Arifis - электронный арт-журнал

назад

2024-10-28 20:04
Исповедь бойцовского кота / Андрей Мизиряев (andron2006)


Март на дворе. Весна с ума свела.
И я кошмарю, как охранник рьяный,
блудливо инородные тела
в созвездии моей валерианы.

Любитель рыбы, мяты фетишист,
меня возьми, попробуй, на арапа!
Я только с виду мягок и пушист,
а в драке – зверь и мастер цап-царапа.

Я – тёртый тигр кошачьего ушу
и, как крутой четвероногий мачо,
батоны на соперников крошу,
пружиню хвост и дыбом шерсть лохмачу.

Чужому рай – не тут, а где-то там...
А здесь, клянусь, любого укокошит
мой острый коготь. Я – один султан
своих дворовых кошечек и кошек.
Исповедь бойцовского кота / Андрей Мизиряев (andron2006)

2024-09-15 15:46
Рыжий месяц бородкой прижался к макушке сосны / mvg

Мазманян Валерий Григорьевич родился 9 июля 1953 года в семье военнослужащего.
В 1975 году закончил Пятигорский государственный педагогический институт иностранных языков.
Живёт в Москве. Работает в ГБОУ Школа № 1912.
Автор книги «Не спросишь серых журавлей».


Небо через веток сито цедит в лужи синеву

Мать-и- мачеха в овраге,
грач во фраке – важный лорд,
лист исписанной бумаги
принял нашу грусть на борт.

Накопилась лет усталость,
не смахнуть рукой, как пыль,
а кораблик поднял парус,
покачнулся и поплыл.

Голуби за нами – свитой,
сон январский наяву -
небо через веток сито
цедит в лужи синеву.

Время – это миг, по сути,
встал малыш – старик присел...
а любовь и вёсны крутят
наших судеб карусель.


Жасмин расплескал в саду кипень

Упавшие в обморок тени
очнулись на позднем закате,
береза открыла колени,
подняв своё длинное платье.

Из чаши луны льётся просинь,
жасмин расплескал в саду кипень,
и сумрак с прохладой приносит
нам запах дурманящий липы.

Цветение летнее – прелесть,
а небо – хоть черпай руками,
июльские звёзды слетелись
и бьются в окно мотыльками.

Пусть память и сердце не ладят -
с годами все чувства на убыль...
а что убелённые пряди,
когда те же жаркие губы.


Рыжий месяц бородкой прижался к макушке сосны

Час сумерек – отдых короткий,
успей досмотреть свои сны,
пока рыжий месяц бородкой
прижался к макушке сосны.

Когда от бессонницы горькой
сбиваются простыни в ком,
смотри, как на пламени зорьки
сгорает звезда мотыльком.

Пусть время и славится прытью,
а осень любви не по мне...
июль позолоченной нитью
узоры плетёт на стене.



Осыпая соцветия, возрождается старая яблоня

Что-то сбудется, что-то не сбудется,
кто ругнёт за спиной, кто поклонится,
а судьба не тенистая улица -
не пройдёшь под гармонь до околицы.

Не напрасно душа хорохорится,
что ей в прядях полосочки инея,
и молитвой спасёт Богородица
от вечерней тоски и уныния.

Не горюй, что морщинами метили
нас года, что рука твоя дряблая...
по весне, осыпая соцветия,
возрождается старая яблоня.


Шлейфом белая позёмка тянулась за ночным прохожим

Ушёл февральский день в потёмки,
утешил истиной расхожей,
и шлейфом белая позёмка
тянулась за ночным прохожим.

Качали ветки сумрак вязкий,
где сеял снег фонарь сквозь сито,
твоей душе хотелось сказки,
а не обыденности быта.

Молчали оба и попутно
теней смотрели пантомиму,
и знала ты – проснёшься утром
и смутным сном припомнишь зиму.

Рассветы зазвенят ручьями,
напрасно хмурилась сердито...
и старый клён, скрипя плечами,
дотащит солнце до зенита.

Рыжий месяц бородкой прижался к макушке сосны / mvg

2024-09-14 18:11
Бабушка Мария / Анатолий Сутула (sutula)

Лицо озарённое утренним светом.
Морщинки сияют от доброты.
Запомнились мне на долгие лета,
её дорогие – дорогие – черты.


Крестьянские руки, чернее земли.
Они – не боялись – труда и зимы.
Теплее и ласковей – не было рук,
когда обнимали в печали разлук.

————

По жизни – мне больше,
чем бабушке, лет.
И я перед ней в долгу.

Вижу её в небесах.
В памяти – берегу.

Бабушка Мария / Анатолий Сутула (sutula)

2024-07-17 12:22
На время... / Элиана Долинная (elida)

В этот, вечно враждующий, мир
Он пришёл сеять доброе семя.
Жил, как смертный, был жаждой томим,
фарисеями злобно гоним…
Бог на время облёкся во врЕмя.

Это – время прозрения глаз
тех, кто слеп был ещё от рожденья,
врачеванья души от проказ,
удаления ложных прикрас
и духовного восстановленья.

Пробужденья из мёртвого сна,
чтобы нам не скорбеть об утратах.
Чтоб в душе расцветала весна,
чтоб вселялась в неё тишина
и сквозь горя плачевные даты.

Он вознёсся, оставив Земле
Утешителя – верного Друга,
чтобы мы не плутали во мгле,
а потом не горели в смоле,
как у Данте, идя круг за кругом…

В этот, грешный, ветшающий мир
Иисус сеял Истины семя.
Наш единственный верный Кумир
Славой вечной наполнил эфир,
лишь на время облёкшись во врЕмя.
На время... / Элиана Долинная (elida)

2024-06-24 19:54
И звон дождей, и запах лип / mvg

Качнётся занавески тюль -
распишет тень полы под гжель,
несёт к окну хмельной июль
и запах лип, и звон дождей.

А в ряби лужи дрожь берёз
и месяц – сломанным кольцом,
в копну рябиновых волос
уткнулось облако лицом.

Встревожат небо сизари,
где звёздочка над ивняком,
летящая на свет зари,
ночным сгорает мотыльком.

Что время к осени спешит,
напомнит мокрой ветки всхлип...
строка из дневника души -
и звон дождей, и запах лип.

И звон дождей, и запах лип / mvg

2024-04-01 08:20
Первоапрельский моностих / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

Отряхни свою белую спину!
Первоапрельский моностих / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2024-03-09 20:50
Из рассказов о Зоне / Юрий Юрченко (Youri)

 

 

РАЗМЫШЛЕНИЯ ЗОНЫ НА ПОЛЯХ «ПРАВИЛ ПРИЕМА ВО ВГИК» 

 

 

 

                       «На конкурс представляются следующие работы: 

                       1. Очерк на материале какого-нибудь з н а ч и т е л ь н о г о с л у ч а я из жизни,  

                       свидетелем или участником которого был автор. В работе необходимо подробно и  

                       зримо описать каждый эпизод». 

                                       Из «Правил приема для поступающих на режиссерское отделение во ВГИК». 

                       . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 

 

 

…А кто определит – что было более значительным, что менее значительно, ведь в себе, в своей жизни, кажется, что всё, что с тобой ни происходило, всё было з н а ч и т е л ь н ы м… 

Может, это тот день, когда впервые по-настоящему полюбил и еще не знал, что эта – с седьмого класса начавшаяся – любовь протянется столько лет, и так, потом, в предновогоднюю ночь в Кемерово, закончится?.. 

Или это та ночь на Шикотане, когда мы впятером – Юра Бобров – «бугор», Саша Понизов, Женя Голубовский, я и… кто же пятый??. забыл… забыл… Сережа Пасечник! – под дождем перебрасывали лопатами некончающуюся гору угля с плашкоута на пирс – уголь сливался с ночью, и нам начинала казаться бессмысленной эта затея – перебрасывать лопатой ночь, и чей-то крик с пирса, ну, ладно, Островский… узкоколейка… можно понять… вы-то за что?... И пальцы врастали в черенок, и потом, утром, помогали друг другу отдирать – до крови – ладони от дерева.  

 

«…Когда в стуке лопат наступил перепад,  

Мы увидели – пусто на палубе:  

Уголь дочиста снят. Падал дождь на ребят,  

И ребята на палубу падали…» 

 

Или самый значительный день был, когда я нашел Театр в старом красивом здании бывшего Общественного Собрания, и в тот же день – Жену?.. 

А может, начать с того, что было в н а ч а л е, в детстве, на Колыме… Нет, не в детстве уже – чуть позже, уже было тринадцать, – той ночью, когда мы – восемь человек – ночевали в охотничьем домике (вагончик, заброшенный вертолетом в тайгу), за сорок километров от поселка?.. 

 

«…И я, в избе охотничьей,  

Где Синякэ сворачивает, 

В одну из наших вылазок 

Твой профиль выжег-вырезал, 

В тайгу его вворачивал 

И в небеса вколачивал!..» 

 

Синякэ – река, вдоль которой надо идти по тайге, время от времени переходя ее вброд; в тот раз дошли за день – тайгой, болотами, с тяжеленными рюкзаками, с ружьями и тучами комаров на плечах: Славка Арифов, Витька Токарь, Толик «Капсюль» (он был рад, что его взяли и добродушно сносил всё – он был бессменным объектом всех наших розыгрышей, – в тот раз он, ко всему, был еще и подстрижен «под ноль», а он и без того-то был похож на дебила с сачком из фильма «Добро пожаловать…», правда, Толик был чуть поинтеллектуальней), девочки – Наташа, Витина сестра, Ира Заварзина и Оля Приходько… Когда мы, наконец, вышли к вагончику, начинало темнеть. Разожгли костёр, посидели, – река рядом шумит, чуть позже сделали пробный заход с бреднем – сразу же запекли несколько хариусов: в мокрую газету и – в золу, под угли. Тут выходит на костер мужик – лет сорока, с рюкзаком, – садится к костру, рассказывает, что идет в верховья реки, на большие Озера, нас с собой зовет. Девочки в вагончик отправляются, ужин готовить, а тут он нас и спрашивает – зачем, мол, их с собой взяли. Потом – видит, что мы не понимаем, – объясняет: из лагеря, который находится рядом с поселком, только чуть выше, в распадке, сбежали заключенные, пять человек, рецидивисты, и куда ж им идти, мол, как не по охотничьим избушкам – и еда там, и оружие достать можно. Он собирался идти с сыном и дочкой, но, узнав о побеге, оставил их дома (он не из нашего поселка был, на Омчаке мы знали всех). «За себя-то я не боюсь…» – и хлопает по карабину, который, когда садился, к рюкзаку прислонил. Ну, тот – красавец, два ствола – одни над другим, вертикально… «Смотрите, ребята, с вами девчонки, вы за них отвечаете… Я-то утром дальше пойду.» 

Мы идем в вагон, рассказываем всё девчонкам. Те говорят: обратно не пойдем (а идти назад, значит – всем возвращаться, одних-то их не отпустишь), и всё пошло по-прежнему. Никто больше о заключенных не говорит, но в голову всем эта штука засела, задумался как-то народ… Мы поели в два приема – сначала мужчины, потом женщины, сразу все не умещались за столом. Вагончик был разделен на два отсека, первый – что-то вроде кухни: справа небольшая железная печурка, а слева, сразу, как заходишь, маленький стол, сбитый из нескольких досок. Второй отсек побольше: в противоположной от входа стене – окно, вдоль двух стен, слева и под окном – сплошные нары, а у третьей, справа – еще одна печка. 

Ну, вот. Девочки едят, мужик спать ложится – ему завтра вставать рано – карабин над собой, на гвоздь, вешает, мы сидим на нарах, в карты играем… Мне выйти захотелось. В другое время отошел бы подальше, а тут, чувствую, не очень меня тянет на прогулки по лесу. Стою прямо у крыльца (несколько ступенек под дверью вагончика). Угли от костра нашего еще тлеют… И тут, краем глаза, вижу: из кустов, прямо на костер, темная фигура надвигается. Ничего не видно, только видно – коротко стрижен, в чем-то длинном, сером. У меня и сомнений никаких – о н и. Мысль сразу так дергается: их пятеро, значит, четверо следят за домиком, если рванусь – сразу поймут, что я их увидел, тут же за мной влетят в вагон. Значит, нужно делать вид, что я ничего не вижу… Пальцы от тоски не гнутся, кое-как застёгиваюсь и, насвистывая (это я думаю, что насвистывая, – э т и же, в кустах, слышали, наверное, сдавленный сип), поднимаюсь по ступенькам, открываю дверь. Закричать? Начнется паника, и те увидят, что прятаться поздно, с трех сторон – в окна и в двери – ломанутся. Стою в дверях и тихо, как мне кажется, спокойно, говорю: «О н и здесь». Девочки только головы чуть приподняли от тарелок и – дальше есть. Парни даже играть не прекратили. А я слышу шаги у вагончика. Вижу – от них бесполезно чего-либо ждать, быстро прохожу к нарам, беру свое ружье, взвожу курки и – на дверь, тут уж ребята лицо мое увидели, карты бросили, и тут дверь ме-е-е-едленно начинает отворяться. Девочек из-за стола просто сдуло: Ира под нарами, Наташа – под столом, Ольга – там же, в кухне, в угол влипла. Всё – в мгновение. 

Токарь ружье свое успел схватить, а Славка Арифов рукой по нарам – ружья нет, хватает с печки чайник с кипятком и – к двери, а та – всё шире, да с подскрипыванием, а в ней, на синем небе – темная серая фигура, – тут мужик (он спал сразу слева от двери, что из кухни в «спальню» ведет), еще не проснувшись, правой рукой рвет со стены карабин, щелчок – с предохранителя, и – уже на ногах – «Стой! Руки!..» 

И тут фигура медленно поднимает руки и дрожащим голосом Толика «Капсюля» выговаривает: «За что?..» 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  

Просто чудо, что никто из нас не выстрелил. Хорошо, что мужик оказался с крепким непрóпитым нервом, – со сна лупанул бы по дверям – и суд бы оправдал… Я-то оказался застрахованным: мое ружье вообще было не заряжено… «Капсюль» потом объяснял: я, говорит, вижу, что Зона делает вид, что меня не видит, ну, думаю, точно что-нибудь приготовили… Дверь открою, а на меня ведро воды выльется, или еще что… 

А на него – три ружья в шесть стволов… Так что, тогда – всё обошлось… Да с ним-то – с «Капсюлем» – до сих пор (тьфу, тьфу, тьфу) всё нормально, а вот Слава Арифов… Не помню – в то лето или позже: идем тропой, ружья – стволами вниз, курки взведены (на случай, если куропаток поднимем), мое – потихоньку, от ходьбы, – съехало пониже, и ствол – Славке в бедро – он впереди шел. Чувствую, что-то зацепилось и держит, по инерции рванулся вперед и – еще до щелчка – всё понял. Поверить не могу. Открываю – капсюль примят. Осечка, первый раз за все время это ружье осечку дало. Оказывается, одна из веток густого кустарника, перекрывающего тропу, попала в предохранительную скобу и – когда я рванул – сдвинула курок… Я никому ни слова, ни тогда, ни потом… Второй раз… нет, наверное, наоборот, это был первый – еще даже до истории с «Капсюлем», – мне еще лет одиннадцать-двенадцать было, – на 308-м километре, в избушку, вечером, пришли с охоты, Алька Арифов – старший брат Славкин, дает мне ружье – там патрон неиспользованный, на ночь оставлять нельзя, доставать не стал, говорит – разряди. Ну, я в предбанничек вышел, совсем выходить не стал – лень, ружье поднял в «девятку» – в верхний угол двери – а избушка чуть врыта в землю, и от двери – ступеньки вниз, – и нажал – по звёздам, а в последний миг только вижу не звёзды, а перекрывшее их веснушчатое Славкино лицо – из рук его хворост падает и – прямо у щеки – сноп искр… 

Хорошо, что в упор – дробь еще кучно шла, только опалила щеку, стой он чуть дальше… Он молча шагнул вниз и – еще сверху – кулаком мне в глаз… 

Но, видно, не жилец был Славка, есть что-то – рок, судьба ли, но – что-то такое есть: в третий раз его убили, не было ни осечки, ни промаха, только убил его не я, а Леша Костюнин; я уже учился в Магадане, в «фазанке», приехал на Новый Год, посидели с ребятами, выпили (я-то, как обычно – лимонад), пошли в баню – наверх, к фабрике, по дороге Леша – он приехал незадолго до этого хоронить брата Вовку (тот погиб в тайге), приехал, да и остался у нас, неплохой парень был, – по дороге Леша из-за чего-то поссорился со Славкой, с ножом на него бросился, мы с Витькой Токарем давай их разнимать, ну и всё, вроде, забылось, вернулись, еще у Леши посидели и пошли по домам… Только отошли метров на сто, сзади – бац!.. Мы – назад, а там – стоит Леша в углу на коленях, качает на руках Славку и приговаривает: «Славик… Славик…» 

Он ему сначала в спину – тот уже уходил, а когда он повернулся – в лицо еще в упор… 

Алька – старший брат Славкин – к тому времени уже по второму сроку сидел, оттуда написал: буду по лагерям жить до тех пор, пока Лешу не достану – убью. Лешке дали «десятку», как несовершеннолетнему, плюс – год за нож, одиннадцать. Он на суде просил: самый строгий режим, только чтоб с Алькой не попасть на одну «зону»… И сразу – через полгода – умерли мать Славкина, тёть Фая, и отец. А Алька до сих пор где-там… 

 

«…А что во мне от Колымы? – 

Привычка потеплей одеться… 

Да лица горьких горемык 

В протяжных снах о белом детстве…» 

 

…Как знать, что было более значительное, что – менее… Всё было значительным, люди были значительные, мне везло на людей… Учительница первая моя, а еще раньше – воспитательница в поселковом детсадике, мастер в магаданской «фазанке», женщина-ректор театрального института в Тбилиси, друзья мои, разбросанные по всему Союзу, режиссер, который писал мне в Грузию, после того, как я ушел из его театра: «Главное – береги в себе поэтический голос…» 

. . . . . . .  

…О чем бы я хотел снять фильм? – О Любви, о Театре, о Поэзии. О человеке, для которого эти три понятия неразделимы. 

Действие, очевидно, будет происходить в далеком от Москвы провинциальном городе. Герой фильма и девушка, которую он любит – актеры местного театра. Он устраивается в театр из-за нее, и неожиданно для себя оказывается в чудесном мире Чехова, Шекспира, Шварца… 

Почему именно к и н о?.. Имея некоторый театральный опыт – я работал в нескольких театрах (в театре пантомимы, в двух молодежных и в четырех драматических) – я, более других, полюбил один – с маленьким залом, где не было четкой границы между зрителем и актерами. Метод работы в этом театре я назвал для себя, условно, «киношным» – врать было нельзя, надо было всерьез и честно жить на площадке… Думаю, что у кино бóльшая – по сравнению с театром – возможность для выявления постоянного «внутреннего монолога» человека… 

. . . . . . . 

…Да, конечно, я рассказал бы в своем фильме о том, как трудно возвращаться в свои города. Я бы рассказал о мастерской резьбы по дереву во Владивостоке, где я работал учеником. Мне было шестнадцать лет, Мастер вырезáл к какому-то конкурсу фигуру пожилого партизана и просил меня ему позировать. Старый воин должен был стоять почти обнаженным и грозить кому-то кулаком. Я поворачивался то так, то эдак, гневно вскинутая рука затекала, и по мне расползалось какое-то тщеславное и грустное осознание того, что, вот, будет стоять «партизан» на выставке, люди будут его рассматривать, и никто не догадается, что партизан этот – я. 

Потом Мастер вырезáл девушку с парнем в окошке. Парня он опять резал с меня. Через шесть лет я приехал во Владивосток, зашел в «Пельменную» и увидел на стене, над столиками, эту работу. Я смотрел на этого деревянного юношу с бутылеобразной головой и плечами, и мне вдруг стало очень жалко себя и обидно… 

Как-то Мастер сказал мне: «А не попробовать ли тебе самому? Я чувствую – у тебя получится». Он выдал мне кусок треснувшей доски, штихели*, и я приступил. Сначала я нарисовал на доске л и ц о, затем начал доску обтесывать и опиливать. В процессе работы я понял, что первоначальный замысел погублен и «лицо» трансформировалось в морду, сначала – кошки, а потом – тигра. Увидев, что это тигр, я сообразил, что в связи с близостью Уссурийской тайги и учитывая местный эпос, литературу, я очень верно и тонко задумал свою работу. Я вгрызся резцом в деревянные волокна вокруг своего дитеныша, видя уже и в этом символ: из глубины, из веков, которые олицетворяла грубая, необработанная доска, вдруг проклюнулась добрая морда тигренка… Я вспоминал Сельвинского: 

 

«…Это ему от жителей мирных 

Красные тряпочки меж ветвей, 

Это его в буддийских кумирнях 

Славят, как бога:  

Шан — 

Жен — 

Мет — 

Вэй! 

Это он, по преданью, огнем дымящий, 

Был полководцем китайских династий…» 

 

Я зажегся. Я вдруг почувствовал, как я узнаю́ дерево, и как дерево привыкает ко мне и начинает доверяться мне. Я услышал его – дерево. Я чувствовал радость и восторг оттого, что оно меня слушалось, уступало мне, и я мог уже управлять его – дерева – венами-линиями, только чуть подправляя их и направляя в нужную сторону. Случайно, совершенно неожиданно для меня, перед носом у тигра вырос маленький цветок с четырьмя неровными лепестками, и тигр потянулся с любопытством к нему…. Когда уже было поздновато, я спохватился и вспомнил, что у тигров есть хвосты, и даже на сáмом Дальнем Востоке бесхвостых тигров не бывает. Пришлось хвост изыскивать из того, что оставалось, и он получился очень куцым. Этот куцый хвост, разнолепестковый цветок, удивленный тигриный глаз – очень сочетались друг с другом. Мне уже было жалко, что у тигра только четыре лапы, только два уха: мне хотелось еще и еще п о д п р а в л я т ь дерево резцом… Но пришел Мастер, остановил меня, дал паяльную лампу и заставил меня сжечь моего зверя, точнее – обжечь. Я послушно, как мне ни было больно, обжигал тигра, потом чем-то пропитывал-смазывал, а потом Мастер забрал старый обгорелый кусок дерева и унес. Через полгода я встретил своего тигра в Москве, на ВДНХ, в «Павильоне труда и отдыха», слушал, как говорили об «интересном авторском замысле», «решении» и проч. И я уже и сам верил, что были и замысел, и решение… 

 

…Первую маску свою я вырезáл для Оли. Оля была рядом, работа от этого шла споро: мне хотелось сделать ее быстрее и лучше. Получилась она немножко с разными глазами, с чуть смещенными щечками – монголовидная красавица. Имея уже опыт, я ее обжег и покрыл раствором, демонстрируя свое мастерство и гордясь им. На обратной стороне я сделал отверстие для гвоздя и вырезал: «Оленьке». Она повесила маску у себя дома, над кроватью, и мать ее, которая меня терпеть не могла, первый раз в жизни сказала что-то доброе в мой адрес, вроде: «Хорошо… у него талант… – но тут же поправилась: – …но это – от Бога, а сам – дурак!» 

 

«...Из дерева мягкого сделаю маску я – 

Первую маску – для девочки ласковой...» 

 

…Как-то, я встретился с Ольгой. У нее дочь, муж хороший, хирург, ходит на судах за границу, привозит всякие именные статуэтки, рисунки каких-то знаменитостей, чуть ли ни Сикейроса; она мне всё это показывала немножко с гордостью, немножко с грустью, а потом, случайно, я увидел свою косенькую монголочку, которая висела там же, где ее повесили семь лет назад… 

. . . . . . . . . 

…Я назвал бы фильм «Две птицы». Почему? – «Две птицы» – это Грузия и Россия, это – Театр и Поэзия, это ежедневный выбор, точнее – невозможность выбора, это – обреченность, это попытки сделать счастливой любимую женщину и, в то же время – не предать тот голос, который ты иногда еще слышишь… 

 

Две птицы летят и летят в моем небе – 

Белая лебедь и черная лебедь… 

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  

 

…А может, самой значительной была минута, за которую – внешне – ничего не произошло; может, эта минута будет и будет повторяться в памяти всю жизнь, и каждый раз, когда в нее, в эту минуту возвращаешься, ты из нее смотришь теми своими глазами и всё больше и больше вбираешь в себя всю ее бесконечность, и в последние мгновения жизни всё уйдет, отступит, потеряет смысл, и жизнь сузится до м и н у т ы, войдет в нее, и разольется по ее необозримости, и тебе снова десять лет, и ты возвращаешься из поселка Молодежного домой, на Блиновку, – идти-то, всего, десять минут- только мост перейти, – и ты переходишь его в стотысячный раз, и потом будешь еще переходить его миллион раз, и всё будет как обычно, но сейчас, на подъеме, что-то тебя толкнет в спину, ты остановишься, и обернешься, и вдруг увидишь то, что видишь каждый день: развилку – дорога раздваивается: одна уходит влево, поднимается и затем заворачивает за сопку, на рудник имени Александра Матросова, тянется еще километров пять и – обрывается, и вторая – вправо, мимо Молодежного, оставляет слева дом Гали Повышевой, а справа, на краю пустыря – одинокий, разваленный дом, в котором повесился старик-татарин Хамид (или нет, он еще жив, он повесится позже, года через два), пустырь за этим домом – на этот пустырь сел однажды вертолет, – и дальше дорога вильнет у водокачки, где одно лето работала моя мам, а потом вернулась к себе, в насосную на ЗИФ – золотоизвлекательную фабрику), и тянется дальше, вдоль нависающей над ней горы – тридцать метров отвесной стены мы с Пашей Крипаком преодолели за шесть часов, – и дальше, мимо 306-го километра, где от нее ответвляется дорога поуже – на прииск имени Марины Расковой, а с левой стороны, подальше – под сопкой – стоит не видимая с дороги будка, в ней живет странный человек с ружьем, собакой и транзистором «Альпинист», – и дальше, мимо 310-го километра – там начинаются озера, и там я сидел ночью у костра, поддерживая его:  

 

…У черных сопок на плечах, 

Высоко, в желтых зернах, 

Косяк о чем-то прокричал 

И пролетел к озерам… 

 

– меня побил отчим, и я убежал из дома, и Алик Арифов с Генкой Маякиным взяли меня с собой, и я ждал их у костра, и вздрагивал на каждый хруст – был апрель, на Колыме всё еще в снегу – и рядом шумела река, чернели сопки, прямо на них лежали звезды, я кутался в тулуп, не выпускал из рук топор, и когда со стороны озёр доносились выстрелы, мне становилось не так страшно – Алик и Генка были где-то рядом; а дальше – дорога шла к перевалу, мимо поселка Кулу, куда я тоже однажды убегал из дому, – и, наконец, уходила в Бесконечность, которая волновала мое воображение красивыми, эхом отзывающимися в сопках названиями: «Бутугычаг… Хатыннах… Кадыкчан…», и вот тут-то, на границе с Бесконечностью, и начиналось то, что остановило меня, когда я поднимался на мост, и заставило обернуться – сопки, самые обычные сопки, которые в это мгновение были самыми необычными – синие – в снегу сопки во весь горизонт и больше ничего, и эта красота сжала грудь, и захотелось плакать, и я впервые подумал, что это моя родина, – я родился в Одессе, но рано уехал оттуда и Одессу не помнил, и всё равно считал себя одесситом, и мечтал скорее вырваться из этого холода и уехать к Черному морю, – но вдруг я остановился здесь, понял э т о, и ощутил, что я ж и в у… 

 

 

Из рассказов о Зоне / Юрий Юрченко (Youri)

2024-03-04 13:42
По крайней мере / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ

венок сонетов



Антонову А.К.

1.

Со вздохом открывается пространство:
покойничку по имени "покой"
щита не дали, дали меч плохой,
девиз для одиночек – "Горе, здравствуй!"

Попробуй-ка, по-прежнему побарствуй!
Хлеба замесят пополам с трухой,
чтоб птицей под соломенной стрехой
петь гимн свободе, равенству и братству.

Как будто сам свободен, равен, брат...
Довольно ли немыслимых преград
в пути, где ничего не видят очи?

Заполнил до краёв словесный блуд
мучительную вечность многоточий -
отмеренных, озвученных секунд.


2.

Отмеренных, озвученных секунд
нельзя отдать обманчивой планиде.
Распутать бы узлы ведущей нити,
сберечь нутро, как знамя берегут.

Нас время утрамбовывает в грунт -
смиряться и в болоте, и в граните.
Песчинкою под памятник элите,
оправой под сияющий корунд...

Казалось или было воспаренье,
но недоступно всё ещё смиренье,
есть только равнодушие остуд.

Легко ли нам? Ужель буддисты правы:
лишь души тех и праведны, и здравы,
чьи имена сгорают, не текут?


3.

Чьи имена сгорают, не текут
из многих уст и не журчат, как реки, –
в эфире еле слышные помехи,
их память жалит больно, словно кнут.

Другие же самих себя распнут
и как никто нуждаются в опеке,
не в звере ни в каком, не в человеке,
не в том, что сеют, и не в том, что жнут.

Им все равно: богаты или нищи,
питаться духом иль скоромной пищей,
и быть хоть осквернителем могил,

а все ж – поэтом. Гордость та напрасна!
Погаснет и сияние светил
медлительно, возвышенно, бесстрастно.


4.

Медлительно, возвышенно, бесстрастно
и странно, точно кактуса цветок,
пришпиленный на острый коготок
корявого ствола природой властной,

ритмически рифмуем. Для соблазна
картину гоним в каменный висок.
Пусть терем наш не низок, не высок,
мы всё равно поплачем громогласно.

Все смертные грехи, как самогон,
стихами выгнаны. Первач иль эпигон,
для рэпа или пения романса,

важны для нас крутые виражи.
Ныряем, простодушные ханжи,
в пустоты доморощенного транса.


5.

В пустоты доморощенного транса
от бренного уходит каждый сам.
Когда поверишь собственным слезам,
себе не пожелаешь реверанса.

Но где боеготовность новобранца,
чтоб, предъявляя душу в небесах,
измерить на придирчивых весах
смирение в глуби протуберанца?

Чтоб взвесить честно – не хватает гирь.
И даже если читана Псалтырь,
то читан и «Плейбой» – не лыко в строку.

А если удалось избегнуть пут,
ещё к какому, Господи, пороку
благие заблуждения влекут?


6.

Благие заблуждения влекут
крепкоголовой молоди немало.
Они идут, любуясь свежим палом,
и мы туда, где травы не растут.

Огонь свечи уже не стерегут.
Опасно ли, когда взялся пожаром
окрест весь космос – шар горит за шаром,
и загасить весь мир – напрасный труд.

Мы ждём с небес божественного слова.
Да разживётся наш потомок снова,
и в радость чистую поэта облекут.

Раскроенный по неземным лекалам,
всю жизнь раскрасит белым, синим, алым
отрезанный от вечности лоскут.



7.

Отрезанный от вечности лоскут
укроет след низвергнутых устоев.
Незыблемы основы? Всё пустое,
ведь завтра же устои возведут,

и новый, с прочным бруствером, редут -
потомкам, разрушающим святое.
Дождавшись слова вечного – застоя,
планеты, как с ума, с орбит сойдут.

Бороться с жизнью – та еще затея!
Огонь всегда оплатят Прометеи
оковами увязанности строк.

Любимцы горя, боли, злобы, пьянства!
Отдайте каждый день свой как оброк
для нашего холодного убранства.

8.

Для нашего холодного убранства
творцами этикета и манер
уложено немало полных мер:
жеманство превратили в пуританство,

идею – в изощренное тиранство,
и всё не умолкает зинзивер.
Проштрафившийся милиционер
штрафует энергичнее гораздо.

Натура – плодородный чернозём:
не каждый и себя простит во всём -
не прополоть обиженной цифири...

Поскольку всепрощенья постулат
не плодоносит в нашем скудном мире,
сумеем ли найти душевный лад?


9.

Сумеем ли найти душевный лад,
с восторгом наблюдая лишь восходы?
Кто ничего не сделал без охоты,
неужто не оплакивал у Врат

свое житьё – простой конгломерат,
не стоивший особенной заботы?
Какие семена – такие всходы.
Обычаем свершается обряд.

Когда душа тоскует или злится,
летит строка печальная, как птица,
в луны восход иль в солнышка закат.

А улыбнись негаданное счастье -
глупеют строки даже не отчасти.
Превыше сердца разум во сто крат.


10.

Превыше сердца разум во сто крат
приятьем мира в каждой ипостаси.
Так угасают искры в тёплом стразе,
но их хранит холодный бриллиант.

Болезненной гримасой циферблат:
пусть прах лежит уже в хрустальной вазе,
пускай шелка на саван – вместо бязи,
сменилось только качество заплат.

Еще живым, но бесполезным комом
остыло сердце, верное канонам...
Неисправим страдалец Одиссей:

Как далеки от неба эти сферы
под коркой хитроумною твоей!
Повсюду рассыпают пепел серый!


11.

Повсюду рассыпают пепел серый
умы, не понимающие зла,
куда бы их идея ни вела -
в буддисты, прогрессисты, староверы,

летят вослед за Свифтом и Бодлером
под парусом рабочего стола,
стилом что тронут, то сожгут дотла
дурным (равно – возвышенным) примером.

Не лучше ль, чтоб ни сердцу, ни уму
не присягать? В заветную тюрьму
открыть замки отребью на потребу?

Слагается довольно стойкий бред -
бездельник зрелищ, пожиратель хлеба -
для наших эмпирических побед.


12.

Для наших эмпирических побед
незыблемо составлена интрига:
пустынна между строк иная книга
но служит нам как вечный трафарет.

Оружием нагруженный атлет,
и в мыслях не примеривший вериги,
облитый соком клюквы и клубники,
окуренный ментолом сигарет.

Сортировать для хобби и для хлеба
свой дар и невозможно и нелепо -
несовместимы дух и звон монет.

Рожает муза от амикошонства
строку неистребимого пижонства:
сильнее смерти вожделенья нет.


13.

Сильнее смерти вожделенья нет,
пока есть жизнь и строки без пробела.
Аид покинув, как Орфей, умело,
давая одиночества обет,

душ золотарь, кровопускатель бед
петь заставляет страждущее тело.
И лишь затем, чтоб в мыслях всё сидела
иллюзия – от вечности привет.

Мы в этом никогда не будем кротки:
своих страстей раскачиваем лодки -
пускай со дна, нетленное достать.

Зарвавшиеся, словно тамплиеры,
и в знаниях находим ту же страсть.
О дай нам, Боже, меры! Только меры!


14.

О дай нам, Боже, меры, только меры,
не целое, а краешек, обман,
так узенькую пяточку Жуан
узрел. Фантазия (опять химера!)

имеет вкус вина и запах серы.
Творящего желанья ураган
смешает все – и Гею, и Уран.
Да будем безымянны, как шумеры!

Во имя Майи месим грязь дорог
и прячем крохи благодарно впрок.
Паломникам невидимого царства

во времени, растаявшем, как дым,
небывшего потомкам золотым
со вздохом открывается пространство.


15. МАГИСТРАЛ

Со вздохом открывается пространство
отмеренных, озвученных секунд,
чьи имена сгорают, не текут
медлительно, возвышенно, бесстрастно.

В пустоты доморощенного транса
благие заблуждения влекут:
отрезанный от вечности лоскут
для нашего холодного убранства.

Сумеем ли найти душевный лад?
Превыше сердца разум во сто крат -
повсюду рассыпает пепел серый.

Для наших эмпирических побед
сильнее смерти вожделенья нет...
О дай нам, Боже, меры! Только меры!
По крайней мере / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2024-03-02 14:35
Скушно жить на свете, господа? / Зайцева Татьяна (Njusha)

Скушно жить на свете, господа.
Может просто взять и помереть?
Решетом натаскана вода,
Поцелуем превращен медведь.

Сделаны все добрые дела -
Перебран горох, овёс и шкаф,
Золотом покрыты купола,
И раз сто прошепчено – «Ай лав!».

Дерево посажено – в горшок.
Дом построен – в рамке на стене.
И сорока на хвосте – Твой срок!
Истина кричит – «Спаси!» – в вине.

Сын отпущен на чужие три -
На четыре не хватило ног.
Встань! Иди! И пристально смотри -
Мир вокруг убог и одинок!
Скушно жить на свете, господа? / Зайцева Татьяна (Njusha)

2024-02-25 15:04
стеклянное подворье / Зайцева Татьяна (Njusha)

чувство – призрачная крепость
для тоскующей души
безнадежность губит нежность
бесполезностью судьбы

и в закрытых окнах «завтра»
отражается «вчера»
повторенье безоглядно
и душа в оковах сна

снег ложится расставаньем
на дороге лунный свет
и унылые стенанья –
вьюг усталых злой ответ

тихим шорохом «сегодня»
в дверь открытую войдёт
и стеклянное подворье
чуть вздыхая запоёт…
стеклянное подворье / Зайцева Татьяна (Njusha)

Страницы: 1 2 3 4 5 6 ...10... ...20... ...30... ...40... ...50... ...100... ...150... ...200... ...250... ...300... ...350... ...400... ...450... ...500... ...550... ...600... ...650... ...700... ...750... ...800... ...850... ...900... ...950... ...1000... ...1050... ...1100... ...1150... ...1200... ...1250... ...1300... ...1350... 

 

  Электронный арт-журнал ARIFIS
Copyright © Arifis, 2005-2024
при перепечатке любых материалов, представленных на сайте, ссылка на arifis.ru обязательна
webmaster Eldemir ( 0.152)