. Кажется, это мой друг, Волит». Тело неправильного человека била мелкая дрожь, он хватал ртом воздух и хрипел. 

«Он умрет скоро, – Подумал Синга. – И я тоже умру, это наверное». Тяжесть в голове превратилась в подобие свинцового шарика, навроде тех гирек, что использовали торговцы на рынке. «Ничего, скоро и это пройдет» – подумал Синга, но вдруг почувствовал в себе неизвестную силу. Он завалился на правый бок, упер локоть в землю и оторвался от земли. 

Первым что Синга увидел, поднявшись, были битые черепки, и проклятье Небесам само сорвалось с его губ: два года он провел в темноте Адидона, снова и снова переписывая Скрижали Рассвета. Слово за словом переносил он древние письмена с огромных каменных плит на сырую глину. Работу проверял и оценивал сам Главный евнух. Часть табличек он разбивал, не прочитав, над другими сидел подолгу, выискивая признаки несовершенства. В конце концов, юноша запомнил каждый символ, каждое слово Скрижалей, и, кажется, мог бы записать их даже с закрытыми глазами. Теперь все триста табличек были разбиты. Синга подполз к груде черепков, подобрал самой большой осколок и прочитал вслух то, что было на нем написано: 

- С быком схватился Ашваттдева сильный, ударом кулака разбил ему череп, шкуру содрал – барабан себе сделал, из рога и жил изготовил арфу. Увидел это Эшам и говорит ему, Ашваттдеве сильному… – ниже начинался большой скол, после которого ничего уже нельзя было разобрать. «В моем уме все смешалось, – подумал про себя Синга. – Я должен вспомнить эту песнь, чтобы все стало ясно...». И он постарался собрать свою память: итак, небесные архонты прогневались на людей и подослали огромного белого быка, чтобы он затоптал посевы… Ашваттдева убил зверя, а из туши его изготовил музыку… так, а что было потом? А потом… в третий день месяца обожженного кирпича слуги взбунтовались, напали на него, Сингу и разбили ему, Синге палицей лицо. 

Волит вытянулся и затих. Некоторое время Синга тупо смотрел на мертвое тело, не сознавая ничего вокруг, и только хриплый голос Нааса заставил его встрепенуться.  

- Нам нельзя здесь быть, молодой господин! 

Раб был страшен сейчас – он возвышался над Сингой как полуденное привидение, его седые волосы срамно растрепались, слева, чуть выше виска, торчал темный сырой клок, глаза сверкали безумием.  

Поборов головокружение, Синга сел на корточки и огляделся. Телега исчезла, следы колес и копыт уходили на Запад и терялись в пыльной проросли. Поклажу и переметные сумы слуги забрали с собой. Последний вьючный осел исчез, на земле, в том месте, где его стреножил Гуул, дымилась кучка навоза. Сам Гуул лежал тут же, лицом вниз и не шевелился. Синга подполз к нему на четвереньках и нашел, что он мертв и череп его расколот на три части как битый горшок.  

Свинцовый шарик сместился в затылок, затем в правый висок и Синга завалился набок. Наас приблизился к нему и спросил, не может ли он услужить своему молодому хозяину. Тот проскрежетал что-то, не поднимая глаз. С обыкновенным своим бесстрастным лицом, раб рывком поднял его и поставил на ноги, отряхнул одежду от пыли и осмотрел ушибы. Синга уставился на него невидящими глазами.  

- Что случилось, Старый кот? – произнес он одними губами. 

Наас щелкнул зыком, что значило «нечего и говорить об этом». «Все ясно, – подумал Синга. – Учителя разгадали наш замысел. Они бы никогда не позволили увести Скрижали Рассвета из Святилища». 

 

В месяц Возжигания Святильников они вышли за стены города и направились на Восток, в пределы Увегу. Кроме Синги Главный евнух взял с собой еще четверых учеников, ничего не знавших про тайный сговор о скрижалях. Они запрягли только одну повозку, в которую бережно поместили коробы с табличками. Таблички, на которых были начертаны Слова Скрижалей Рассвета, сложили на дно, сверху, для отвода глаз положили дощечки с песнью об Ашваттдеве – Синга как раз закончил переписывать это долгое как Ночь сказание. Перед тем как выйти за городские ворота, Главный евнух подозвал юношу к себе и молча протянул ему маленькую ониксовую катушку — печать писаря. Синга принял ее с трепетом, не найдя что сказать. Увидев на катушке свое имя, он заплакал. Не раз он представлял себе как в окружении Учителей принимает печать из рук Великого Наставника, как пав ниц трепещет перед алтарем Адидона, а потом поднимается с колен, возвышается среди смертных. Однако, желанное человеком отвратительно Богу, Небеса рассудили по-своему. То что Синга алкал так страстно, было теперь недостижимо как луна или звезды. Так или иначе, его обучение было закончено.  

С ними было семеро носильщиков, большая повозка на четыре колеса, запряженная онаграми да пара вьючных ослов. За день до их отъезда в Бэл-Ахар пришла весть о падении Шукара. «Если повезет, – сказал Главный евнух Синге, – мы окажемся в Увегу прежде царя Русы». И увидев тревогу на лице ученика, добавил: «Мы направляемся в львиное логово. Все на что мы можем уповать – это воля Отца». 

Главный евнух боялся погони – поэтому их обоз держался вдалеке от дорог и рек, все больше удаляясь в скалистые пустоши, страну, называемую Селмоим. В день они совершали по два-три перехода, ночью не разводили костров, вставали засветло и двигались дальше. Зелень попадалась все реже, ручьи отдавали ядовитой горечью. На десятый день пал запряжной онагр, пришлось его заменить ослом. Часть поклажи по очереди, несли ученики. Гуул первым стал жаловаться на кровавые мозоли, скоро к нему присоединились и другие ученики, все кроме Синги. Главный евнух, кажется, не слышал причитаний, а все шагал и шагал впереди всех. Синга слышал его дыхание – шумное, сиплое, прерывистое и думал, как трудно было жить евнуху, под такой жирной шкурой. Остановившись на ночлег, ученики падали на теплый песок и забыв себя, засыпали немедленно, только евнух уснуть не мог – на земле его мучило удушье. Проснувшись как-то среди ночи, Синга увидел грузную его тушу, заслонявшую некоторые звезды. Евнух смотрел на небо, самое низшее из семи небес, так словно пытался прочитать будущее по движению далеких светил. 

Наконец, они оказались в месте, где не было ничего, кроме соленых озер и колючего кустарника. Здесь носильщики бросили поклажу на землю и схватились за оружие. Они хорошо молчали о задуманном, и даже Главный евнух не догадывался ни о чем до самого конца. Теперь этот великий вол лежал на боку, захлебываясь красной пеной. Вот он испустил протяжный клекот, брыластое, рыхлое его лицо вытянулось и побелело, сиплое дыхание прекратилось, и стало понятно, что старый скопец испустил дух.  

Когда Синга, оглушенный, упал на землю, Наас защищал его, бесчувственного, как дикий зверь защищал бы своего раненого детеныша. На земле остался мертвый носильщик с рассеченным от уха до ключицы горлом. Остальные в страхе отпрянули от раба. Сквозь медный гул Синга слышал трусливые их причитания: 

- Зачем ты нам препятствуешь? Ты – невольный человек, вроде нас. Убей хозяина и будешь свободен! 

Наас в ответ только плюнул себе под ноги, и слуги отстали. Их товарищи между тем разделались с учениками и принялись за телегу. Один за другим они опрокидывали коробы, вытряхивали из них таблички. На их лицах не было ни злобы ни возбуждения, – одно только тупое усердие. Молча разбивали они таблички о камни, раскалывали их палицами, втаптывали черепки в серую пыль. Кончив свое дело, они погрузили в кузов все припасы и двинулись на Запад, в обратную сторону. Никто из них не оглянулся на оставленное позади разорение. 

- Мы должны идти дальше по этой тропе, молодой господин, – произнес Наас, когда Синга пришел в себя. – Мы не дойдем до Увегу, но когда-нибудь нам встретятся жилое место. Здесь оставаться нельзя, кто знает – может быть, эти лиходеи вздумают вернуться. Вот, обопрись на мою руку.  

- Мы теперь одни… верно, Старый кот? 

- Верно, молодой хозяин. Мы одни под Злым Солнцем. Боги ненавидят нас. 

 

 

Два дня Синга и Наас шагали по пустой и негодной земле. Небо выцвело как застиранная ткань. Ни облаков, ни птиц не было видно, одно только Солнце стояло в бледной пустоте – отяжелевшее от зноя, готовое вот-вот упасть. В это время Синга окреп: рана на его лбу больше не кровоточила, боль стала тупой и долгой. Мало-помалу привычные чувства вернулись к нему, мысли обрели прежний порядок и ясность. «Наверное, я останусь жив», – решил про себя Синга. 

Ему отчего-то вспомнился слепой ремесленник, тот, что изготавливал арфы, тот, что проиграл хитрому Куси свою дверь. На мгновение Синге подумалось, что слепой мастер тоже сейчас вспоминает его и смеется резким своим, хриплым смехом: «Где же дверь твоего дома? У тебя ее украли? Нет! Ты, как и я, проиграл ее в скарну! Тебе выпали дурные кости, и теперь ты остался один, под Злым Солнцем».  

В конце второго дня им встретилось селение – несколько приземистых хижин из глины и тростника. Наас попросил Сингу спрятаться среди скал, чтобы с дороги его никто не мог увидеть, а сам отправился разузнать, что за жизнь происходит в этих жилищах. Скоро он вернулся, лицо его было белым как молоко а сырые волосы спутались как у бродяги. 

- Это дурное место, – произнес раб. – Мы должны скорее уйти отсюда. 

- Ты видел людей?  

– Да. Они лежат мертвые в своих домах. 

– Что с ними случилось? 

– Южный ветер убил их. Уже давно. Остовы людей и скотов высохли. Даже колодец замело пылью. 

Синга покачал головой. Прежде, в родном Эшзи, или в стенах Бэл-Ахара, он часто слышал про Южный ветер, и сам иногда, в сердцах поминал его как ругательство или проклятье. Южный ветер... Синга не знал его по-настоящему, как не знал голода или страха. Для него это были только слова — пустые и легкие как перья. Но теперь он оказался на самом краю Наилучшей Земли, в негодном краю, где каждое из этих страшных слов имело свой смысл и свой вес: Голод, Страх и Южный ветер.  

Спешно собравшись, они двинулись дальше, обходя мертвые дома за три плетра. Синга видел что трава под его ногами начерство суха и вся покрыта ярко-желтой пылью. Тут и там на земле были видны тонкие птичьи кости с редкими, торчавшими во все стороны перьями. Ни Синга ни Наас не проронили ни слова, пока селение не скрылось далеко позади.  

Миновав, наконец, дурное место, они устроились на ночлег в роще акаций. Здесь из земли бил родник, вода в нем пахла тухлым яйцом. Наас сказал, что из такого родника все же можно пить и наполнил флягу. Синга с сомнением зачерпнул немного тухлой воды и поднес ко рту. Запах был слабый, однако очень неприятный. Помолившись в мыслях Отцу, юноша сделал небольшой глоток. Вода оказалась немного странной на вкус, чуть горьковатой, но это была все же вода, а не соленая отрава, что попадалась им раньше. Раб, между тем уже постелил свой плащ, чтобы Синге было удобно спать, а сам лег на траву. Синга закрыл глаза и попытался забыть себя, прогнав прочь все мысли. Однако, сон не желал посетить его, и Синга воззвал к «проводникам забвенья», как было записано в древних Поучениях, которые он читал когда-то в Бэл-Ахаре. На сей раз он представил себе своих домашних рабов – Кната и Киша, с которыми когда-то играл на речном берегу. Затем он начертал в своих мыслях берег, холодную стремнину и зеленые илистые заводи. В половодье отец мастерил сети и мальчики ставили их в протоках, где всегда водилась рыбья молодь. Синга представил себе Кната, смешно скачущего по скользким камням от одной жерди к другой. В руках у Кната сеть, сплетенная из воловьих кишок, пучок костяных крючков и каменных грузил. Это уже не было простое воспоминание, но уже был наполовину сон, когда Синга почувствовал что-то похожее на толчок и открыл глаза. Тревога, смятение, последний отблеск полусна — гибкая кошачья тень, скользнувшая среди камышей, – все смешалось, спуталось в один большой змеиный клубок и пропало. Прислушавшись к своим мыслям, Синга понял что думает о Наасе. Раб вел себя очень странно и был куда тревожнее и печальнее обычного. Теперь, повернувшись на бок, Синга видел в темноте его спину, выступающие зубцы позвоночника и острые треугольники лопаток. 

- Скажи мне, Старый кот... – произнес Синга, чувствуя некоторое смущение. – Откуда ты взялся в нашей семье? 

Наас не спал: он повернулся и уставил на юношу свой колючий взгляд. 

-Ты никогда не спрашивал меня об этом, молодой господин, – произнес он привычно-неторопливо. 

- Мне теперь стало интересно. – Синга попытался придать своему голосу беззаботное звучание. 

- Я — дурной человек от дурного семени, – произнес Наас. – Я думал, это тебе известно. 

- Расскажи, откуда ты пришел в нашу семью? – На этот раз голос Синги звучал требовательно, с вызовом. 

- Хорошо, молодой господин, – Наас вздохнул. – Слушай: когда-то я принадлежал к одному несчастному племени. Во времена, когда самые древние наши старики еще не появились на свет, это племя жило в Стране Богов, в благодатном краю, на берегу моря. Говорят, тогда люди были сильнее и добрее нынешних, жили по сто лет и никогда не враждовали друг с другом. Но время шло, Страна Богов приходила в запустение, год от года земля давала все меньше, море оскудело, в реках не стало рыбы. Чтобы не впасть в нужду, праотцы снялись с привычного места и переселились в Черную Землю. Когда Черная Земля сделалась красной они бежали в Наилучшую Землю, где я и родился на свет. Моему племени было позволено поселиться возле Эшзи и растить пшеницу. Земля была негодной, то и дело случался недород. Когда я подрос, отец твоего отца пришел и взял меня к себе в дом. 

- А что ты знаешь о Стране Богов? – спросил Синга. 

- Ничего, молодой господин. Старики, которые помнили тот далекий край, давно умерли — их истребили Южный ветер и ночная лихорадка. 

Наас замолчал. Синга почувствовал как новая, тревожная мысль поднялась из холодной и сырой могилы, в которой безвестно обитала до этого момента.  

- Разорение придет и в Наилучшую Землю? – спросил он. 

- Да, молодой господин, – был ответ. 

- Наша земля тоже сделается красной? 

- Это случится. 

Оба замолчали в тоске. «О чем я говорю? – подумалось Синге. – Зачем думаю немыслимое, зачем спрашиваю о грядущем? Что мне за дело? Я — мертвый человек, и Наас тоже. Очень скоро мы совсем сгинем в этом безлюдье».  

Синга вновь попытался забыться, он долго бродил среди теней своего ума, выкликивая новых проводников, но не мог разобрать ни одного лица в сером, размытом мареве. Скоро поднялась луна, ослепительно-белая, почти круглая. Лунный свет проникал под веки, тревожил мысли своими тусклыми холодными переливами. В какой-то момент, Синге подумалось что его череп набит сухой травой, спутанной, черствой и ломкой. Встрепенувшись, он первым делом увидел Нааса — раб не спал, но сидел, поджав под себя ноги. В его руках Синга разглядел сверток из темной ткани.  

- Что это у тебя, Старый кот? – спросил юноша. 

- Ничего сущего. – отозвался Наас глухо. 

- Покажи мне это. 

- Это – бестолковица, молодой господин. 

- Покажи, я приказываю тебе! – Синга почувствовал наплывающий гнев. 

Наас вздохнул и развернул тряпицу. Внутри оказался хлебный мякиш, смоченный, кажется, в кислом вине. 

- Ты говорил что у нас нет больше еды. 

- Да, я так говорил, – ответил Наас, и голос его непривычно дрогнул. 

- Значит, ты для себя прятал эту еду? 

- Нет! Нет! – раб даже отпрянул назад. – Этот хлеб... особенный. Он – только для молодого господина. 

Синга пристально заглянул в кошачьи глаза своего воспитателя. 

- Вот, значит как… – произнес он. – Скажи, Наас – что со мной будет, если я это съем? 

- Ничего дурного, молодой господин, – ответил раб треснувшим голосом. – Ты уснешь – без боли и страха, а я отнесу тебя на самое высокое место, тихое, одинокое место, где тебе будет покойно.  

- Это — хлеб мертвецов. – понял Синга. – Ты сдобрил его сонным ядом. Последний сон, Утешение Стариков – так называют это зелье. Ты хочешь уберечь меня от страданий. Я благодарен тебе, это – поступок верного раба, но… я не стану есть твой хлеб, я хочу жить, Наас. 

Губы Нааса тронула слабая улыбка. 

- Нет, мой молод… нет, мой господин, ты не будешь жить. Ты не сможешь... – раб осекся, – я не смогу сохранить тебя. А этот хлеб… – Наас осторожно протянул Синге мякиш. – Это все, что я могу сделать теперь.. 

- Убери свою отраву, – голос Синги звучал небывало – решительно. – Я верю, Отец не оставит меня. Для того ли я живой теперь, когда умер великий вол и погибли мои товарищи? 

Нааск горько усмехнулся. 

- Я — только лишь раб, и не чту богов. Я не помню каким кумирам молились мои соплеменники, не знаю я и твоего неизвестного бога. Но я чту тебя и твоего отца. Ваша с отцом воля — это все для меня. Будь по-твоему. 

Синга оставил на нем долгий взгляд, но не сказал больше ничего. Он лег на правый бок, обернувшись к Наасу спиной, и согнул ноги, подобно покойнику. Этот разговор лишил его сил. Ему не хотелось больше ничего знать. Скоро непроницаемый сон овладел его уставшим умом. 

Утомленные ночным бдением, они проснулись уже за полдень и немедленно двинулись дальше. Ни хозяин ни раб вслух не вспоминали о давешнем разговоре. Лицо Нааса снова сделалось бесстрастно, но Синга все равно чувствовал какое-то напряжение во всем его подвижном существе. Скоро они наткнулись на следы копыт – недавно здесь прошла упряжка ослов. Увидев следы, Синга, несмотря на усталость, закричал от радости. Наас, однако, нисколько не просветлел, даже больше того: его бесстрастное кошачье лицо теперь выражало тревогу, непонятную Синге. Раб молчал и хмурился, оглядываясь по сторонам и прислушиваясь к колебанию ветра. На полуденном привале, он, со всей положенной почтительностью обратился к Синге. 

- Знай, господин: по нашим следам идет голодный лев. 

Синга окинул взглядом скалы. На мгновение ему показалось, что колючие кусты вдалеке шелохнулись. Воображение подсказало нужные детали: косматая темная грива, грязно-рыжая шкура, голодные желтые глаза.  

- Не пытайся увидеть его, – произнес Наас. – Горный лев – коварный зверь, из тех, что не показываются на глаза. Он подкрадывается к своей жертве, невидимый, а та и не подозревает дурного. 

- Откуда тогда ты знаешь, что он идет за нами? 

Наас не ответил и только со значением посмотрел на своего господина.  

- Что же мы будем делать? – прошептал Синга. 

- Я схвачусь со зверем, а ты спасешься. 

- Но ты сказал, что он невидим для жертвы. 

- Разве я — жертва? – оскаблился Наас. 

Синга невольно вспомнил родной дом и то, что говорили домашние о Наасе. Раньше отец часто брал раба с собой на охоту и вместе они убивали молодых львов когда те подходили слишком близко к полям Эшзи. Вспомнил Синга и облезлую львиную шкуру, которую отец надевал по праздничным дням, перед тем как войти в кумирню и сотворить жертву. Шкура эта была настолько велика, что уж наверное, принадлежала раньше матерому зверю.  

- Эту беду я смогу отвратить, – произнес Наас. Оживление на его обыкновенно спокойном лице смутило Сингу не меньше чем недавнее выражение скорби, – ты пойдешь по следам и нагонишь путников, которые оставили их. 

Синга смолчал, он старался собраться с духом, но страшное волнение все же явствовало на его лице. Наас сделал вид, что не замечает его смятения. Старый кот отступил на шаг и поклонился. 

- Знай, мой господин, что я служил тебе честно и праведно, как и следует хорошему рабу, – сказал он, и улыбнулся широко, показав все свои белые зубы. – с этих пор я не буду больше работать на тебя, отвращу стопы от твоего порога, да не прогневается на меня Небо!  

Синга оторопел, услышав эти слова — их произносили только рабы, получившие вольную. 

- Разве я освободил тебя, Старый кот? – рассеянно пробормотал он. – Останься со мной и дальше… я хотел... 

Наас ничего не ответил на это бормотанье, но сбросил с себя одежду и остался гол. Синга посмотрел на своего воспитателя с удивлением. Кожа Нааса была похожа на сырой песок. Кое-где на ней виднелись росчерки давнишних шрамов. «Вот каков он, этот Старый кот, – подумал Синга, – он и не стар даже, кажется, он много моложе отца». 

Все что было после запомнилось Синге в точности: вот Наас касается груди костяным ножом и чертит на своей песочной коже красную полоску. Синга смотрит на него в страхе, его губы сами собой проговаривают древние слова: «Встал он, Ашваттдева сильный, против льва, и поднял ветвь смаковницы». 

- Возьми с собой Последний сон, – с этими словами Наас протянул Синге кожаную флягу, запечатанный пробкой, – выпей, если сочтешь нужным. 

Увидев яд, Синга смешался, но Старый кот взглянул на него так пристально, что он все же взял флягу и быстро сунул в пазуху, чтобы поскорее забыть о ней. 

- Иди вперед, не оглядывайся, – произнес Наас. – Отсчитай сотню шагов – а потом беги. 

Сказав так, он выпрямился в полный рост. Сухой и стройный в белом полуденном свете он превратился в великана. В правой руке он сжимал костяной нож. Смерив Сингу строгим взглядом своих желтых глаз, он произнес что-то на своем родном наречии. Синга отвернулся и зашагал по тропе вперед. Пройдя половину назначенного Наасом пути, он обернулся и в последний раз увидел своего прежнего раба — тонкого и прямого, похожего на домашний кумир, вырезанный из черного дерева. Синга начертал в воздухе знак благословения и шепотом, одними только губами, сотворил охранительную молитву. 

 

 

Злое Солнце убивало постепенно, мало-помалу испаряя всякое сознание и чувство жизни из существа Синги. Он помнил, что следом за сознанием и чувством испарится и самая жизнь но пока что упрямо переставлял ноги по горячему серому песку. Он всечасно проклинал Небо за свою судьбу, перечисляя про себя все кары земные и воздушные, которые обрушились на него. Фляга с ядом все так же хранилась в пазухе, рядом с ониксовой печатью. 

В один из дней он оказался среди руин – прежде на этом месте стоял большой город Эки-Шему. Город славился своим богатством и военной силой. Синга не раз слышал о величественных храмах и дворцах, с массивными пилонами, на которых столетия назад были записаны великие пророчества. Вокруг города селились земледельцы, забиравшие воду для посевов из многочисленных ручьев и вади. 

Много веков стоял Эки-Шему посреди плодородной равнины, пока в один ненастный год на него не налетел Южный ветер. Разом опустели высокие стены. Вода в ручьях сделалась ядовитой, земля покрылась желто-красным налетом. Год за годом оставленный город ветшал, а человеческая жизнь вокруг него все больше скудела. Теперь на месте славного Эки-Шему было пустое и мертвое место. Разве что кое-где из земли торчали обломки из гипса и песчаника, а на выщербленных камнях виднелись полустертые надписи – Синга сколько не пытался, так и не разобрал ни одной. Возле пересохшего колодца он нашел мертвого мальчика лет семи, а чуть поодаль – гнилую ослиную тушу. Перед смертью ребенок кормился дохлятиной но скоро объелся и умер. «Еще один путник. – догадался Синга. – мальчик этот заблудился в пустоте, не сумел выйти к человеческой жизни. Скоро и я умру тоже, это наверное». Решив так, он выбрал себе место возле обломка стены и лег на асфальт, растрескавшийся от солнечного тепла. Кладка из песчаника дала ему долгожданную тень и вместе с тем отгородила от мертвых тел и зловония. Синга повернул голову на Восток, и прикрыл глаза. Сквозь ресницы он видел маленького желтого скорпиона ползущего по его руке. «Пусть он дальше живет вместо меня – подумал Синга про скорпиона. – А я не буду». Сквозь ткань одежд, он почувствовал флягу — горлышком она упиралась в его правое бедро. Последний сон. Винная настойка на травах, вызывающая мирную и тихую смерть. Нет, ему не нужно никакое зелье, все случится само собой. 

Прохладная зыбь накатила на юношу и он скоро впал в темное забытье. За сном он чувствовал явь, сквозь веки наблюдал движение и закат небесного светила. Когда на небе появилась луна, он ощутил какое-то движение в холодном воздухе и понял что к нему приблизился неизвестный человек. Чувствуя возможное спасение, он открыл глаза. 

Возле самой стены, залитой белым светом, возвышалась фигура в остроконечном колпаке. 

– Хвала Великому отцу! – произнес Синга. – Я думал что умру в этом пустом месте! 

Человек в колпаке не ответил, но это не смутило Сингу. Он встал со своего смертного лежбища и приблизился к незнакомцу. Из-за стены выглянула безволосая голова, бросила на юношу быстрый взгляд и тут же пропала. 

– Добрые люди! – произнес Синга на аттару. – Помогите мне в моем горе. Сейчас я – один под Злым Солнцем, но в Эшзи живет мой отец. У него большой дом и много доброй земли. Он отблагодарит вас за мое сохранение! 

Он подошел к человеку в колпаке, пытаясь заглянуть ему в глаза, но напрасно – лицо незнакомца было закрыто черной тканью. Он сразу почувствовал холод, исходивший от этой мрачной фигуры и гадкий запах – так пахла заскорузлая, испорченная кожа, выброшенная из дубильни. «Видно он не понял меня», – подумал юноша и повторил свои слова на шему, синари затем на тхарру. Темная фигура осталась безмолвной. Из-за стены доносилась какая-то возня, будто что-то тяжелое тащили по земле. Синга рассердился: 

– Кто ты такой? Ты зачем присутствуешь без толку? Зачем молчишь? Ты тоже хочешь моей смерти? Тогда – уходи! 

Из-за стены опять выглянула безволосая голова. Только теперь Синга заметил, что у головы нет ушей, а на месте носа торчит неровный обрубок. 

– Залепи рот глиной! – приказал безухий и безносый на чистом э-ше-за. – Замолчи, не то я вырву твой язык.  

Услышав родную речь, Синга оцепенел. Ему показалось что все семь небес разом рухнули ему на голову. Пока он стоял, открыв рот, безобразная голова опять скрылась. 

– Ты из Эшзи! – прокричал Синга. – Вот она – милость неба! Ты поможешь Синге, сыну доброго хлебороба? 

Из-за стены донеслось какое-то бормотание. Синга прислушался. 

– Знаешь, что я видел вчера, проходя по пыльной дороге? – Услышал он. Голос принадлежал безносому. 

– Нет, не знаю! – произнес сердито тот же голос, как если бы безносый ответил сам себе. 

- Я увидел мертвого льва! Рядом лежал человек, убивший его, он был ранен, истекал кровью и богохульствовал. По-моему это смешно. А ты как думаешь? 

- Что ты сделал с этим несчастным? – произнес безухий все тем же сердитым тоном. 

- Ничего. Я оставил его на земле. То что побывало в когтях льва, вовек принадлежит льву – и безухий засмеялся. Смех его был похож на сухой стрекот. 

В недоумении, Синга заглянул за стену, но ничего не увидел в глухой темноте. В отчаянии он развернулся и быстрыми шагами пошел прочь, ступая по бледной лунной тропе. Ему не терпелось оставить позади мертвый город и странных этих людей которые не знали его горя и не жалели его. Синга шагал не понимая куда идет, и откуда взялись у него силы. Странные, дикие мысли спутались в колючий клубок. Вдруг ему на глаза попалась телега, запряженная двумя ослами. В лунном свете ослы казались огромными, словно тхарские кони а сама телега была похожа на спящее чудовище. Приблизившись, Синга увидел в кузове несколько больших льняных свертков, лежащих один на другом. «Это – мертвецы, – понял юноша. – Теперь верно: все худое приключилось со мной». Сомнений не было – ему повстречался один из Черных караванщиков. Очень давно, малым ребенком, Синга слышал страшные сказки про людей в высоких колпаках – тех, что ходили вдоль дорог, собирая трупы. Встречи с ними боялись больше ночной лихорадки, больше Южного ветра и самой смерти.  

Синга остановился, возле телеги не зная что делать. Ему очень хотелось поскорее убежать отсюда но он видел, что рядом со свертками лежат льняные и кожаные тюки. Синге вспомнилось, что добрые люди, оставляя своих мертвых возле дорог, кладут у них в головах последнее угощение. Так же поступали и злотворные почитатели архонтов – с той лишь разницей что и покойников и надлежащее им угощение они зарывали в сырую землю. Поборов страх и отвращение, Синга приблизился к телеге и запустил руку в один из тюков. Внутри оказался большой горшок запечатанный воском – в таких хранили сикеру и кислое вино. Сердце юноши забилось быстрее. Рядом с горшком он нашел маленький круг сыра и кусок соленой рыбы, пучки чеснока и лука.  

Недолго думая, Синга схватил одну из сумок, в которой были сухие хлебные лепешки, бросил в нее сыр и солонину, порывшись в другом тюке он нашел еще несколько сухих лепешек, и пригоршню фисташек. В третьем тюке оказалась большая кожаная фляга, полная кумыса. «Ну что же, этого хватит, – подумал Синга. – нужно исчезнуть, пока меня не схватили». В ту же минуту он услышал тихие шаги за своей спиной и сорвался с места, словно перепуганная ящерица. Он бежал не чувствуя под собой земли, колючий воздух разрывал его грудь, глаза застилали злые слезы. Синге мерещились гневные крики и проклятья, костлявые руки обворованных мертвецов тянулись за ним вслед. Он и не заметил как очутился на краю обрыва. Здесь он попытался спуститься, но оступился и кубарем полетел вниз. «Разобьюсь!» – мелькнула мысль. Он думал что упадет на твердые камни но вместо этого плюхнулся лицом в сырой ил. По дну оврага тек мутный ручей, оставшийся, наверное, от прежней реки. Синга опустил лицо в грязную воду и принялся с наслаждением пить, забыв что за его плечами висит фляга с кумысом. Только тогда силы, наконец, оставили юношу, он растянулся в сырости и провалился в сон. 

 

 

Проснувшись на рассвете Синга удивился тому что еще живет – в первое сладостное время после пробуждения он не помнил ничего из случившегося ночью. Но потом порвалась разом сонная пелена и все пережитое навалилось на юношу скопом. «Это все неправда, – сказал он себе тогда, – Я не могу быть жив». Сунув руку в мешок, он нашел в нем свою недавнюю добычу и только тогда наступила окончательная ясность. Сердце тяжело ухнуло в его груди, в висках загудела кровь – это вернулся ночной страх. Синге вспомнилась прошлая жизнь в Бэл-Ахаре, тесная, душная клеть в которой они с Тиглатом работали по вечерам. Вспомнил он и лицо северянина – всегда задумчивое и пасмурное, хранящее тайну…  

Вот он сам, Синга сидит на циновке, рассматривает подсыхающую табличку. Это были «Речи Старого» – комментарии к Скрижалям Рассвета, написанные древними учителями. 

«...но увидел Отец как много осталось на земле мертвого и смердящего. И велел Он нечистым стяжать нечистое, потому как не пристает к сухому сухое».  

- Кто такие эттэму, брат? – спрашивает Синга. 

Тиглат молчит, не отрывая взгляд от скрижалей. Губы его беззвучно шевелятся – он без голоса проговаривает древние псалмы. 

– Я слышал что этемму вечны, – продолжает юноша. – Как ночные умертвия ходят они по земле. Должно быть, движет ими какая-то сила, неведомая уму. 

- Никакой силы за ними нет, – отвечает северянин, раздраженно. – Всю свою вечность этемму кормятся падалью. Они только черви в пыли, и все… Воспоминание встревожило Сингу. Он подумал теперь о высокой фигуре в черном колпаке. Неужели это и в яви был этемму? Голова юноши загудела от мыслей и от голода. «Не буду больше думать. Что было – то было, того не могу рассказать. Да и некому меня выслушать». Рассудив так, он вытащил из мешка кусок сыра. 

«Много есть не стану, отломлю кусочек». 

Только поднеся сыр ко рту, Синга заметил, как грязны его руки: ногти обломаны, на пальцах запеклась кровь.  

«Если руки не чисты, то нечисто и все тело». 

Он попытался умыться в ручье, но скоро понял, что только размазывает по коже грязь. Под рукой не было ни сухого песка, ни травы, которой можно было утереть руки – только глина и черный ил. «Придется совершить скверное дело» – решил про себя он и, скрепив сердце, начал есть, как был – в нечистоте. «Я теперь вроде скота – говорил он себе. – Что бы сказал отец, увидев меня таким?».  

Убитый сытостью он упал на землю и ненадолго забылся. Все тело его сотрясали корчи, он едва не выблевал все съеденное. После, придя в себя, он с трудом поднялся на ноги и опять тронулся в путь. Одно только желание двигаться вперед осталось в его сердце — все прочее испарило Злое Солнце. Прошлой ночью он потерял дорогу и теперь просто шел на восток, без лишней мысли, без сомнения. 

Он шел во все продолжение дня. Солнце прокатилось по выцветшему небу и спустилось к пыльной кромке далеких гор. Оно светило юноше в спину, отбрасывая на землю исполинские тени его, бредущего вперед, потерянного и бессмысленного. Но вот стемнело и впереди, в холодной синеве появилась яркая точка — огонь бивака. Сингу охватило чрезвычайное волнение — ему подумалось, что сам Отец Вечности наконец повернул к нему свой взор и указал спасительный путь. Всю ночь он шел, спотыкаясь о камни и кочки. К утру точка погасла и юноша, обессиленный упал на землю. На другую ночь точка загорелась снова — уже в другом месте, по правую руку от Синги и снова он пробирался сквозь холодную тьму, тянул руки в далекое пространство, обетовавшее ему спасение. Так было и на третью ночь, и в ночь после нее. Днем Синга спал, а когда Злое Солнце исчезало за горизонтом, упрямо шагал вперед, ведомый огнями. Всякую ночь, казалось, их становились все больше и горели они все ярче. 

На исходе пятого дня он увидел вдалеке людей — нестройной вереницей двигались они по вершине далекого холма. Синга стоял и глядел на них, не веря видимому, а когда они исчезли в далеком мареве, расплакался. На рассвете он вышел к широкой котловине. Различив на земле следы ног, Синга, недолго думая, скатился по склону и оказался на голой земле, добела разоренной ветром. В нос ударило множество необычных запахов – воздух по котловине тек горячий, напитанный морским духом, среди меловых глыб, тронутых кое-где огненно-рыжим лишаем рос колючий кустарник с пышными желтыми цветами, источавшими острый душистый аромат. Здесь Синга обнаружил приметы недавнего человеческого присутствия — тут и там на истоптанной земле были видны серые пятна костров, вокруг которых валялись объедки. 

Услышав приглушенный стон, Синга встрепенулся. Заглянув за большой обломок песчаника он увидел раненного — тот лежал, заломив левую руку за спину и широко расставив ноги. Бледная кожа, косматые рыжие волосы и жидкая борода выдавали в нем иноземца. Нижняя рубаха на животе его собралась в грязный и сырой ком, грудь судорожно поднималась и опускалась, а на губах запеклась соленая корка. Это был застрельщик – рядом с ним валялись связка дротиков и сломанная копьеметалка с деревянным держаком и ухваткой из двух кабаньих клыков. Бирум был ранен давно — рана на его животе раздалась от горячего желтого гноя. Должно быть, товарищи несли его много дней, и только вчера оставили здесь, не чая что он будет жить. Рядом, на земле Синга увидел флягу и плошку с засохшей кашей. Раненый не смотрел на еду, а только стонал и бредил. Голова его раскачивалась вправо-влево, губы шевелились неслышно. Не зна я чем помочь этому человеку, Синга сел рядом, и заглянул в его мутные глаза. «Пить», – проговорил раненый. Он сказал еще что-то неразборчивое и забылся. Юноша терпеливо ждал, когда он снова придет в себя. Наконец, раненый открыл глаза, увидел Сингу и взгляд его на мгновение стал осмысленным. Он произнес несколько слов на своем чужеродном наречии. Синга щелкнул языком – «не понимаю». Застрельщик сглотнул и губы его тронула слабая улыбка.  

- Ты желаешь чего-нибудь? – спросил Синга, помышляя о «последнем сне». 

Застрельщик с трудом разомкнул веки и произнес на ломанном аттару: 

- Я хотеть… вернуться… дом видеть… жену видеть… 

Синга приподнял его голову и втиснул между зубов горлышко фляги. Застрельщик сделал пару глотков, закрыл глаза, лицо его приобрело мучительное выражение, недопитое стекло по подбородку, раненый откинулся на камень и больше уже не приходил в себя. 

Не зная, что еще сделать для этого бедного человека, Синга прочитал небольшую молитву, которую учителя творили над умирающими. Правда, молитва эта совершалась в присутствии Чистого Огня, при воскурении благовоний, и ему было неловко произносить эти слова для чужеземца, здесь, в диком и негодном краю, где воздух был полон соли и цветочного духа. Однако, он все же старался, чтобы голос его не дрожал – быть может, из уважения к умирающему, быть может, из страха перед ним: 

 

Женой рожденный! Близится твое выздоровление! 

Ныне лежбище твое смрадно. 

Но будущий твой сон пахнет миррой. 

Скорое пробуждение твое исполнено славы. 

По дождливой дороге лежит твой путь. 

Без пыли и зноя приют твой надежен и крепок. 

Отец Вечности, облачит тебя в одеяние из блеска 

И вооружит венцом из света, сделает стойким. 

И дарует одежды из воздуха, отпустит тебя, благословит и восхитит. 

Я заклинаю тебя заклятьем Жизни и Отцом Величия и винной лозой, 

И блеском, в который ты одет и венцом света и одеянием воздуха. 

Ступай же ныне, храни душу по правде и чти печати Правителя Света. 

 

Все это время раненый лежал неподвижно, распластавшись на горячих камнях. Он не стонал и, кажется, уже не дышал. Подождав немного, и убедившись что застрельщик и вправду умер, Синга снял с него бурнус, ремень и бронзовый нож, закинул на плечо связку дротиков. Бурнус оказался великоват для Синги, зато в нем был тепло и, постелив его на землю, можно было спать как на лежаке. Должно быть, застрельщик прошел в нем через много сражений – башлык истрепался, тут и там в выцветшей ткани зияли дыры, полы цветом были сродни земле. Кожаные поршни, хоть и были порядком истоптаны, пришлись Синге почти впору. «Уж они-то протянут подольше сандалий» – с удовольствием подумал юноша. 

Пять дротиков не имело наконечников, у трех были жала из кремния, у одного — из кости. Синге вспомнилось, что дома, в Эшзи охотники вместо кремния использовали осколки черного галечника. На ум опять пришло недавнее видение: речной берег, Кнат и Киш, зыбкая кошачья тень мелькнувшая среди камышей... Синга почувствовал что забывается, усилием воли, скрепил сердце и ум. 

Копьеметалка пришлась ему точно по руке. Синга обмотал надлом веревкой, и нашел, что теперь она вполне пригодна для использования. Метнуть из нее дротик не составляло труда, летел он ровно и далеко, и глубоко вонзался в землю. Синга прикинул, что и в ближнем бою с дротиком управляться куда легче чем с копьем, но тут же испугался собственных мыслей: «Я что, буду сражаться? Разве я бирум?». Теперь только он осознал, что идет прямиком в львиное логово, где ему придется биться за вою жизнь.  

«Пусть и это случится» – сказал он себе и, оружный, зашагал дальше, оставив позади мертвого бирума. Он чувствовал как воздух наполняется чем-то волнительным, свежим. Опустошенный прежде Злым Солнцем а теперь исполнившись нового животного чувства, шагал он все шире и бодрее, как мальчишка высоко поднимая руки. Ему казалось, что он слышит звук прибоя и чувствует соленый ветер на своем лице. И действительно — миновав котловину, он увидел вдалеке темную полоску залива и длительную вереницу людей протянувшуюся вдоль горизонта. Земля здесь была намертво вытоптана множеством ног. Синга огляделся. Со стороны гор двигалось другое человеческое течение – безликое, серое, полноводное. В смятении, Синга поднял глаза к Бессмертному небу – к невидимым и недосягаемым планетам которые так зло посмеялись над ним. Только один человек в мире мог собрать такое множество народа – великий царь, лугаль Аттар Руса. 

 

 

Дни шли. Морской берег остался позади и много было исхожено разных дорог. Войско Аттара сильно растянулось, Синга же оказался на самом его окончании – он мог идти полдня, день, не встретив ни одного разъезда, ни одной повозки. Иногда, напротив, он оказывался в плотной людской густоте. В ней ничего нельзя было понять, так много было вокруг шума и суеты. В голове Синги все смешалось: толпы пустоглазых, усталых людей, обозы полные каким-то тряпьем, битый скот, гниющий у дороги. В этой разнородной теснине люди толкались, ругались, отбирали друг у друга припасы, дрались, с тупой, скотской злобой. Они тащились по земле, не глядя по сторонам, а только себе под ноги, боясь оступиться, упасть, быть растоптанными. От них пахло сырой шерстью и плесневелой кожей, их руки и ноги были черны как уголь. Вечное, мерное их движение увлекало Сингу все дальше на Восток. Иногда, в горной теснине, или на берегу реки до него доносились звуки рога, топот, крики. Синге думалось, что он слышит битву, что он подошел совсем близко к месту где льется кровь. Тогда он находил себе укрытие в кустах, или среди камней, ложился животом на сухую землю, и тихо, одним дыханием, творил молитву. В одну холодную ночь Синга попытался пристать к каким-то людям, воинам-иноземцам с черной, как старая бронза, кожей, но те не подпустили его к своему огню, и он, всем чужой, улегся на земле, завернувшись в бурнус. Он чувствовал ненужность и праздность, он говорил себе – лучше бы меднокожие люди забили его камнями, вместо того, чтобы прогонять назад в одиночество. Он бы замерз в ту ночь насмерть, если бы не страшный зуд, который терзал его. До рассвета он ворочался, чесался, и потому почти не спал — бурнус застрельщика был полон вшей. Иногда, в горячечной бессоннице Синга думал о погибших табличках, и о том, что все еще может исполнить задуманное Главным евнухом — слова Скрижалей надежно хранились в его памяти, и по прибытии в Увегу или Хатор, он смог бы воссоздать все таблички в целости. Юноша, однако, не был уверен в том, что эти новые таблички не окажутся в конце концов в руках Аттара. Если небесные светила вновь зло подшутят над ним, он погибнет вместе со всеми святыми словами, что хранились в его голове. 

Мало-помалу, извелась пища, отнятая у мертвецов. Последние крохи Синга смаковал, жевал, рассасывал один кусочек, покуда он не растворялся во рту. Трижды ему попадалось разоренные и вытоптанные поля, и тогда он подолгу ползал на четвереньках, выкапывая луковицы и коренья, отряхивал их от земли и тут же отправлял в рот. 

Равнины и речные поймы остались позади, земля всхолмилась, тут и там из нее поднялись серые скальные щетки, каменистые кручи, густо поросшие черноствольным кедром — начиналось предгорье. На склонах было много живой, сочной травы, но Синга заметил что зеленые склоны празднуют без скота и догадался что Южный Ветер занес его в земли Накиша. В этих краях тяжким рудным ремеслом жили меднари и каменотесы, угрюмые, диковатые люди, с изъязвленной серой кожей и выцветшими глазами. У них было мало домашней живности, они с неохотой возделывали землю, предпочитая кормиться за счет торговли с другими общинами. Еще недавно были они под властью Увегу, регулярно отправляя в город медь и мышьяк. Лугаль Амута не был к ним добр, воздавал за труды скудно, всегда задерживал подвозы с зерном. Весть о гибели лугаля не огорчила и не обрадовала меднарей — они принесли богам скудную поминальную жертву и вернулись к работе. Когда человек в белых одеждах — аттарский посланник — явился к ним и объявил, что рудники перешли под власть Аттара, они молча переглянулись и разбрелись по домам.  

Синга вышел к маленькому селению, приросшему к подножью горы, словно уродливый гриб. Четырехугольные жилища без дверей и окон лепились друг к другу, густой жирный дым валил из черных ям в земле. По крышам сновали дети, тощие, с ног до головы перемазанные сажей и пеплом. В руках у них была всевозможная снедь: молотки, скребки, зубила, прихваты. Малые прыгали в дымоходные лазы словно мыши в норы, потом появлялись перебрасывая друг другу куски очищенной руды. Взрослых видно не было, только на одной из приставных лестниц сидела выцветшая женщина, с прялкой в одной руке и мотком серой кудели в другой. Увидев Сингу, она отложила свою работу и обратила к нему пустой взгляд. 

– Здравствуйте, добрая женщина! – неуверенно поприветствовал Синга. – Да преумножится род твой многократно. Отец Вечности приказал нам, людям, стяжать плоды земные. Что же, медь и мышьяк — плоды земного чрева. Дело ваше высокородно и заслуживает всяческой похвалы. Я рад что Небеса позволили мне побывать в этом благодатном краю. Я хожу по земле уже много дней, у меня совсем не осталось еды... 

Взгляд женщины подернулся какой-то туманной мыслью. 

– Я — сын доброго пахаря из Эшзи. Не дашь ли мне немного хлеба? Я помолюсь Отцу о твоем потомстве, а еще я могу помочь... – он осекся, почувствовав на себе множество любопытных, злых взглядов — дети, безликие и бесполые в налипшей на них копоти, страшные в своем множестве, смотрели на него, свесившись с крыш. Их глаза, еще не выцветшие, живые, враждебно горели, чумазые лица казались непроницаемо-черными. 

– Недобрая женщина! Много дней я блуждал по этой негодной земле, кормясь акридами, словно святожитель. Я умираю от голода и прошу Бессмертное Небо смягчить твое сердце обо мне. 

– Инородец, – произнесла выцветшая женщина. – Один из тех чужеземных зверей. Ты – от их проклятого семени. Убирайся прочь, пока я не позвала сыновей. 

«Она, должно, приняла меня за бирума, – догадался Синга. – Как знать, может и бирумы примут меня за своего?». 

– Ты потерял что-то в нашей стране? – спросила выцветшая женщина. 

– Это верно, – кивнул Синга. 

Наступило некоторое молчание, в это время возня за стенками убогих жилищ стихла и наступила тишина. 

- Ты идешь по следам этих воров, – произнесла вдруг женщина. – Ты разве их друг? 

– Я отстал от войска, – соврал Синга вслух. – Не скажешь ли ты, недобрая женщина, где мои товарищи? 

Женщина шевельнулась, из-под одежд показалась черная жердь — голая, иссохшая ее рука, – узловатый палец указал на распадок горы. Синга поклонился напоследок, и не оглядываясь, отправился в ту сторону. Подъем в гору дался ему тяжело, будто все члены тела вступили против него в сговор — силы таяли с каждым шагом, жилы и потроха дрожали как туго натянутые струны. Наконец, он увидел среди высоких деревьев большой отряд застрельщиков, не меньше полусотни человек, устроившихся на отдых возле звонкого ручья. «Если они меня не прогонят, я буду жить», – положил для себя Синга. 

Некоторое время Синга держался в стороне от стоянки, осторожно наблюдая за тем, что творится у костров. Бирумы заготавливали снаряды. Они выбивали на камнях проклятья, ругательства и непристойные шутки. «Оголи задницу» – прочитал юноша на одном таком снаряде и невольно улыбнулся. Застрельщики использовали знаки младшего письма. Это было беспорядочное с виду сочетание грубых картинок, где каждое изображение имело свое звучание, а иногда означало целое слово.  

Многие бирумы вовсе не умели писать – иные довольствовались тем что царапали на камнях крестики и поперечные черточки. Синга подошел к одному такому застрельщику, сел рядом и наблюдал некоторое время за его работой. 

– Хочешь, помогу? – предложил он, наконец. – Я знаю письмо. 

Пращник недоверчиво покосился на юношу: 

– А что ты спросишь с меня взамен? 

– Я очень есть хочу, – признался Синга. – Если у тебя найдется немного хлеба или вина, я готов взять такую оплату. 

Пращник, подумав немного, протянул Синге крупную черную гальку. Формой камень был похож на абрикосовую косточку – гладко ошкуренный, заостренный с двух сторон. Метко брошенный снаряд легко мог расколоть череп или сломать ребро. Синга взял каменный стилус и молоток и принялся за работу. Галька была твердой, и выбивать на ней знаки оказалось непросто, но юноша хорошо знал свое дело, он прилежно выводил линии символов, раз за разом стряхивая каменную пудру.  

– Что ты написал? – спросил пращник, когда работа была кончена. 

– «Лови, друг», – ответил Синга. 

Пращник заморгал, потом расхохотался, вытряхнул из сумы лепешку, разломил ее надвое и протянул половину Синге. Затем подумав, вытряхнул на землю несколько огурцов. Плоды эти употреблялись в пищу будучи незрелыми, потому как содержали в эту пору множество сока и прекрасно утоляли жажду. Лепешка зачерствела и пропахла чужим потом но Синга, не замечал этого, он жевал сухой хлеб, думая что сейчас умрет на месте. На его глазах выступали горячие слезы, челюсти сводило судорога. Бирум удивленно покачал головой: 

– Издалека же ты пришел. 

Синга поперхнулся, зашелся смехом, встревожив всех вокруг. 

– Что это за зверь? – стали спрашивать застрельщики – из какого леса он вышел? 

– У него дротики, и одет он по-нашему. 

– Это вор! 

– Это колдун! 

– Оборотень… 

– Этемму! 

Синга почувствовал на себе множество темных взглядов. 

– Я – добрый человек от доброго семени – проблеял он. – Сын хорошего человека, пахаря из Эшзи, – люди зовут меня «черная голова», мужчины смеются надо мной, дети бросают мне камни вслед. 

Кто-то усмехнулся, иные отвернулись, потеряв интерес, но Синга по-прежнему чувствовал угрозу. 

- Где ты взял дротики? – спросили его, – где раздобыл одежду? 

- Выиграл в скарну у одного бродячего торговца. Я – изрядный игрок. 

Темных взглядов поубавилось, но иные застрельщики подступили к чужаку. 

- Как звали того с кем ты играл? – спросил один из них. 

- Я не знаю его имени. Помню, на нем был высокий колпак и плащ из черной шерсти. Лицо свое он скрыл от меня.  

«Открой он мне свое лицо, я, верно, умер бы на месте», – подумал Синга и усмехнулся про себя. 

- Тот торговец не слишком огорчился, проиграв мне эти вещи. В его повозке был много такого добра. О, это была большая повозка, запряженная ослами. Немало в них было мешков и свертков, иные в человеческий рост… 

Пока Синга говорил, людей возле него становилось все меньше. Наконец, возле него остался один-единственный застрельщик, с желчным, тощим лицом. 

- Ты складно, говоришь, черная голова, – сказал он сухо, – Верно, знаешь много сказок и веселых историй. Ты можешь пойти с нами, но не трогай наших одежд. Если ты разозлишь нас, мы тебя убьем и повесим твои потроха на дереве.  

Сказав так, желчный плюнул себе под ноги. «Все верно – подумал Синга – для него я негодный человек». Рука его невольно потянулась к месту, где таилась ониксовая катушка, но он решительно одернул себя. 

 

Скоро Синга прилип к сотне бирумов. Те мало-помалу с ним примирились, и называли теперь просто – «луговая крыса», «степной сор» или «свинья». Он рассказывал бирумам сказки, пел песни, загадывал загадки. «Ты глуп как черепаха» – говорили они Синге. Синга улыбался и моргал. «Ты кормишься объедками с земли, словно шакал», – говорили они ему, и он кивал. Ему казалось, что говорят не о нем, что он, Синга, вообще не присутствует среди этих веселых и злых людей, как если бы он сам оставил себя, Сингу, в мертвом городе Эки-Шему, на горячем, растрескавшемся асфальте, среди обломков гипса и песчаника, и теперь вместо него живет кто-то другой. Только иногда, ночью, в полузабытии сами собой приходили на ум слова: «Я — сын свободного земледельца, добрый человек от доброго семени, у меня есть писарская печать а вы, скоты, вовсе не можете говорить со мной». В это время, Синга, полупроснувшись, стискивая зубы, давил в себе эти губительные слова, издавая только стоны и мычание. Он будил при этом застрельщиков, и те, с полусна, тыкали его кулаками, до тех пор пока он не замолкал. Наутро все они смеялись и подтрунивали над Сингой. Тот улыбался в ответ, смеялся вместе со всеми, и сам шутил о себе. 

Единственным что явственно огорчало Сингу, была его собственная нечистота – и в Эшзи и в Храме Светильников он всякое утро и всякий вечер умывался водой с мыльным корнем, умасливал волосы и чистил зубы мисваком . При храме также была купальня, хоть и не идущая в сравнение со священными термами Хатора, однако, все же просторная и опрятная. Раньше Синга посещал ее каждый день и потому оставался в свежести, теперь же тело его смердело, волосы от пыли собрались в колючие колтуны а ноги поросли кровяной коростой. Запах собственного пота мешал ему спать, руки его сделались сальными и липкими как у сыродела. Драгоценную катушку из темно-желтого камня он таил при себе. Это было последнее, что осталось от прежнего, почти забытого уже Синги. Была, впрочем, еще фляга с Последним Сном, подарок Старого кота, и порой почувствовав ее сквозь одежду, Синга спрашивал себя: «Что это? Чье это?».  

Они плелись следом за аттарскими морами, которые к тому времени отяжелели от добычи и потому двигались очень медленно. Среди бирумов были люди из стран Син, Тут и Лахасу, а потому речь их была безобразным смешением брани и проклятий из всех возможных наречий. Днем бирумы сбивались в нестройную колонну, и тащились так, следом за единственной большой повозкой, запряженной парой тучных ослиц. Ночью разбивали бивак и засыпали, свалившись в груду. Иногда им попадались селения, в которых еще были кое-какие припасы. Находясь в добром расположении, бирумы торговались с жителями, выменивая снедь на всевозможные пустяки, но, будучи уставшими или голодными, они сразу пускали в ход угрозы и кулаки. Отупевшие от страха жители отдавали свое добро, а после, словно очнувшись от похмелья, пускались вслед за грабителями, плача и проклиная Бессмертное Небо. Синга слышал их причитания и отворачивал лицо.  

В один из вечеров бирумы остановились на ночлег на вершине большого холма. Перед ними открывалась равнина, пылавшая множеством огней. Теперь только увидел Синга как велико войско Аттар Русы. «На что ему столько человеков? Куда они идут? Разве я не иду вместе с ними?». Он слушал разговоры бирумов праздно, без большого интереса: вот, великий лугаль собирает все свое войско в кулак – и что с того? Скоро случится большой бой – много будет пустой суеты. Редумы смазывают копья жиром – обычно дело. Где-то далеко гремят колесницы, в поле стоят пыльные столбы, что же, и это – вещь знакомая. 

Через три дня Наилучшие Камиша отправили вестников в стан царя Русы. В уста их они вложили повеление оставить захваченную землю и выплатить большой откуп новому энси Увегу. Руса скормил посланников собакам, а обглоданные кости отправил сложил в большую корзину и отправил Наилучшим. «Теперь уже недолго ждать, – говорили между собой воины, – скоро будет драка». Прошло время и от Наилучших пришло новое послание – на сей раз это был мешок с чем-то округлым, похожем с виду на капустный кочан. Говорили, что Руса взяв мешок в руки, отослал от себя всех сотрапезников, молча удалился в шатер и с той поры ни ночью ни днем не показывался на людях. Вода и пища, которую приносили чашеносцы к его порогу, оставались нетронутыми.  

Снедь таяла, слухи о приближении огромного вражеского войска все множились. Знамения были одно хуже другого – боги-архонты скрылись в своих небесных чертогах, а дым от жертвенных костров тусклой пеленой стелился по земле. Между тем из Накиша каждый день приходили вести о разных чудесах. Ослица родила ягненка, вода в колодцах превратилась в крепкое пиво, из святилища пропала палица Ашваттдевы, хранившаяся в этом городе нетронутой три века. Прорицатели наводили страху, напоминая, что и сам Ашваттдева был родом из земли Увегу. Говорили, вместе с тем, что великий герой перед самым своим восхищением на Пятое Небо, обещал вновь явится в мир смертных, если на его родную страну покусятся чужаки. Базар возле аттарского войска словно бы усыхал день ото дня. Торговцы в страхе бежали, боясь расправы, которую над ними учинят люди Увегу. Застрельщики тосковали, и тешили себя тем, что играли в скарну выигрывая друг у друга оставшиеся припасы. Они позабыли про сказки Синги, и теперь он сидел на земле как бродяга, без крохи хлеба. 

В один из дней у подножья холма появились иноземные воины в кожаных и медных панцирях, вооруженные длинными копьями. Бирумы во все глаза глядели на их рогатые шлемы с цветными плюмажами, на круглые щиты и треугольные мечи из черной бронзы. 

– Что это за чудовища? – спрашивали одни. 

– Это – сар-каны, – говорили другие. – Они вышли из моря и разрушили стены Шукара голыми руками.  

– Я слышал, они умеют летать. 

– Летать? Пустое! Не верю! 

– Умеют. Они словно грифы в небе. Один мой знакомец видел. 

– Проклятье! Как будто мало нам было забот… 

Бирумы, однако, волновались впустую – сар-каны не желали с ними знаться и нарочно держались в стороне. На недолгое время эти странные люди возбудили у Синги любопытство. Дважды он приближался к их стоянке, старательно прислушиваясь к их речи. Он не знал саркани совершенно и жалел теперь об этом. После, однако, как и все, он привык к этим людям и перестал замечать их присутствие. 

В один из вечеров бирумы затеяли странное: сложили большой круг из камней, в центре развели костер, поставили каменный алтарик, а сами расселись на земле. В центр круга вышел застрельщик с плетеными щитами в каждой руке. Заблеяли дудки, и бирум, ударив щиты друг о друга, начал танцевать. Движения его были размашистыми и резкими, лицо исказила яростная гримаса. Другой воин выплясывал рядом с двумя бронзовыми кинжалами, смеясь и осыпая первого бранью и проклятьями. Время от времени они сходились, словно бы в противоборстве, и воин с кинжалами наносил удары, которые застрельщик ловко отводил в сторону то правым щитом то левым. В конце концов, они с криком столкнулись и тут же разошлись. Теперь у каждого из них в руках был кинжал и щит. Музыка стала быстрее, и танцоры начали обмениваться ударами с видимой яростью. У Синги все внутри замерло – на мгновение ему показалось, что застрельщики дерутся насмерть, и сейчас, наверное, прольется кровь. 

Наконец один из танцоров сделал резкий выпад и поразил другого в грудь. Тот закричал и упал навзничь, и было похоже что он ранен. Дудки тотчас умокли. Два товарища вышли в круг, взяли его за руки и за ноги и унесли прочь. Бирумы проводили его радостными криками. Вино лилось на землю, стрекотали трещотки. Оставшийся на арене «поединщик» отплясывал с оружием в руках, подпрыгивал и кувыркался, завывал и хохотал словно зверь туку-хурва. 

Только потом Синга узнал, что застрельщики и не думали драться по-настоящему, но только исполняли «пляску пламени». Танец этот устраивали по обычаю перед большим сражением. Последний выпад, причинивший, казалось, смертельную рану, был притворством. Позже он увидел «раненого» среди приятелей и не заметил на его теле никакого язъязвления. В тот вечер Синга выпил много вина. Как безумный, танцевал он вокруг костра, вдыхая желтый дым. Бирумы хохотали и бросали в Сингу объедки, покуда без памяти не упал он на землю.  

Наутро среди аттаров разнесся слух что войско Камиша спустилось с перевалов и преградило путь Аттару. К камишцам прибились остатки шукарских бирумов и немало колесниц Увегу. Теперь Синге стали ясны забавы застрельщиков. Так, на свой свирепый манер готовились они встретить обетованное и желанное – славную смерть.  

На закате далекий серый горизонт озарился огнями – это были костры вражеских биваков. Теперь, когда близость неприятеля стала ощутимой, видимой, войско Русы пришло в оживление. Застрельщики подолгу смотрели на новые огни, иногда обмениваясь деловитыми замечаниями:  

- Вот-вот дня два-три осталось... 

- Жди завтра! И через неделю не сойдемся. 

- Кончилось пустое время… 

- А ты думал – не встретимся никогда? 

В другую ночь огни стали ближе. Казалось, рассветное зарево, вопреки обыкновению, занялось на Севере. Прошло еще два дня, но боя не случилось. Аттар Руса по-прежнему не выходил к своим военачальникам, и поговаривали, что он стал жертвой колдовского заклятья. С удивлением смотрел Синга на застрельщиков, которые пришли в еще большее волнение. С голодным блеском в глазах спорили они о чем-то на своем тарабарском наречии, размахивали руками, смеялись и бранились. То и дело кто-нибудь из них спотыкался о Сингу, без пользы сидящего на земле, но, кажется, не замечали его. 

На четвертый день стояния к Синге подошел Утуку, желчный человек из страны Син и предложил сыграть в скарну. 

- Мне нечего поставить на кон! – улыбнулся Синга. 

- Я видел в твоих руках кое-что. Великое сокровище – ониксовую печать. Ты ее прячешь от всех в пазухе, – губы желчного человека сложились в гадкую улыбку. 

- Она ничего не стоит! – к ужасу своему Синга услышал дрожь в своем голосе. 

- Зачем тогда ты ее прячешь? Для тебя это что-то сокровенное. 

- Не стану я играть с тобой. 

- Не торопись! Посмотри что у меня есть, – Утуку бросил на землю плащ, снял с плеча короб, и встряхнул. На плащ посыпалась всевозможная снедь. Синга заскулил, глядя на связку вяленой рыбы, ячменные чуреки, пучки лука, головки чеснока и россыпь фиников. 

- Ну что же, черная голова? – спросил желчный. – Ты готов играть? 

Во рту у Синги пересохло, перед глазами запрыгали черные точки. «Если я не сыграю, то умру, – подумал он. – А я, выходит, хочу жить».  

Утуку засмеялся, и сгреб припасы обратно в короб: 

- Ну, вижу ты согласен! Идем со мной! 

 

В скарну играли в просторной палатке. Овечья лытка раскачивалась над плоским черным камнем, расписанным под игровую доску с двенадцатью полями. Утуку сидел на стороне ночи, напротив Синги, и приветливо улыбался. Он налил сикеры и предложил своему противнику. Тот склонил голову налево – «нет».  

Нечетные поля назывались «домами» Благости. Четные – «домами» Тьмы. Синга бросил кости и первая красная фишка Сатэвис встала в дом огня и «увязала» на один ход, никаким образом сдвинуть ее было нельзя. Утуку усмехнулся, сделал ход и угодил в «Дом дыма». Чтобы покинуть это поле, ему нужно было выбросить нечет. В противном случае ему пришлось бы пропустить ход.  

Утуку был удивительно спокоен. Он выставил на кон все свои припасы, тогда как Синга мог предложить только одно-единственное, сокровенное – ониксовую катушку, писарскую печать, которую так и не использовал ни разу до сего дня. Короб со снедью и катушка лежали тут же, на земле. Бирумы сидели по углам палатки как голодные пауки и с любопытством следили за игроками. 

Третья фишка Синги попала в «Дом ветра» – самое коварное поле. Миновать его можно было только выбросив одно из благих чисел – «три», «семь» или «двенадцать». Между тем, желчный продвинулся в «дом Ума». Через два хода фишка Сатевиса встала в «Доме воды» Утуку довольно ощерился, но Синга выбросил два нечетных числа подряд и сдвинул фишку в Дом Благодеяния. Застрельщики разразились дружным гоготом, Утуку криво усмехнулся, – вторая его синяя фишка застряла в Доме Ветра, а хитрые кости отказывались показать «два», «четыре» или «двенадцать». Между тем вторая фишка Синги закончила свой путь и сошла с доски.  

Время шло, тишина обретала все больший вес. Только и слышно было, как стучат о камень бараньи кости да иногда в далекой неизвестности подает голос шакал, верный сковник войны. Один из бирумов затянул было задорную песню на аттару, но товарищи не поддержали его и песня умерла.  

Синга ввел в игру последнюю красную фишку, тогда как третья синяя фишка встала рядом со второй в Доме Ветра. Желчный человек из Сина тихонько ругнулся. Застрельщики разом оживились и осыпали его колкостями насмешками: 

– Ты проиграешь этой черепахе? Разве ослица родила тебя? 

– Твоя голова набита навозом! 

– Имя твое забыли боги! Твое жилище разорили шакалы. 

– От чьих чресл родилась такая глупая ящерица? 

Желчный человек не ответил на насмешки. Он сам уже видел что ему не победить. Вот последняя красная фишка вышла из игры и Синга пододвинул к себе короб со снедью. Утуку проводил свою ставку угрюмым взглядом, не сказав ни слова, но когда Синга потянулся к печати, вдруг схватился за нож.  

– Ты что это делаешь? – спросил он, страшно улыбаясь. 

– Я выиграл. Игра закончена. 

Вместо смеха желчный издал звонкий скрежет. 

– Разве ты не знаешь, что игра в скарну не заканчивается никогда? Когда все фишки описывают круг, их путь начинается заново. Ты нарушил главное правило, змеиный жрец, и я накажу тебя. Он обнажил клинок и надвинулся на Сингу. Среди бирумов послышался ропот но никто не покинул своего места. 

«Сейчас он пустит мне кровь и бросит умирать, – подумал Синга, – Никто мне не поможет». Ему вспомнилось что-то из прошлого. Омертвелые глаза, походка вразвалку, кремниевый нож в руке… 

Казалось, все семь небес раскололись от трубного рева. Гулко заухали барабаны, хрипло затявкали рожки. «Что это? Начинается! Мы встретимся с Шукаром!».  

- Претерпишь еще у меня! – прошипел Утуку и выскочил наружу.  

Синга сидел на месте растерянный, тогда как застрельщики вскакивали со своих мест, хватали связки дротиков, разматывали пращи, радостно перебраниваясь друг с другом. Ему вдруг представился Наас, как всегда бесстрастный и строгий. «Мы одни под Злым Солнцем, господин, – как будто въяви услышал Синга, – Боги ненавидят нас». 

 

 

Большая часть войска выстроилось у подножья холма. Посредине стояло две сар-канских моры по шесть лохов в каждой. Справа и слева от них расположились по три аттарские моры, подкрепленные чужеземными отрядами. Колесницы, запряженные онаграми, собрались на западной стороне равнины, готовые пуститься в бой. 

Начальник застрельщиков, седой тутша с рябым сальным лицом, окидывал угрюмым взглядом ощерившихся копьями островитян. 

- Вот она – драконья пасть, – говорил он, зло щуря раскосые глаза – Вижу, на нашей стороне много редумов и бирумов. Но Увегу сберегли свои колесницы – это дурно. У Камиша колесниц тоже много. И тхарров нет. У проклятых лошадников них случился какой-то праздник. Вот ведь пропасть! Говорю вам, братья – все решат колесницы.  

Он был битым воином этот тутша. Первым из начальников Тута он дал клятву Русе, и уже не один год воевал под его началом. Про него говорили, что он сосчитал все звезды на небе, и каждую песчинку под своими ногами. «Он знает тайны птиц и логова рыбы», – говорили про него бирумы.  

Перед боем тутша велел налить каждому застрельщику крепкого вина. «Вино укрепит вас в бою, – говорил он, – разгонит по жилам кровь, истребит желчь и немочь». После он разделил бирумов на десятки. Часть застрельщиков, вооруженных дротиками он поставил за спинами сар-канов закрыв их стеной копий и щитов. Другую часть, вместе с пращниками рассеял по склону холма. Синга был в их числе и потому мог видеть что творилось внизу.  

Между прочим, вражеское войско приближалось. Сар-каны сомкнули ряды, выставив копья навстречу наступающему противнику. Враги были вооружены дурно, и Синге показалось, что это только рабы, но не настоящие люди – начальники погоняли их кнутами, бросали им вслед камни и проклятья. Как Синга узнал после, это были редумы-Увегу, сохранившие себя в битве на реке Азулу. Новый энси Увегу осудил их за страх изгнал из жилищ, лишил скота и земли. Теперь эти, презираемые, бились с особой яростью, желая сыскать славную смерть. Они наступали в страшном беспорядке, с дикими криками и проклятьями. Их копья и дротики бессильно барабанили по бронзовым сар-канским щитам, в надежде найти брешь, хоть как-то уязвить врагов. Островитяне легко опрокидывали их нестройные полчища, подминали под себя, топтали ногами изуродованные тела. Снова и снова отступали увегу, не добившись ничего, но тут же возвращались, заслышав крики и улюлюканье воинов Камиша.  

Другие пешие воины из числа шукарцев шли в бой с легкими копьями и костяными серпами, в которые были вживлены острые кремниевые зубцы. Воины без щитов и плотной брони были уязвимы для этого дикарского оружия, но сар-канские и аттарские редумы раз за разом отбрасывали шукарцев сбивали их в кучи, и истребляли. Зажатые со всех сторон, сбившись в тесные груды, враги теряли рассудок и убивали друг друга, желая освободить для себя немного места. 

Когда наступил полдень, враги обессилили и рассеялись по равнине. Они причинили ничтожный ущерб силам Аттара хоть и сильно утомили многих воинов. Даже в нынешнем своем жалком состоянии шукарцы и увегу не прекращали бросать в редумов камни, надеясь сильнее измотать их. Часть аттаров и действительно отступила для отдыха, но сар-каны продолжали движение вперед, оттесняя врагов. 

Ревели, тявкали рожки, рокотали барабаны. Далекий простор потемнел от пыли, мелкие камни на земле прыгали точно блохи. Синга прикрыл глаза. Он много знал о воинах прежних лет, и явственно представлял теперь что творилось за пределами его зрения. Колесницы сошлись на какой-то краткий миг, смешались, и тут же рассыпались в стороны… полетели дротики, несколько колесниц столкнулось, ратаэштары обменялись ударами… топор встретил палицу, треснул щит, хлынула кровь… Синга открыл глаза и увидел уже своими глазами колесницы аттара. В ужасе и беспорядке мчались они на сар-канские моры, сметая по пути невесомые остатки воинов-Увегу.  

Треск сломанных копей, гул и дребезжание бронзы, поглотили крики и стоны смятых человеков. На время все угрязло в пыли и сваре, онагры бросились в стороны, разметав обломки колесниц. Первые ряды сар-канов смешались, одна из аттарских мор подалась назад, рассыпалась. Перепуганные редумы бросали щиты и обращались в бегство.  

Затем, из пыли и смуты появился священный отряд Камиша. Плотная фаланга надвигалась на сломанный сар-канский строй. Еще по два лоха двигалось чуть позади справа и слева от них. Священный отряд был устроен старинным образом: впереди шагали воины в медных панцирях, с тяжелыми деревянными щитами, доходившими до ступней. Щиты были такими большими, что держать их нужно было двумя руками. Сыновья Наилучших, шедшие во втором ряду, орудовали короткими копьями и не имели никакой защиты кроме легких плетеных щитов и плотных шерстяных плащей. За их спинами укрывались люди с длинными копьями, которые они держали высоко над головой. Следом вышагивали ряды молодых воинов, вооруженных дротиками и серповидными мечами. Не имея возможности столкнуться с врагом лицом к лицу, они выли и улюлюкали, сообщая передним рядам свою несбыточную ярость. 

Войско Русы терпело крах. Вопреки обыкновению, враг выставил лучшие силы на левый фланг и теперь священный отряд обрушился на сар-канов словно кайло чекана. За ним следом еще четыре фаланги навалились на оглушенных островитян. Сар-каны дрогнули, подались назад, но все же сохранили подобие порядка. Аттарские редумы, тоже претерпевшие от колесниц, попятились в ужасе, ломая строй.  

Вскоре моры Камиша прижали аттаров к подножью холма. Сар-каны к тому времени уже пришли в себя, вполне восстановили строй, и отступали теперь с выдержкой и спокойствием. Им даже теперь удавалось разить врагов, и натиск на них сильно ослаб. Воины Русы, между тем, гибли от камней и дротиков, которыми осыпали них камишцы. Несколько снарядов долетело и до бирумов. Синга оглянулся, но не увидел начальника. Тутша первым бросился наутек, точно и вправду знал все тайны птиц. Остальные застрельщики спешно поднимались по холму, прикрываясь плетеными щитами. «Куда же вы?» – позвал Синга своих недавних товарищей, но никто не оглянулся на его оклик. Не сознавая ничего вокруг, он развернулся к врагам, метнул дротик, затем другой, но, кажется, без толку. Вдруг что-то ударило в его левый висок. «Лови, друг» – пронеслось в голове Синги и, уткнувшись лицом во что-то мягкое и мокрое, он провалился в забытье. 

 

Он нашел себя в странном месте. Под ногами его копошилось сплетение множества змей. Змеи извивались, опутывали друг друга то сливаясь в одну ниву то распадаясь на множество ручьев. Но вот громыхнуло небо, зарокотала, словно дракон и затряслась земля. Великое множество скота – белошкурых тельцов и телиц, белорунных туров и туриц, белесых ослов и ослиц. Они прогремели по земле, затоптав гадов. Те же, кто избежал копыт, скрылись в щелях и норах. Снова пророкотало в небе и скоты пали на землю, плоть их усохла, кости угрязли в земле. Синга понял что он наг, и от страха перестал сознавать себя. В то же мгновение на земле, среди камней вдруг он увидел рогожу и немедленно облачился в нее. Тотчас же увидел он огромного медношкурого змея, который заполз в большую нору и пропал в темноте. Подойдя к норе, Синга нашел, что она достаточна для него самого. Медного змея он не нашел, как не нашел и щели, в которую мог просочиться такой большой гад. Зато здесь, в темноте и сухости он почувствовал себя спокойно. «Кажется, я могу здесь жить» – сказал он себе. Выглянув из норы он немедленно понял что время прекратило свое течение, как только исчезли змеи. Облака в небе исчезли, солнце, кроваво-красное, как налитый кровью бычий глаз взирало на пустую землю. Синга не чувствовал не голода ни жажды ни страха. «Я проживу в этой стране жизнь», – решил Синга и умилился. Углубившись в свое убежище он впал в благостное оцепенение. Он не смог сказать сколько времени провел он так. Знал он только то что гипсовые глыбы и гранитные скалы рассыпались, даже пыль оставшаяся от них раздробилась в ничто. Кровавый глаз потух, осталась только темнота. И в темноте раздался голос, похожий на семь громов… Это был страшный зов: МАР-Р-РУ-У-У-ШШШААА! 

 

 

Синга очнулся не с криком, не со стоном но с удушливым хрипом. Привстал пошатываясь, огляделся. «Вокруг столько сора, – сказал он себе, – тут и там лежат груды какого-то тряпья». Потом усевшись кое-как, сказал себе: «Черная голова моя, должно быть, сделана из твердого камня. Ничем ее не расколешь». 

Он огляделся удивленно, но не нашел живого человеческого присутствия. Кругом лежали мертвые. Безобразный зверь с пятнистой шкурой поднял окровавленную морду, захохотал гнусно и припустил прочь. 

«Неужели унялось?» – догадался Синга. Он тотчас понял, что случилось: по традиции было объявлено перемирие, чтобы обе стороны могли собрать тела погибших. Утвердившись на ногах, он пошел, как ему казалось, на восток. Голова гудела, словно труба. В страхе смотрел он по сторонам, боясь снова увидеть черных караванщиков, но заметил лишь двух сар-канов. Один сидел на земле, другой стоял чуть поодаль. Глаза первого блестели от вина и желтого дурмана. Левой рукой он держал кожаный бунчук, правой сжимал длинный кривой нож. 

- Кто ты, негодный человек? – спросил Синга.  

На мгновение глаза сар-кана прояснились злобой, но затем снова потускнели. 

- Я – лохаг Санука. 

- Я не знаю сар-кани, скажи свое имя на аттару. – Синга удивился тому, как настойчиво и твердо прозвучали его слова. 

- Оно значит «Мясник». Посмотри. Разве не видишь? 

Сказав так, он поднес нож к икре и сделал надрез. Из надреза побежала кровь. Сделав еще два надреза, сар-кан отделил полоску мяса, положил ее в рот и принялся жевать. Синга содрогнулся от отвращения. 

- Ты желаешь чего-нибудь? Могу я сделать для тебя что-то? – спросил он, стараясь унять брезгливую дрожь. 

Лохаг смерил юношу пристальным взглядом.  

- Когда я был юношей, я часто жил впроголодь. На Сар-Кане не любят излишеств, – он улыбнулся, поднес к губам флягу и сделал большой глоток, – теперь я могу поесть. 

И он вернулся к своему страшному занятию. Кровь бежала густо, липла к пальцам, но сар-кан, не обращал внимания, умело работая ножом.  

– То что ты делаешь – ужасно, – сказал Синга помедлив, – у меня есть сонное зелье, потребишь его – и забудешься насмерть. 

Лохаг не ответил. Глаза его сделались мертвенны, словно покрывшись стеклянной глазурью. 

Тогда Синга повернулся к другому сар-кану. Этот другой, казался очень высоким оттого что у него были очень длинные руки и ноги. Воротник из плотной кожи скрывал нижнюю половину его лица, за спиной висел массивный треугольный меч, кажется, слишком большой для руки простого человека. Из-под рогатого шлема остро блестели черные глаза чужеземца.  

- Меня зовут Синга, я – сын честного земледельца. А как тебя зовут? – произнес Синга. 

Сар-кан не отозвался. 

- Разве не видишь, что товарищ твой помутился и творит дикое? 

- Вижу, – наконец отозвался сар-кан глухо. 

- Зачем же ты просто стоишь и смотришь как он умертвляет себя? 

- Я не просто смотрю. Я жду. 

- Разве кто-то заслужил такую смерть? 

- Не знаю, – был ответ. 

- Что же он сделал? 

Взгляд черных глаз тяжело опустился на Сингу. 

- Он много выпил перед боем. И другие ураги были пьяны, все кроме меня и Буревестника. А Санука кричал, подначивал нас, как мальчишек.  

- Верно, от вина у меня закипела и умножилась кровь, – пробубнил Санука, отправляя очередной кровавый лоскут себе в рот. 

Черноглазый ураг даже не взглянул на него. 

- Он гнал нас вперед как злое стрекало. Он и не заметил, как лохи по правую руку от нас замедлились и отстали. А потом… когда грянули колесницы, он смешался и растерял себя.  

- Да, ты верно говоришь, паучье отродье, – проговорил Санука. – Я порядком растерял себя, но не беспокойся теперь – жалкие от себя останки я истреблю сам. 

Он потряс в воздухе ножом и вновь принялся за работу. На сей раз он отрезал большой ломоть от ляжки и кровь хлынула веселее. 

- Буревестник хорошо проявил себя, сохранил братьев, – сипло выдавил он, – Он сохранил братьев. И ты… бихорка… 

Он не договорил, но обмяк и завалился набок. Когда стало ясно, что он умер, Синга вслух сотворил короткую молитву. Долговязый ураг бросил на него недобрый взгляд.  

Махнув островитянину рукой, Синга двинулся на запад, в сторону Накиша. Солнце изменило свое положение, и он теперь точно знал направление. С ним были припасы, выигранные у желчного Утуку. Перед боем он утолили голод, но осталось еще много хорошей снеди. Но что дальше? Куда ему идти? Синга замедлили шаг. Город разорен дотла, уж это наверное. Да и на что ему Накиш? Быть может лучше найти путь в Увегу, исполнить задуманное старым скопцом? Скорее всего, он погибнет в пути. А что еще остается? Прибиться к торговцам, вернуться в Эшзи, броситься на шею матери, упасть на колени перед отцом? Но до Эшзи путь еще дольше чем до Увегу. И что он скажет дома? Примут ли его родные? Неужели суждено ему до смерти скитаться по этой дурной земле? Погруженный в невеселые свои мысли, Синга и не заметил что высокий сар-кан уже догнал его и шагает рядом. 

За все время Синге немногое удалось узнать о своем спутнике. Он был несколько старше Синги, но определить в точности его возраст было нельзя. Он был неприятен на вид – безобразно длинные руки и ноги, черный, лакированный торакс с кожаным птерюгесом. Лохаг умирая, назвал его бихоркой, сольпугой. Значит, не вдруг на круглом щите островитянина красовалось это существо, похожее на паука, но куда как более гадкое. Теперь сар-кан развязал воротник, и Синга видел его лицо. Все оно казалось как бы сломанным, с той лишь разницей, что сломанные вещи все же хранили приметы прежней целостности, тогда как лицо сар-кана словно изначально имело неуловимое увечье.  

Молодой ураг долго не подавал голос и Сингу тяготило его непроницаемое молчание. Когда островитянин открыл рот, его голос звучал резко и сухо. 

– В тебе нет пользы, нет толка. Зачем ты бытуешь на земле? – спросил он нарушив долгую тишину. 

– Меня родила мать моя, – отозвался Синга. 

– Живи ты на Сар-Кане, тебя умертвили бы в младенчестве. 

– Это мне известно, – улыбнулся Синга. 

Ураг замолчал надолго. 

– Почему ты не умертвишь себя? У тебя же есть яд. 

Синга промолчал. 

– Я слышал твою молитву, – произнес сар-кан, спустя время. – Ты чтишь змеиную веру? 

Синга вздрогнул. Его недавно называли змеиным жрецом. Тот, желчный, из страны Син. А теперь этот непонятный островитянин. 

– Лев и змея, – ваши знаки, – произнес сар-кан, видя его замешательство. 

– Ты говоришь о Великом Учении, – догадался Синга, – Ты не любишь его служителей? 

Ураг не ответил. 

– Ты не знаешь Отца Вечности? 

– Нет, не знаю. В вашей вере нет смысла. Мой товарищ слушал россказни змеиных жрецов. Он говорил, их вера есть родник вечной жизни. Теперь он мертв как камень. Ваша вера – дело пустое. 

Синга не стал спорить. «Островитянин груб и невежд, – подумал он про себя, – Но разве я лучше? Так ли уж крепок мой дух? Главный евнух чаял обо мне, Тиглат уповал на меня. Но что я сделал для них? Труды мои пропали втуне, след мой затерялся в негодном краю. Я не знаю что буду делать дальше, не знаю куда мне идти. Нет веры у меня, я один под Злым Солнцем».  

– Ты не знаешь меня, ты смотришь поверх меня, почему тогда ты идешь со мной? – произнес он, нарушив долгое молчание. 

– Вместе идти лучше, – отозвался сар-кан. 

– На что я тебе? Какая от меня польза? 

– Никакой. В тебе нет толку. 

– Тогда почему…. 

– Вместе идти лучше, – был ответ. 

К полудню они вышли на поросший тисом речной берег. Здесь им встретился оборванный человек. Он брел по синему илу, выглядывая что-то у себя под ногами, словно искал какую-то потерю. 

- Кто ты такой? – спросил Синга, когда они поравнялись. Сар-кан одарил незнакомца подозрительным взглядом.  

- Меня зовут Тамкар, я – торговец, – ответил оборванец. 

- Что же ты продаешь? 

- О, теперь – немногое. Причитания и жалобы – вот и весь мой скраб, – Тамкар вздохнул, – люди Увегу настигли меня и лишили всего пожитого. Боги отвернулись от меня, негодный брат мой бросил меня, разорил наш тайник и забрал последнего осла. 

- Так тебе и надо, стервятник, – буркнул сар-кан. 

- Ты знаешь чем разрешилась битва? – спросил Синга, – где войско Аттара? 

- Кое-что я знаю, – лицо торговца чуть прояснилось, – И расскажу за малую плату. 

Синга запустил руку в короб, вытащил кусок лепешки и протянул торговцу. Тамкар просиял, схватил угощение и тут же сунул за пазуху. 

- Чего это ты такой радостный? – скривился ураг. 

- Тебе, морскому зверю не понять, – улыбаясь ответил Тамкар, – Кусочек хлеба – что тебе в нем? Но для меня это верный знак – Небеса вновь благоволят мне. Утраченное добро возвращается ко мне крошка за крошкой. 

- Он помутился умом, – хмыкнул сар-кан.  

- Я обещал вам рассказать все что знаю, ну так слушайте, – сказал Тамкар вполголоса, – Случилось небывалое: сотрапезники великого царя погибли в бою, пятая часть войска была разбита и рассеялась по этой негодной земле. Узнав об этом, лугаль Руса вышел из своего шатра, и на его челе не было и следа прежней тоски. Страшен и свиреп был Руса, этот лев среди шакалов. Многие начальники были немедленно преданы смерти. Затем, улучив перемирие, Руса, собрал остатки своих былых сил, под покровом ночной тьмы ворвался в Накиш и занял стены крепости. К утру войска Камиша окружили город с трех сторон. Теперь великий аттарский зверь сидит в западне, в которую залез по своей воле. 

Сказав так, Тамкар откланялся и бодро зашагал прочь, размахивая лохмотьями. Бродяги проводили его безразличными взглядами. 

- Я не знаю, где теперь мои братья, – сказал островитянин, – Быть может, отступили в город, вместе с аттарами, а может, – подались к морю. Но, клянусь Морским Тельцом, я их найду. Ты, змеиный жрец – свидетель моей клятвы. Расскажи о ней своему неизвестному Отцу. 

Сказав так, молодой ураг удалился в тисовую гущу.  

Подкрепившись, Синга принялся за работу: опустился на корточки и принялся сгребать руками сырую глину, образуя таблетку. Писало он изготовил из тростника, сухую траву собрал на вершине утеса. На горячем камне, под палящим солнцем сырец скоро затвердел, и на нем теперь явственно читалась надпись: «Здесь был Аттар, здесь были Камиш, Шукар и Увегу. Кроме того здесь были Син, Лахаса, Шем, Хатор и другие языки. Здесь сын доброго земледельца видел многие народы». Левее виднелся оттиск – Синга приложил ониксовую катушку, скрепив свое свидетельство. Найдя, что работа его окончена, он выкопал в земле ямку и положил туда табличку. Сырцовая таблетка была не очень прочной, но в земле она могла пролежать многие века. «Это будет мое тайное сокровище», – решил Синга.  

Когда сар-кан вернулся, при нем не было уже ни оружия ни панциря а только плащ и посох с толстым узловатым корневищем на конце. 

– Я думал – ты не вернешься, – сказал Синга. 

Островитянин только поморщился.  

– Не думай много. Идем. У воды нельзя ночевать. 

 

10 

 

Когда стемнело, они устроились в скальном распадке. Сар-кан лег на голых камнях и заснул тут же, едва закрыв глаза. Синга лежал на бурнусе, и еще долго смотрел на спящего островитянина, удивляясь тому, что может на свете жить такой человек. Потом и на него навалился сон без сновидений. Раз или два за ночь он просыпался, прислушиваясь к завыванию ветра. 

Наутро Синга обнаружил что сар-кан исчез. Найдя что с урагом пропали все его припасы, он, обливаясь холодным потом, сунул руку в пазуху, где хранились его богатства – печать и фляга с «Последним Сном». И то и другое было на месте. Сар-кан также не проявил интереса к вшивому бурнусу и поршням Синги. «Значит, я могу идти дальше, – решил Синга, – Жалко только что идти мне все также некуда». Эта непрошеная мысль причиняла уныние, и он быстро поправил себя: «Я должен найти источник воды и какое-нибудь укрытие. Может быть, я еще немного проживу». Разглядев на земле тропу, он пошел по ней, и скоро оказался перед капищем тхаров.  

Жертвенник имел вид плоского расписанного красной краской камня, вокруг которого разложены были овечьи кости и стрелы с кремниевыми жалами. Здесь же в груде сизого пепла лежал обожженный человеческий череп, на котором охрой были выведены какие-то неведомые Синге знаки. 

Тхары молились странным богам – льву, орлу, змее и тельцу. Иногда, в темном дикарском уме эти создания переплетались, вживлялись друг в друга и получалось невиданное чудище – не лев, не орел, не змея, не телец, но все они в одном существе. Синга вспомнил, что у самого входа в Адидон был глубокий колодец, из которого веяло ледяным холодом. Над черной дырой возвышался обломок известняка, покрытый странным рисунком – в сплетении линий неуловимо проскальзывали человеческие, животные, растительные черты. Старшие говорили, что в сопряжении этом мудрый муж может различить единственное слово: «Хаал», что означает «Всё сущее». Синге, однако, не доставало ни учености ни храбрости подолгу рассматривать это изображение. Теперь он видел подобный рисунок на жертвенном камне и чувствовал предательскую дрожь. 

Вокруг жертвенника зияло множество следов, среди которых были отпечатки копыт. «Верно, лошадники были здесь недавно», – сказал себе Синга. Оставив капище, он взошел на вершину холма. Вдалеке пестрело множество шатров, сизые ниточки дыма тянулись к грязно-серой сени. Мучительное воспоминание поднялось из какой-то неизвестной глубины, словно черный ил со дна озера. Нэмай… Спако… неужели и они здесь? 

- Стой! Ты куда идешь, воронья сыть? – услышал Синга сердитый окрик. 

На траве сидел пьяный тхар, голый, пузатый, весь черный от татуировки. Его лицо, выщербленное ветром, покрытое жирными разводами пыли пребывало в болезненном оживлении, все время корчило гримасы и раздувалось как бычий пузырь. У него были седые, обвислые усы и диковатые глаза, чуть навыкате. Возле него валялись конская плеть и пожухлый винный мех. Увидев Сингу, лошадник разверз сырую пасть, полную белых крепкий зубов: 

- Эй, бродяжник! У тебя есть вино? 

Синга не ответил. Пузатый степняк говорил на ломаном аттару, как и все иноземцы, служившие в войске Русы. После каждого слова слышалось едва заметное придыхание, будто седоусый утомился после долгого бега: 

- Зачем со мной не разговариваешь? Я тут умирать собрался. Гляди как нога почернела. Слышишь запах, черная голова? Я гнию заживо. 

- Что я могу сделать? Ты чего-нибудь желаешь? – спросил Синга на аттару. 

Степняк подумал немного, почесал заросший щетиной подбородок. 

- Хочу покоя. Хочу уснуть, – сказал он. – Болезнь утомила меня. 

- У меня есть хорошее средство, – Синга вытащил из-за пазухи флягу с «Последним сном» и молча протянул степняку. Седоусый благодарно кивнул, выдернул ногтем пробку и махом опрокинул в себя все содержимое. 

– Ну, вот и хорошо! – степняк улыбнулся. – Теперь я могу уйти в Небесную степь. 

– Скажи мне, дедушка, – Синга обратился к лошаднику почтительно, на тхарру. – Это – войско великого Духарьи? 

Седоусый удивленно заморгал, услышав родной язык, затем, с видимым удовольствием произнес: 

– Старый хряк отправился к предкам. Его сыновья долго грызлись между собой, боролись за его бубен. Дело разрешилось большой кровью. Ты знаешь наши законы, черная голова?  

Синга не ответил, хоть и хорошо знал степные обычаи. Тому, кто проливал родную кровь, случись это под пологом шатра или под открытым небом, грозила смерть. Провинившегося заматывали в сырой войлок и держали так, покуда он не умирал от удушья. 

– Теперь всем верховодит кочевой по прозванию Кхарра. Что за человек! Лучший среди нас – умный, гордый, злой. Ты вряд ли встретишь его на нашей стоянке. Кхарра ставит свой шатер далеко впереди, вместе с дозорными, он и сам часто бывает в разъездах, разведывая путь. Хороший вождь, никакой труд ему не зазорен, ни мужской ни женский… сам доит кобылиц, сам валяет войлок… что за человек! Как бы мне хотелось иметь такого сына! – И седоусый поведал Синге о своем вожде. Рассказ лошадника неожиданно увлек его и он запомнил в точности каждое слово с тем, чтобы после, при удобном случае записать его на сырой дощечке.  

Кхарра не вдруг стал великим, не всегда носил он накидку из ослиной шкуры с торчащими ушами. Происходил кочевой из низового рода, стойбище его было размером с баранью башку, как говорят степняки. Звался он тогда совсем по-другому и не имел никакого уважения, работал на старшего родича, пустого и жадного человека, кормил, между прочим, сестер – двух тощих девчонок без приличного приданного. Жил юноша в скудности, изо дня в день выгонял хозяйский табун а сам объезжал пастбище верхом на заемном мерине, наигрывая на костяной дудочке привычную мелодию: «Тра-та-та, та-та, трарара, та-та». На дальнем лугу младшая сестра табунщика выводила овечью отару, ту, что принадлежала их семье. Услышав напев брата, она откликалась свои звонким голоском: «Тара-ра-ра, ра-ра-ра, та-ра...».  

Но вот, случился страшный джут, полег хозяйский табун, пали все овцы. За причиненный урон запросил родич с юноши большой откуп. А у того из всего скота уцелел один хворый осел, от которого все равно не было проку. Родич, однако, пожелал сойтись с сестрами табунщика и забрать их к себе в неволю. Близкое родство его не тревожило, таков был негодяй. «Приведи мне своих сестер, – велел он молодому пастуху. – Есть у меня для каждой по крепкой уздечке, а на двоих – добрая плетка-пятихвостка. Будут твои сестры мне лежанку согревать и войлок валять. И осла своего пришли с приданым». 

Такое дело: либо отдать сестер на поругание, либо отщетить старшего родича. Долго думал юноша, мучился, проклинал и Землю-Мать и Бессмертное Небо над своей головой, но, наконец, придумал правильное: забил осла, разделил тушу пополам и передал сестрам. Ослиную шкуру он высушил и накинул себе на плечи, из нижней челюсти изготовил два костяных ножа и так явился к родичу в кочевье. Спрятался возле входа в юрту и закричал на ослиный манер. Когда родич, думая, что пришли невесты, высунулся за полог, юноша достал оба ножа и проткнул ему шею. Хозяйские люди тут же набросились на табунщика, скрутили по рукам и ногам. А родич, между тем, уже захлебнулся своей кровью, распластался на земле как дохлая ящерица.  

Юношу отвели к старейшинам, поставили на колени перед каменной кумирней. Собрались матерые всадники и принялись поносить его самыми последними словами и проклятьями. Юноша слушал попреки молча, как будто сам был из камня. Все так же на нем была накидка из ослиной шкуры. Наконец, слово взял старший жрец, хранитель родового огня. 

– Назови себя, бесчестный, – приказал он. 

- Я – Кхарра, – ответил табунщик, без улыбки. «Кхарра», на языке степняков значило «осел». 

– Кхарра? Ты человек или скот? 

Вместо ответа юноша закричал по-ослиному. Старейшины зашумели, но жрец сразу всех успокоил и опять спросил юношу: 

– Что ты сделал? 

– Я наказал дурного человека – заступился за двух девиц, которых он обижал. 

– Ты, – усмехнулся хранитель огня. – Заступился? Ты – осел? 

– А больше некому было! – и юноша рассказал, как все случилось. 

Старейшины смешались, зароптали. Непросто было рассудить это дело: с одной стороны родич совершил гнусный поступок, с другой – пролилась кровь. 

– Ты умертвил его в юрте? – спросил жрец строго. 

– Нет. 

- Значит, ты убил его под Бессмертным Небом при Быстроконном Солнце? 

– И это тоже неверно, – ответил табунщик. – Он и порога не переступил. 

Удивились старейшины, заспорили: «Как же так – что за случай? Где такое бывало? Убил! И не скот и не человек! Не в жилище умертвил и не под открытым небом!». Поднялся гвалт: одни хотели тут же придать юношу смерти, другие считали что он поступил по чести. Для разрешения дела спросили богов, принесли большую жертву – жеребенка лучшей породы и бурдюк доброй машуллы. Дым от кумирни случился светлый – поднялся прямо и ровно к самому небу. 

– Боги велят помиловать этого осла, – сказал хранитель, подумав. – Пролитую кровь он искупит службой у Бога Страшного, Хозяина Топора и Клевца. И вот еще: пред нашим судом он назывался ослом-Кхаррой, стало быть, теперь, Кхарра – его вечное имя…  

Синга слушал молча, глядя в лицо умирающего степняка. Рассказывая о своем начальнике, седоусый улыбался, глаза его мало-помалу подернулись пеленой, он стал клевать носом и Синга понял, что зелье подействовало. Лошадник еще какое-то время говорил о Кхарре, голос его звучал все тише, пока не сменился мерным дыханием. Рябое лицо его сделалось покойно, пьяные черты изгладились. 

– Спи, лошадник, желаю тебе никогда больше не рождаться, – попрощался Синга со степняком и двинулся в сторону кочевья.  

 

 

10 

 

Шатры и кибитки густо облепили склон холма. Степняки сгрудились возле каменных курильниц. Расслабленные травяным духом, они переговаривались изредка, ленно. Нимало было и пьяных, бессильно распластавшихся на земле. Женщины катали войлок на земле, шумно стрекоча о чем-то на своем птичьем языке. Дети пахтали молоко в больших глиняных горшках, огромные рыжие собаки сновали тут и там, рылись в нечистотах, лаем отгоняли от хозяев жирных зеленых мух, которые кружили здесь в великом множестве. Где-то далеко, под самой сенью Бессмертного Неба, курились темной пылью табуны, в недвижном воздухе разливалось звонкое пение. Песня показалась Синге знакомой. Да, верно, он слышал ее у стен Бэл-Ахара, но не понял тогда ни слова из-за особого напева. Он обратился за помощью к Нэмаю и Спако и те, с видимым удовольствием, пересказали суть на аттару: 

 

– Покуда я скачу верхом, смерть — моя раба. 

Покуда я силен, покуда подо мной конь. 

Покуда у меня есть лук и стрелы, смерть служит мне. 

Я дал ей крылья, когти и зубы, и она верна мне, 

И ты мой верный брат, и ты мой мудрый отец, 

Знай, удалое племя, что в жилах моих бежит горячая кровь 

Нет управы на меня. 

Моя смерть стережет меня, она ждет меня на земле. 

Она – злая собака, что вьется у ног моего коня. 

Но я не собираюсь отпускать поводья. 

 

Пел мальчик, еще не ставший отроком, у него не было даже юношеских усиков, но держался он перед обступившими его матерыми лошадниками совсем как взрослый. И снова, как и прежде, слова необычайно взволновали Сингу. Ему захотелось навсегда оставить Наилучшую землю, отправиться в путь, увидеть Тхарский Простор, промчаться на лошади верхом по заросшей лебедой балке, взойти на древний курган, окинуть взглядом бескрайний такыр…  

И он решил подойти к тхарам. 

– Радости Неба Бессмертного и Солнца Быстроконного, хвала и благо! – сказал он громко на аттару. 

Мальчик бросился прочь как перепуганная серна. Тхары перевели на Сингу стеклянные глаза. 

- Ты – шакал, вор, или привидение? – лениво спросил старший из них. 

– Я – почтительный сын, добронравный муж и храбрый бирум, – сказал Синга, криво улыбаясь. 

Матерые переглянулись. 

– Если все что ты говоришь о себе – правда, то мы предадим тебя заклятью, – сказал старший из них. – Ты согласен на это? Уважишь наших богов? 

«Вот оно, – усмехнулся про себя Синга. – Последняя шутка небесных светил. Планеты все же решили предать меня смерти. Если я соглашусь на заклятье, меня выпотрошат на жертвеннике. А если откажусь, то причиню этим людям страшную обиду, и они убьют меня все равно».  

И тут же, словно издалека, он услышал свой голос: 

– Пусть все случится как угодно Неизвестному Отцу.  

Сингу обступили со всех сторон, подняли на руки и повлекли вглубь куреня. По пути с него сняли всю одежду. Он попытался прикрыть срамные места, но руки его развели в стороны. Наконец его привели к большой груде камней, в которую было воткнуто длинное черное копье. Косматый старик приблизился к юноше, потрясая плеткой с костяными погремушками. На нем был красный кафтан, с украшениями из меди и золота. По тхарскому обыкновению у него была безобразно вытянутая голова и докрасна выкрашенные волосы. Он принялся осматривать и ощупывать Сингу, сосчитал зубы, заглянул в ноздри, осмотрел глаза и остался недоволен.  

- Разве это человек? Это – кусок навоза! Богам нужна настоящая добыча. Священный дым не примет этого, негодно. На кого будет охотиться Страшный Бог в своих угодьях? Кто насытит чрево Рыжего Пса?  

– Я голодал, я слабый теперь, – проблеял Синга на тхарру, но его не услышали. 

– Мы не станем приносить в жертву эту падаль, – старик с силой пихнул Сингу в грудь, тот упал, оглушенный. Казалось, от грянувшего смеха рухнут все семь небес.  

– Ступай прочь, – произнес старик презрительно. – Для нашего дела ты непригоден. 

Синге бросили его одежды, и он поспешил прикрыть наготу. Тхары уже забыли его и задались вопросом – кого же теперь предать заклятью? Желающих было немного, да и то все старые и хворые. «Видно, придется бросить жребий, – вздохнул косматый – луна скоро пойдет на убыль. Медлить нельзя». 

Синга отполз в заросли сухой травы, где ему сделалось дурно. Его вырвало, так, что тело согнулось пополам. Но затем, в голове прояснилось. «Я чуть не умер опять, – подумал он. – Сколько мне еще ходить среди этих людей?». Уткнувшись лицом в песок он, заплакал. 

– Вот и опять ты в корчах, – произнес знакомый голос. – Ты пока что не годишься для доброй смерти, черная голова. 

Подняв голову, Синга оторопел. Студеные, колючие глаза, белые как мел зубы, красные волосы – не выкрашенные, как у строго жреца, но имеющие от природы яркий, кровяной цвет. 

– Я искал тебя, – произнес Синга, глотая слезы. – Где ты был до сих пор? 

– Вижу, ты попробовал вольной жизни, – произнес Нэмай, и улыбка его стала еще шире. – Ты проскакал по пустой земле, словно кузнечик, а теперь – расскажешь мне обо всем что увидел на своем пути. 

 

11 

 

Кобылу Нэмай доил на свой диковинный манер, понять которого Синга не мог. Красноволосый вставлял в лошадиные ложесна костяную трубку а затем, что было сил, дул в нее. Лошадиная утроба наполнялась воздухом и начинала давить на вымя. В это время Спако с большой миской наготове поджидала, пока молоко начнет капать с двух темных сосцов. Рядом крутился жеребенок, но Спако решительно отгоняла его прочь. 

– Ну что, черная голова, будешь с нами жить? – спросил Нэмай смешливо. 

Синга промолчал, смущенно. 

- Да не смотри на меня своими телячьими глазами! – усмехнулся красноволосый. – Будешь жить, говорю? 

- Если оставите, то могу и пожить, – произнес Синга с волнением. 

- А знаешь что для этого нужно? – спросил Нэмай. 

– Я должен научиться сидеть на лошади? 

Молодой степняк только фыркнул. 

- Этому ты быстро научишься. Другое важно: если хочешь остаться в нашем стане – придется поработать. Сейчас, ты – мой гость, но скоро закончится праздник и тебя нужно будет приладить к делу. 

Миска мало-помалу наполнилась, и Спако удалилась в шатер. Нэмай выпрямил спину, расправил плечи, сунул два пальца в рот и засвистал пронзительно. Лошади, которые до того сонно щипали сухой ковыль разом пришли в движение и с ходу перешли на рысь. Сбившись вместе, они описали широкую дугу, и, успокоившись немного, снова припали к траве. Скоро они опять приблизились к Нэмаю. Стреноженный черный верблюд, между тем не тронулся места. 

– И дома и в храме я много работал на земле – вспахивал землю, собирал глину.  

– Нам сейчас пахари ни к чему, – произнес красноволосый. – А вот пастухи нужны. 

– И что это за работа? 

- Что за работа? А погляди-ка сам! – Нэмай развернулся, встал к Синге спиной и приспустил шаровары. Тугая струя мочи звонко полилась на жухлую траву. Лошади тут же потянулись к Нэмаю, шевеля влажными розовыми губами. Ту траву, на которую падала моча, они поедали с особой жадностью, позабыв о прочей. 

Спако выглянула из-под полога, и увидев, что вытворяет Нэмай, негромко выругалась. Синга не выдержал и прыснул в ладонь. Ему нравилось, как Спако изменилась за прошедшее время – прибавила в теле и вытянулась. Теперь в ней можно было угадать девушку, так она похорошела. Увидев Сингу, в кочевье, она как будто смутилась, отвела глаза в сторону и поприветствовала юношу сухо, без обыкновенной своей ухмылки. «Что-то еще переменилось в ней, – подумал Синга. – Что-то невидимое, загадочное для меня». 

Солнце клонилось к горному кряжу, с далеких холмов доносилось блеяние дудочки. Впервые в жизни Синга почувствовал тихую радость. Уже два дня жил он в одном шатре с Нэмаем и Спако. Для сна ему отвели теплую пазуху, в которой полагалось находиться голым. Лежать в пазухе было непривычно, слишком мягко, слишком густо пахло сыром и потом. Ночь для него превратилась в одно сплошное мучение: его снедала вошь, жалил клоп. Он ерзал, стонал, рычал и изрыгал проклятья, пока, наконец, не засыпал от утомления и удушья. 

Тхары жили бездумной, звериной жизнью. В простоте ходили они под Бессмертным Небом, в пути рождались, в пути же и умирали. Синге нравился их грубый и свирепый нрав. Женщины не уступали мужчинам ни в жестокости ни в гордости, новорожденных своих младенцев они клали на холодную землю, чтобы узнать достанет ли у тех сил прожить тяжкую кочевую жизнь. Мальчиков и девочек воспитывали в строгости. Едва научившись ходить, они уже садились на лошадиную спину. У мальчишек было много опасных игр, вроде бал-кхаши, и потому, иные получали свои первые увечья в безусом отрочестве.  

Другая особенная черта степняков приводила Сингу в ужас – обычай тхаров умываться коровьей или конской мочой. Иной раз лошадники совершали другое омовение, для которого использовали самую нечистую воду. По очереди подходили они к деревянной лохани, омывали лицо и руки, счищали всю грязь с лица и волос, сморкались и плевали в воду. Воду не меняли до тех пор пока последний лошадник не приобщался к этому негодному делу. 

Но все же, считал Синга, было в этих степняках что-то замечательное, недоступное уму, но милое сердцу. Они были честны, потому что считали ложь величайшим злом. Они были строги как с собой так и с равными себе. Они не боялись не только смерти, но и самой жизни, потому и проживали ее без оглядки. 

- Я очень хочу остаться здесь, – сказал Синга. 

- Где это – здесь? – скривился Нэмай, – через несколько дней мы уйдем из этого негодного места. 

- Остаться… среди вас, – к своему ужасу, Синга почувствовал, как загорелось его лицо. 

- Солнце сейчас скроется, – усмехнулся красноволосый. – Нужно стреножить лошадей. Случится гроза, а я не хочу искать их по всему свету. 

 

Ливень хлынул среди ночи и разбудил Сингу. Сквозь полог шатра сочились холодные капли. Синга дрожал, проклиная небывало щедрые небеса, когда Спако заползла под шкуру и прижалась к нему своим горячим телом. Синга задышал часто – ему показалось, что он вот-вот умрет. 

– На открывай глаза, – шепнула она. 

В ту ночь разразилась гроза всей его жизни. Гром то накатывал волной, то отступал прочь, отражаясь от скал, камни падали с отрогов, разбиваясь в песок, небесный огонь был таким ярким, что можно было видеть сквозь веки. Войлочные своды шатра отяжелели от воды, земля простыла, но Нэмаю было жарко... 

 

Синге приснилось что он умер и будто бы уже минуло три дня. Первую ночь его тень провела возле своего окостеневшего тела, оплакивая свою молодую жизнь. Во вторую ночь тень его покинула развалины и улетела далеко, туда где было много зелени и цветов и витала там, испытывая непостижимое счастье. На третью ночь перед ней возник радужный мост, в котором перемежались все мыслимые и немыслимые цвета. Тень Синги повисла над землей в нерешительности. По мосту появилась прекрасная Дева, непохожая на земных Дев. Она словно бы воплощала в себе все добрые мысли, благие речи и праведные поступки, совершенные им. Она пересекла мост, и протянула тени руку но та отстранилась в страхе, и Дева засмеялась. Облик Ее неуловимым образом изменился и Синга к удивлению своему понял, что теперь она во всем похожа на Спако, Степную Суку. На ней Ней не было одежды, но не было в Ее облике и животной, сладострастной наготы, от которой Синга всегда отводил взгляд. 

Она склонилась над ним, и Синга почувствовал дыхание Девы возле своего лба. 

- Кто ты? – трепеща прошептал он. 

- Я – Шавва, Великая мудрость, и Я – твоя душа. Твой Скрытый Бог в тебе, – ответила Она. 

- Разве ты – Скрытый Бог На что ты мне теперь? Я не знаю тебя... я сужу о мире как пьяница, и вижу лишь тени настоящих предметов. Я почти слеп, и не вижу бесконечного в малом, а целого – в каждой части, – Синга-тень осекся, потому что все оправдания в его устах вдруг потеряли смысл. 

- Там где ты сеял, я похищала урожай, там где ты не сеял, давала я великие всходы. 

- Я не понимаю тебя, оставь меня. 

– Ты говоришь так, будто ничему не научился, – Дева одарила его улыбкой, полной чистоты и великолепия и Синга-тень тотчас понял, что познал Бога скрытого в словах, целое в части и великое в малом 

- Вот видишь… – пропела Шавва, – Скажи, как твое имя, мальчик? 

Синга-тень назвал себя. 

- Нет, – Шавва звонко рассмеялась, – тебя обманули, твое имя – Марруша… 

- Что? – спросил Синга-тень. 

- Марруша… 

- Что? – повторил Синга сквозь сон. 

 

- Просыпайся, осел! – Спако ткнула его под ребра острым кулаком. 

- Что? Где я?! – Синга вскочил на лежанке.  

- Вставай, бараний потрох, – Спако скорчила свирепую мину, но в глазах ее прыгали веселые искорки. – Пока ты здесь лежал и вонял, твою еду склевали вороны! 

- Что? Правда? – Синга уставился на пустую плошку. В его голове, словно жернова поворачивались слова: «Веллех-Шавва-Марруша...». 

- Нет, я все съела. А ты ползи к котлу, там что-то еще осталось. 

Синга взглянул на Спако, пораженный. Она вновь изменилась неуловимо, словно вмиг сделалась прежней, задиристой степной сукой. Теперь он понял, зачем небесные светила провели его через все его невзгоды и страсти, и оставили под пологом тхарского шатра. «Разве не за этим я шел столько времени? – догадался Синга. – Не затем ли я пересек страну Селмоим, а затем Эки-Шему, а потом – Накиш? Не для того разве, чтоб увидеть снова этих двоих – Нэмая и Спако… нет, только не Спако». 

Он выполз из пазухи, накинул на себя бурнус и сел напротив девушки. 

– Слушай, теперь, вот что… – начал он неуверенно, – я благодарен вам с Нэмаем за все, но… одна мысль… уже много месяцев терзает меня как злое привидение. 

Спако отвела глаза. Самодовольная улыбка ее исчезла. Синга заметил, как напряглись ее плечи. Ему стало страшно, как никогда в жизни, страшнее чем ночь в которую он встретил обоз черного караванщика.  

– Говори, – произнесла она неожиданно-тихо. 

– Когда я жил в дому своего отца, при мне было три домашних раба, – произнес он, – Два мальчика – Кнат и Киш и еще… девочка… Сато. 

Спако молчала. 

– Когда я уехал в Бэл-Ахар, рабов продали, чтобы оплатить мое обучение. О судьбах Кната и Киша я не знаю ничего. А вот девочка попала к собирателю ладана. Он взял ее к себе в страну Кар-Брезайтэ. Три года она работала у него, а на четвертый год вдруг убежала в горы. Отец как-то обмолвился об этом. Собиратель ладана приходил к нему и требовал возмещение убытка.  

Некоторое время Спако молчала.  

– Должно быть, хозяин… дурно обращался с девочкой, – произнесла она, наконец. – Может быть, он не могла больше жить под его крышей. Может, он… 

– Мы этого не знаем, – перебил ее Синга резко. 

– Это так. 

– Как думаешь, что с ней сталось? 

– Она умерла, эта твоя девчонка. 

– Это наверное? 

– Наверное. 

Спако повернулась к Синге спиной. 

– Ты не знаешь, что сделал Нэмай, – сказала она. – Когда я лежала на земле, возле дикой собаки которую убила своими руками, тхары сгрудились рядом и обсуждали, как со мной поступить. Ты понимаешь ведь, что они могли со мной сделать? Но тут вперед выехал Нэмай. Он, хоть и был юн, но к тому времени на его упряжи уже висело два скальпа, его слова слушали и уважали. Он выехал перед тхарами и закричал: «Эта, дурная девица, задушила матерую степную суку, значит, теперь она во всем равна мужчине. Думайте о ней, как о юноше, и знайте ее как своего брата. Так пусть теперь зовется Спако!». 

Помолчали. Синга почувствовал как что-то горькое, колючее, соленое, поднимается по горлу. 

– Пойдем, – сказала Спако нарочито-бодро. – Нэмай велел тебя разбудить. Что-то случилось – кочевой собирает племя. 

Выглянув из шатра, Синга увидел стреноженного меска, который тоскливо топтался вокруг кустаринка. 

– Это подарок тебе от Нэмая, – сказала Спако. 

Синга вспомнил, что еще вчера сам вызвался учиться ездить верхом. 

– Ты поможешь мне залезть на него? – жалобно спросил он Спако. 

Девушка фыркнула и засмеялась – громко и заливисто. 

 

Место собрание было знакомо Синге. Здесь, всего пару дней назад, его чуть не предали закланию. Тхары скопились в огромном количестве, от их цветастых одежд было больно глазам, от их гвалта дребезжал самый воздух. Многие прибыли верхом, иные привели лошадей в поводу. Нэмай явился верхом на своем черном верблюде. При нем было оружие – чекан и топор-сагарис. Увидев Сингу, неуклюже болтавшегося на спине меска, он осклабился: «Посмотри на себя, черная голова! Ты почти что стал степняком!».  

Вот, туго щелкнула плеть, и все степняки разом повернули головы в одну сторону. Синга увидел человека на высоком жеребце рыжей масти. На плечах у него была накидка из ослиной шкуры, над головой торчали длинные уши, – видно всадник подшил под них деревянные плашки. Человек, не был стар, хотя густая русая борода его уже зацвела сединой. На широком поясе его висел бубен, который Синга уже видел, тысячу лет назад, в Бэл-Ахаре на ремне вождя Духарьи. 

– Радости солнца Быстроконного и Вечного Пастбища! – закричали лошадники поднимаясь со своих мест. 

– Хвала и благо! – произнес Кхарра. 

– Ула-лааа, тхарррааа! – грянули степняки. 

– Слушайте, люди, что я вам скажу, — произнес Кхарра. — Наступило худое время. Мы идем вдоль речных пойм, только там и бывает зеленая трава. Я разведал наш путь на Запад, и скажу вот что – дальше будет только хуже. Там впереди нет ни рек ни пастбищ, только горы песка и голые скалы. И теперь день ото дня наши козы дохнут, один за другим мрут наши ослы, но мы все идем вперед, за неведомой радостью, которую нам обещал повелитель Руса. Умный человек не верит сказанному впустую. Кто мы, коли не глупцы? 

После этих его слов тхары, все кто был на собрании, зароптали с новой силой. Каждый хотел сказать слово, и никто не слушал других. Кхарра издал протяжный ослиный крик, разом заглушив всех, затем продолжил: 

– Пока я был в разъезде, я узнал еще кое-что. Аттары потерпели крах. Они зализывают раны в кирпичном городе. Но стены, за которыми они укрылись, скоро рухнут. Говорю вам – Аттар Руса не заживется на этой земле, – Кхарра сделал паузу, чтобы все осознали услышанное. – Поэтому я призываю всех вернуться на Север, за перевалы Кар-Брезайтэ, У нас есть добыча, и пока что достаточно скота, чтобы унести ее. В родном краю мы выберем вождей и заживем по-прежнему.  

Тхарры разразились криками, и каждый в этом гвалте слышал только себя. Их становилось все больше, они уже плотно обступили Кхарру, не оставив вокруг него пустого пространства. Казалось, степняки пришли в ярость, и вот-вот случится драка. 

И вдруг – над самым ухом Синги раздался насмешливый голос: 

– И снова наш кочевой говорит разумное! Как я люблю тебя слушать, добрый осел! 

Тхары притихли, обратив взгляды к Нэмаю. 

– Вот что скажу я, – произнес Нэмай, и все замолчали, слушая его, – Кхарра предлагает повернуть назад, сохранив себя, но довольствуясь медью и тряпками. Пусть, сам он пресытился такой добычей, он ведь привык жить малым. Но вы, добрые всадники, разве вы довольны? Или вы обленились? Или испугались чего-то? Или забыли вы мудрое слово: «Не видать поживы лежащему волку»?! 

Кхарра нахмурился. Видно, слово Нэмая имело среди лошадников вес, и Кхарра при всем своем недовольстве, не мог просто осадить его. 

– Я предлагаю разумное, – сказал он. – Мы останемся целы, и даже в некотором прибытке… мы ведь можем… 

Громкий, издевательский смех Нэмая прервал его. 

– Эх ты, рысий выводок! – вздохнул Кхарра, – не будь за тобой великой славы, оттаскал бы я тебя за волосы, при всех добрых людях. 

Среди лошадников пробежал короткий смешок. Кхарра тронул коня и, раздвигая толпу, направился к Нэмаю, поигрывая плетью. 

– Не бей, отец! – лицо Нэмая смеялось, только из глаз бежали слезы. – Не трогай своего выкормыша! Даром ли ты меня призрел? Я добра желаю для степного народа!  

– Что еще за добро, ты, рыбий потрох? – Кхарра, кажется, несколько смутился. Он был слишком прямодушен для игр Нэмая, и, похоже, не знал, что сказать в ответ. Кочевой остановил коня и опустил плеть. 

– Ты подумай, отец, – продолжал причитать Нэмай. – С чем пришли в эту страну – с тем и ушли. Зубами только щелкнули впустую. 

Матерые степняки отозвались на эти слова глухим ревом. Тронул их красноволосый за какую-то чувствительную жилку.  

– Я вот, предлагаю идти дальше и взять обетованное, – сказал Нэмай. – Если мы найдем добро и радость, которые обещал нам Руса в этой стране, то заберем себе все до последнего, ничего не оставив аттарам. Но сейчас, без помощи Аттарского зверя, мы скоро совсем рассеемся и сгинем на этом просторе. 

– Чего же ты хочешь от нас? – спросил Кхарра треснувшим голосом. – На что подстрекаешь? 

– Мы выручим зверя из западни, – сказал Нэмай. – И ты, Кхарра поведешь нас вперед! 

– Веди нас, Кхарра! Веди нас вперед, мудрый осел! – гремели лошадники. 

Кочевой вздохнул, окинул печальным взором далекий западный горизонт, и возвестил: 

– Будь по-твоему, степное племя. Собирай пожитое, череди коней. Завтра же выступаем!  

Синга, услышав эти слова, затрепетал. Неужели теперь, когда он обрел новое свое, маленькое счастье, злые воздушные силы снова погонят его вперед? Он взглянул на Спако и увидел в ее глазах свирепую радость. 

«Разве ты не знаешь, что игра в скарну не заканчивается никогда?». 

Южный ветер крепчал, разгоняя серую хмарь, оставшуюся после вчерашней грозы. В ушах Синги протяжный его вой, сливался с тоскливой песнью тхарского мальчика:  

 

«Едва упаду я, враг мой услышит обо мне 

Недруг мой возликует обо мне, 

Узнает, отец, узнает брат мой, узнает племя 

Что друг их – меж бесплотных теней,  

И нет следа его на земле  

Для всего под этим небом есть пора 

И для радости и для томленья, 

В мечтах и помыслах наших о вящем 

Нет подлинной сути – одна лишь тщета». 

 

Песнь Южного ветра / Пасечник Владислав Витальевич (Vlad)


131. 

О, на вид юлили люди, Вано! 

 

132. 

Я легко пел сам Марго, но фонограмма – слепок, Геля. 

 

133. 

О, ненец, выпал ничего Гоге чин, лапы в цене, но... 

 

134. 

Я на сцене – ненец Саня. 

 

135. 

Я, Тома, нищ, не женат, а не женщина Мотя! 

 

136. 

Нина: 

- Вот жара! Где, дед, гараж-то Ванин!? 

 

137. 

О, талиб Юлю любил! А то! 

 

138. 

Я не верила ушам, Сара – талиб Юлю любил, а Тарас Машу! А Лире – Веня! 

 

 

139. 

Али моя маска как сам я, о Мила!? 

 

140. 

Ас, с обеда Лала лежала, сала желала Ладе босса! 

 

 


2016-10-29 12:40
Жена Штирлица / Зайцева Татьяна (Njusha)

Через два дня она его разлюбила. Это случилось вчера. Сколько ещё можно потакать своим слабостям? Не до того ей сейчас. Дела всемирной важности ждут. Вот, например, за все лето побила всех баклуш – ни разу не сходила на фитнес. Этим и займется нынче же с утра. 

Автобус подошел к пустой остановке. Солнце светило в окна. Не видя ничего в этой охапке света, она поднялась по ступенькам и села к окну. Народу было немного и это было здорово. Можно подремать или повисеть в вацапе, посылая всяческие мимишности и няшности всем, кто ещё не проснулся! Вставать надо с солнцем! Всем! Обязательно! И всем будет хорошо, да и ей тоже. С сегодняшнего дня она делает только разумные и добрые дела! Да, именно так! И ничто не заставит её свернуть с этого светлого пути!  

Подняв случайно глаза на противоположное сидение, она сначала увидела коричневую куртку…. Как у него… Перевела взгляд на лицо быстрым движением… Сердце расширилось и заполнило грудную клетку. Как там обычно пишется в бульварном романе – героиня не смогла вздохнуть и начала бледнеть. Нет, не он. Но как похож!  

Но она же его разлюбила! Вчера! Навсегда! И хорошо, что он ещё об этом не узнал. Потеря была бы для него невыносима! Уж она то это знала. Куда он без неё? Кто ещё мог в 6 утра перед его ежедневной пробежкой прислать ему фото безумного зайца и пожелать не отвлекаться на воспоминания о вчерашнем вечере! 

Но почему бы ему не напомнить о том, что он без неё жить не может? Это ведь она уже могла! Жить без него! А он? И она отправила мгновенное сообщение – «Еду в автобусе, напротив сидит мужик, очень похожий на тебя! Строю ему глазки!.. (и чуть поколебавшись) Я скучаю!» 

Самое замечательное, что тот человек, напротив, тоже что-то считывал с экрана своего смартфона и абсолютно случайно поднял на неё глаза! И тут же пришел ответ, пробежав холодком по её раздвоившейся душе. 

– «Не смей строить мне глазки! Я на задании! И не вздумай кидаться мне на грудь!» 

В совершенном обалдении она смотрела на текст на экране телефона и на человека напротив. Взгляд своей протяженностью уже становился неприличным и она опустила глаза. Ммммм…. Ах, вот как! Ну что же…  

– «Тогда я буду женой Штирлица и у нас с тобой будет свидание. Не в кафе! А вот в этом автобусе! И я буду смотреть тебе в глаза и пусть весь мир подождет. А фашисты тем более!»  

Прищурившись, она подняла взгляд и очередной раз поняла – это не он! Звон о доставке сообщения и новый текст – «Ты провалишь моё задание, и меня уволят с работы, мой безумный заяц!» 

- «А это уже не важно! Ты проиграл! Нечего ездить на городских маршрутах! Ехал бы на своем бронированном танке и выглядывал бы в узкую щель, и никто бы тебя не узнавал!» 

Исподлобья она взглянула на того, кто был так похож на него! И вдруг вспомнила – она же его разлюбила! Вчера! Навсегда! А он так ещё и не знает об этом! И у них свидание в этом автобусе.  

И у них взгляд – через время, через расстояния, через несовпадения и через совпадения, через тишину неответов и через многословие пустых фраз… Как там в старой песенке – «Через годы, через расстоянья, на любой дороге, в стороне любой…»  

 

Ну, положим, годы она не собиралась тратить на него. Она разлюбила его вчера. И пора ему узнать об этом... 

 

- «Ты чего притихла, жена Штирлица?» 

- «Да я люблю тебя, непобедимый мой агент 007, а ты всё ещё не знаешь об этом!» 

 

Она разлюбила его! Вчера! Навсегда! 

И полюбила! Сегодня! На всю оставшуюся жизнь!  

 

Жена Штирлица / Зайцева Татьяна (Njusha)

Страницы: 1 2 3 4 5 6 ...10... ...20... ...30... ...40... ...50... 

 

  Электронный арт-журнал ARIFIS
Copyright © Arifis, 2005-2018
при перепечатке любых материалов, представленных на сайте, ссылка на arifis.ru обязательна
webmaster Eldemir ( 0.099) Rambler's Top100