Студия писателей
добро пожаловать
[регистрация]
[войти]
Студия писателей > Золотой фонд

 

 

Вот ты лежишь передо мной…Стройная. Светлая. Безмятежная. Предвкушая минуты мнимого затишья перед огненной пляской. Смотреть на тебя спокойно, всё равно, что кормить голодного китайскими палочками. Я закрываю глаза. Возвращаюсь назад. Снова и снова, вспоминая, как это было в первый раз… Я был ещё мальчишкой. Запретный плод, он не сладок. Он вязок, как медовая патока. Обняв твое воображение, уже никогда не отпустит тебя на волю. Поступок, как короткий суровый ошейник. За пределами допустимой свободы останавливает сладостная боль шипов. И ты рвёшься на эту свободу, за минуту взрослея на годы.  

Я знал тебя. Знал по рассказам. Но познание – это чувство, а не чужой жизненный опыт. Была ранняя весна. Воздух сам наслаждался своими ароматами, помогая прохожим проснуться от зимней спячки. Мой план зрел долго. Я хотел, чтобы всё произошло в моей квартире, а не где-либо у приятелей, либо ещё хуже, на чердаке. Максимализм молодости любит ходить по острию. Родители уезжали за город на пару дней. Больше всего меня дразнила возможность разоблачения. Вернуться могли в любой момент. И это ощущение перманентного адреналина , смешанное с ожиданием известного неизвестного, держало меня в состоянии юлы, которая забыла остановиться.  

Мир кружился лоскутками, я успевал выхватывать из него только маленькие обрывки звуков, образов, запахов…Но сложить их воедино я не мог.  

И вот, огонь. Головокружение. Горечь и страх, вперемежку с гимном самоутверждения ,на новой планке взрослой жизни. И ты, сгоревшая, уставшая, еще в моих руках.  

Уже тогда я знал, что ты – не последняя. Осознание себя в новом качестве, стоит тех жертв, кои хранятся между ожидаемым и полученным. Да, я часто Вас менял. Я искал. Природа наделила меня ординарной внешностью, но очень требовательным вкусом. Видимо, в отместку за первое. Мой вечный поиск, конечно, стоил денег, здоровья, времени. Было все – сладострастие новизны, разочарование, жалость , отвращение… Вся гамма от минус бесконечности, до её же плюса. И вот я нашёл тебя. Хорошо ли было нам все эти годы? Какая разница, ведь мы до сих пор вместе. Устав от поисков, научаешься принимать вещи таковыми, какие они есть. Правда, вчера я наслушался про тебя бог весть чего. И глупая мысль внедрилась в сознание : «Брось её».  

Но меня трудно заставить плясать под чью-то дудку. Глупец. Вчера я мог тебя потерять.  

Даже одна мысль об этом мучительна сегодня.  

Сегодня. Вот ты лежишь передо мной. Еще: безмятежная, светлая и стройная. Я поджигаю тебя и выпускаю первое кольцо памяти той, которая думает, что это про неё.  

 


2007-05-11 14:34
Доминантсептаккорд / Ирина Рогова (Yucca)

Ах, почти забыт ныне этот прекрасный и древний обычай – собирать и отсылать другу посылки! Как весело и деловито сновали по перегруженным почтовым артериям страны эти славные фанерные ящички! В каждом уважающем себя семействе было их не по одному, с затертыми и заново поверх написанными адресами, хранящими память о прошлых сокровищах и за ненадобностью пока заполненными всяким барахлом. Праздник ли на носу, день рождения ли кого-то из родни, или набралось вещей детских вполне еще годных к носке, или варенья наварено для внучат, грибочков маринованных для зятя – освобождается ящичек, где у нас маленькие гвоздики, место остается, давай сушек положим, письмо-то, письмо не забудь! И ведь не насильно, не по принуждению, а с желанием! А сколько удовольствия от получения посылок!  

«Мам-пап, а что бабушка прислала? Ух ты!..». Друзья не забывают друг о друге: «Коля, я тут тебе журнальчики кое-какие насобирал, прочти на досуге, занятные вещички пишут…», – тепло на душе? Хорошо! Это тебе не безразличная мировая Сеть, где есть все, кроме одного: внимания, тебе одному предназначенного. И едут из Москвы на периферию, а периферией тогда было все, что не Москва, колбаска столичная, конфеты фабрики «Красный Октябрь», чай «Целонский», а в обратную сторону – своя экзотика: сало домашнее, с чесночком, соленья-маринады – дары лета и самоотверженного труда вспотевшего огородника, орешки кедровые из Сибири, медок алтайский, бастурма кавказская, бальзам рижский, рыбка копченая-вяленая с Дальнего Востока, с Украины в рыжих резиновых грелках – что? правильно, самогонка-горилочка, – эх, да мало ли чем ещё можно обрадовать друг друга!  

Поэтому, получив известие о предстоящем получении посылки, я приятно взволновалась.  

Известие было от моей подруги Ирины. Мы познакомились и подружились давным-давно, во времена нашей «курсантской», как мы ее называем, молодости. Курсантской потому, что все ребята в нашей немаленькой компании учились тогда в ВИИя (военный институт иностранных языков и заодно военных прокуроров). Яркая, веселая, умная Ирка была связующим звеном и тогда, и еще долгое время после того, как все позаканчивали институты, переженились, вышли замуж, разъехались в совершенно разные двадцать четыре стороны и пропали каждый в своей жизни. Ей звонили, передавали приветы друг для друга, рассказывали новости, заезжали, попав по делам или проездом в Москву, короче, Ирка была нашим «пентагоном», безотказным связным и вообще надежным «своим парнем», хотя, как водится, по добру редко воздается, и у Ирины жизнь складывалась непросто. Первые годы мы довольно часто виделись, то она на «юга» в отпуск с заездом ко мне, то я в Москву, что чаще бывало. Билет на самолет Баку-Москва стоил тогда 40 рублей, столько же на обратную дорогу, столько же, не больше, а то и меньше – на «погулять», все вместе как раз укладывалось в мою зарплату. «Гуляли» мы, в основном, в Ирининой кухне, в ее Орехове-Кокосове, три дня разговоров, рассказов, воспоминаний, хохота и поедания салатов. К одному из воспоминаний относится и доминантсептаккорд. Было время, когда мы были гораздо моложе, чем сейчас, и, так как обе очень любили танцевать (а Ирка танцевала так, что мужики шалели), то выбирали себе небольшой бар-кабачок с входным коктейлем и танцплощадкой и «гуляли» там. От знакомств мы отмахивались, не для того гулять пошли, но один раз нарвались на особо докучливого и противного кавалера, который уже сильно поддал и игнорированию не поддавался. Вижу, Ирка разозлилась и до скандала недалеко, но тут мы, не сговариваясь, соорудили себе неприступные лица, римские профили, речь тягучая, манерная, во взгляде серьезная усталость… «Ты помнишь это место, третий концерт…па-па,пара-па-пам-па-а, совершенно невообразимая раскладка по тональностям, я думала, что из диезов и бемолей не выберусь…». «Да, ты права, а доминантсептаккорд? Ты помнишь этот доминантсептаккорд?!» Откуда всплыл у меня этот доминантсептаккорд, ума не приложу, Ирина-то музыкант, а у меня на тот момент два курса медицинского. Иркины глаза наполнились слезами, а лицо сделалось окаменевшим, вижу – сейчас рухнет от хохота. А взгляд приставалы после этой фразы зафиксировался в дальней точке пространства, где-то в глубине Вселенной, мне кажется, он тоже хотел вспомнить что-нибудь соответствующее моменту, может быть, даже из сопромата, но поскольку был близок к состоянию кувалды, то ничего не вспомнил и просто отпал. Короче, всё в тот раз закончилось благополучно, если не считать нашего полуобморочного от хохота состояния.  

Но это всё лирика, перейдем таки к «физике».  

Стуча правой рукой, оснащенной гипсом, по дребезжащему почтовому ящику, левой я нетерпеливо выковыряла из недр его плоских извещение на посылку. Про гипс отдельная история, потом расскажу. Так вот, извещение добыто, кроссовки, куртка, ой, паспорт, и я уже на почте. «Девушка, вот… помогите заполнить, видите, рука…Спасибо!» Конечно, это был не вышепроплаканный фанерный ящичек, и не сверток, обшитый белой материей и обляпанный десятком сургучных блямб. Кстати, кто помнит умозашибительный процесс обшивания посылочного добра куском старой простыни? Но всё это не главное, главное – то, что внутри!  

Я положила посылку на стол. Отошла. Закурила сигарету. Поставила чайник, пить хотелось что-то. Села у стола. На лице моем прочно утвердилась дурацкая улыбка. Хорошо, что дома никого пока нет. Что же там все-таки?  

«Подбирала не по нужности , а по цвету, – написано в письме, – зелененькое, желтенькое, весна все-таки». Хм, посмотрим. Начинаю увлекательный процесс, главное – не торопиться, главное – растянуть удовольствие. Снята первая упаковка, за ней вторая. С удовлетворением наблюдаю третью, под ней должен быть, по крайней мере, еще пакетик. Точно, есть пакетик. Иркина цветовая гамма, материализовавшись, вызвала у меня вздох удовольствия и радости. Открытка со стихами Басё, предмет интимного туалета (на самом деле зелененький), флакончик Ив Роше нежно-желтого цвета и, конечно же, книжка, нет, две книжки: томик Поля Элюара и сборник философских статей. Были там еще стихи, судя по тексту натужного философского-любовного характера, – мои, какой-то двадцатидревней давности. Надо же, сохранила!  

Известно, что каждая вещь имеет свою энергию. Каждая энергия имеет свой цвет, а каждый цвет рождает свой звук. Наши собственные акустические аурные зоны представляют собой динамичную систему полей, постоянно ваимодействующую с внешней средой. Зрение и звук осуществляют непрерывный перенос информации, но всегда ли мы распознаем эту информацию? Озаренная неожиданной идеей, я разложила подарки на столе и, призвав на помощь древних даосов, стала соотносить цвет со звуком.  

Полученный звукоряд оказался, ни много ни мало, китайской пентатоникой! Должен быть септаккорд, упрямо билась я над нотами, складывая их и кучкой, и вдоль, и вперекрёст. Тем временем к месту моего сражения подтянулись танковые, то бишь, музыкальные силы, тут же был построен аккорд, но не вожделенный септаккорд, а нонаккорд с секстой, который мне, с моими любительскими познаниями в теории музыки, и присниться не мог, попутно показано обыгрывание, разрешение и т.д., и т.п. Удовлетворившись произведенным впечатлением, силы осведомились насчет покушать и, выпив мой кофе, удалились в компьютер.  

«А-бал-деть…», – пропела я голосом Гальцева и задумалась. Вопросительный доминантсептаккорд словно содержащий в себе вечные наши «что делать?» и «что дальше?», с одинаковой легкостью разрешается и в мажор, и в минор, переходит и в слёзы и в смех, другими словами, подразумевает некую неопределенность, выбор, да-нет-может-быть. Как легки и быстры были наши шаги: аккорд – драма, аккорд – счастье, аккорд – не хочу жить, аккорд – жизнь прекрасна! Чем обернулись глупые ошибки юности, насколько затронули душу совершенные грехи, источили пережитые трагедии, к чему вывели поиски пути в динамике самостановления, самоутверждения, самосознавания? Что осталось с нами навсегда, а что отлетело за ненужностью?  

В окно падал косой луч закатного солнца. По прошествии стольких лет вопросительность души зазвучала нежным и легким мажором, неразрешенность преобразилась в светлый джазовый аккорд, дошедший до меня таким банальным почтовым путем.  

Много ли надо человеку, думала я, собирая раскиданные упаковки, – несколько строчек Басё, нежный запах мимозы, нечитанная еще книга, тепло сохраненной дружбы…И услышишь музыку, которая притворилась тишиной, и хаотическая реальность, преломленная хрустальным аккордом, явит универсальную гармонию…Нельзя измерить береговую линию одного и того же моря, – продолжала думать я, – но душа каждого человека – часть вселенской души- anima mundi, и мы лишь дробные фрагменты ее, которыми она одарила нас в надежде на созвучность…  

«У самой дороги  

Чистый бежит ручей.  

Тенистая ива.  

Я думал, всего на миг, –  

И вот – стою долго-долго».*  

 

 

29 апреля 2007г.  

Примечания.  

Китайская пентатоника – лад с гаммой из 5 ступеней: фа, соль, ля, до, ре.  

Даос – адепт даосизма, китайской религиозно-философской школы.  

Септаккорд – аккорд, состоящий из четырех звуков. При расположении звуков септаккорда по терциям крайние звуки отстоят друг от друга на септиму.  

Доминантсептаккорд – малый мажорный септаккорд.  

Нонаккорд – аккорд, состоящий из пяти звуков.  

* – стихи Сайгё.  

 

 

 

Доминантсептаккорд / Ирина Рогова (Yucca)

2007-05-08 05:11
Оно и пчёла / jinok

Листаю сердцем старый фотоальбом с бархатом голубой обложки и жёлтыми металлическими уголками. Детство, школа, друзья, дети…На последней странице осталось время для Твоей фотографии, пока её нет. Зато потом, она не успеет пожелтеть, а даже , если и покроется осенью, я уже не увижу.  

 

Современные , метко обозванные «мыльницы», никогда не передадут всей глубины образа, рассыпавшегося мигом чёрно-белых оттенков. Яркие лубочные краски отвлекают от сути, как погремушка, приручающая ребёнка к земным законам бытия, когда мир еще перевёрнут вверх ногами. Твой след не может быть: ни глянцем «Полароида», ни резким лубком холодной цифры.  

Его нужно делать неспешно, вручную, соблюдая все ритуалы настоящего фотографического искусства.  

 

Первый этап – самый важный. Съёмка. Она начинается задолго до появления образа. И начинается с темноты, именно она верная спутница и помощница, свет в это время – коварный враг. Чистота и глубина снимка зависит от чувствительности плёнки. Она, как хорошее вино с годами становится более эмоциональной и отзывчивой, как будто готовится всем своим существом принять, чтобы отразить лучший кадр пути. И понимаешь, если бы это произошло раньше, вряд ли удалось вобрать столько деталей и света. Готовую плёнку будущих событий в кромешной темноте накручиваешь на кассетную ось времени, осязая кожей пальцев квадратное решето кромок. Самое сложное – закрепить начало на выступ оси, неподатливость глади ускользает. Несколько минут или лет, и плёнка, обласканная тёплым прикосновением ,спиралью закручивается в полость кассеты. Засвеченный хвост, необходимая потеря и аванс будущих фотографий. Что там появится, лица или статисты? Жизнь или хроника, завязанная узелком на память.  

 

Камера впечатлений – непостижимое из устройств. Она редко выглядит подобающе чуду, которое способна запечатлеть. Ведь она только средство, разыскивающее цель. Когда смотрим на снимок, не вспоминаем об объективе, связавшем негатив с позитивом. Восхищаясь искусством, забываем, кто стоит с перепачканными краской руками. Настоящий художник живёт не в человеке, он проявляется в картинах, гуляющих по аукционам, в мелодиях, летящих в поколения жизнью света, минуя авторское право по истечению срока давности. Но всё это будет потом, когда фотоаппарат сломается или будет потерян, доживая во времени грудой износившихся деталей.  

 

События и люди учат нас сложным приёмам искусной съёмки. Три координаты опытного видоискателя создают шедевр, но иногда это не зависит ни от плёнки, ни от образа.  

Три кита отражений – выдержка, диафрагма и расстояние, как трёхмерность мира, прошлое, настоящее и будущее, любимое русское троекратие.  

 

Если бы не знать календаря, лишь времена года, сезонно и душевно наша встреча пришлась на осень весны. Время не предвещало ни буйства красок, ни развития событий. Оголённые выстуженные деревья чертили по небу иероглифы одиночества и запустения. Грязный снег кое-где щетинился подтаявшими острыми лучами, напоминающими упавшие сосновые лапы. Встретились, как веруют адепты теории вероятности, случайно. Лишь спустя время и события, понимаешь, что не может быть простым совпадением оставляющее длинный след. Каким бы он ни был: глубоким или приятным, ранящим окриком или легким касанием мелькнувшей улыбки. Всё, что трогает и задевает, падает на подготовленную почву.  

 

У каждой случайности есть пароль: лунный звук, запах дождя, сиреневый оттенок, ключевое слово, а чаще, сочетание всего кода, как сложившаяся мозаика внутри тебя. Узнавая картинку в один миг, зрачок сердца открывает диафрагму ровно настолько, чтобы успеть вобрать образ и не засветить плёнку. Неуправляемый затвор щёлкает в глубинах подсознания. Поэтому бывает так трудно увидеть и понять логику происходящего по иррациоанльным законам. Оно не поддаётся мыслительной расчленёнке.  

 

Чёрно-белые пляски в природе, в отличие от человеческого табуирования и отрицания, всегда или почти всегда находят гармонию и свободны от ханжества и лицемерия.  

 

В среде наших общих знакомых и даже друзей ты была не пустой светской львицей, но загадочной разочарованной душой, умеющей держать на невидимой привязи почти каждого. Ты умела угадывать струны, касаясь которых у собеседника, отзывался чистый звук отражения. Разная музыка звучала на этих странных встречах. Когда тебе было скучно, зажигалось фламенко твоим виртуозным соло, забивающим фон визави. Если в твоей жизни намечался длинный серый период стагнации, могла позволить незамысловатый вальс, вызывая на откровенность, и собеседник мог часами кружить импровизации и воспоминания на тему «остров невезения» с подтекстом «ты у меня одна…».Редко, но просыпались приступы дружбы и тоски по женской общности, чистой , почти братской, и ты снисходила до подруг на час, обсуждая сто честных способов завоевания сердец и крепостей. Эти беседы походили на коллективные отчёты конкурса бальных танцев, с непременными: ча-ча-ча, танго, рок-н-роллом, вплоть до акробатических трюков уже на другой площадке.  

 

Я не знаю, почему однажды тебе захотелось устроить внеочередное Первое апреля, выбрав меня муляжом бруска по отточке общественного остроумия. Под музыку степа объявили Чёрный танец…  

Позже,я задумывался, почему именно меня ты выбрала на такую неблаговидную роль, ведь кроме незатейливых симпатий в общем хоре восхищения, тогда еще ничего не было. И понял, выбирают нам и за нас, великодушно позволяя жить в иллюзиях свободного выбора. Внешняя сторона событий, которыми мы связываем сюжет, лишь подводная часть айсберга, видимость и значимость которой исчезает вместе с нами.  

 

Негатив от нашей встречи остался со мной. Если бы сразу выскочила разноцветная глянцевая картинка, не знаю, чем бы пришлось заполнять несколько лет. Именно копоть негатива подарила необычные , странные ощущения и мысли, выводы и поступки, которых, как кажется мне сейчас, просто не могло произойти совсем. Чтобы однажды…  

Ты то появлялась, то исчезала из моей жизни. Порой казалось, что тебя не существует вовсе. Я до сих пор не могу понять, почему однажды, абсолютно вопреки здравому смыслу и желанию, внутри таки щёлкнул затвор. Может потому, что я понял и почувствовал одну простую истину, боль не приходит как наказание, скорее – указательный знак внутреннего пути. Интуитивно мы знаем о подводных камнях своих слабостей, но редко пытаемся, осознав , рассмотреть их при свете дня. Чтобы это однажды всё-таки произошло, нам посылают людей, которые не столько люди, сколько слепки мыслей наших внутренних проблем и тупиков. Они срабатывают как алкоголь, катализатором радости или горя, в зависимости от повода его появления на столе.  

 

Пока я пил Тебя, пришлось пройти длинный путь, почти не вставая с места. Такой путь совершенно несоизмерим с обычными трёхмерными понятиями. Ни один учитель или книга не могли бы дать такого импульса. Ты помирила меня с самим собой, научила принимать реал бесстрастным зеркалом, просто отражая чёрное и белое такими, какие есть. Подарила целый Мир.  

 

Теперь, иногда, я говорю ему : давай прогнёмся вместе! И чувствую, отзывается, и мы прогибаемся улыбкой, или ресницами, когда ложимся спать. Потому что ночью, очень редко, но, встречается Оно.  

 

Легко или сложно, но обыденно проходится путь от любви к ненависти. Мне было интересно и дорого обратное. Постепенно путь превратился в кольцо переходов одного в другое. Оно легко катится, оставляя едва видимый след на земле. Хотелось ли остаться на одном из полюсов или дальше смотреть на превращения внутри и вокруг?... Скорее, второе, ведь ненависти так не хватает любви, а любовь с прививкой ненависти, лишаясь мыльно-розовой пены и декоративного флёра, оживает неторопливым мудрым естеством. Как природа, без вопросов и ответов, тихой поступью бытия. Когда пчёла, защищаясь, выпускает жало, она умирает. Но ведь человек никогда не нападает на пчёл и никому в голову не придёт упрекнуть её в бессмысленности защиты, приводящей к смерти. Но все помнят вкус мёда, даже если его не любят.  

 

Я и Ты никогда не станем Мы. Только Оно. Стоит ли называть то, чему давно подарили длинный чужой синонимический ряд. Твоё и моё Оно капризный избалованный ребёнок. Едва уловимый, как запах дождя, призрак. Оно наверняка думает, что больше любви, сильнее веры и важнее надежды. И нет никакого желания доказывать ему обратное. Пусть живёт своей жизнью, как пчёла, не задумываясь о глупой жестокости жизни и собирает мёд.  

 

Вокруг живёт подаренный для меня негатив. Внутренним увеличителем при красном свете светильника экспонирую его на бумагу, почти каждый день. В кювете с проявителем ещё плавают кубики льда той осенней весны. Когда-нибудь они растают совсем, и я опущу туда лист. Какие контуры появятся на нём, сейчас ещё не узнать. Но, если не успею, просто напишу на белом листе чёрным каллиграфическим подчерком одно слово.  

 

 

Спасибо.  

 

И закрою альбом, ведь я последний его созерцатель.  

 


2007-04-10 20:57
Начало романа... / Юрий Юрченко (Youri)

 

                                         * * * 

 

 

 

 

 

 

Он родился в тюрьме, может быть, поэтому у него всегда возникало напряжение и ощущение опасности, когда он видел человека в форме. Даже когда человек в форме, вот как сейчас полицейский, излучал дружелюбие. Это напряжение, этот страх, были, очевидно, в крови и избавиться от него, стряхнуть его, было не так-то просто и, наверное, уже невозможно. Можно было сменить все, начать новую жизнь, носить новые вещи, обзавестись новыми друзьями, пересечь несколько границ, поменять профессию, имя, всё можно было начать заново, но только это ощущение приближающейся опасности при виде полицейского не проходило. Полицейский что-то ему сказал. «Ви, битте?..» – переспросил он. Сержант повторил, показывая жестами вокруг, на окно. Он понял: полицейский говорит ему, что здесь, в городке, хорошо, и что ему повезло, что он попал сюда, к ним. «Да, – закивал он головой, – я знаю, мне очень повезло, данке, хиа зер гут, вери найс, же сюи трезорё!..» Полицейский попросил его подойти к планке у двери, измерить рост. Затем стал подробно описывать приметы: цвет волос, глаз, шрам на брови. «Черт, – ругнулся он про себя, – надо было волосы стряхнуть вниз, на бровь, он бы шрам не заметил…» – но тут же подумал – зачем?.. Какая разница, запишет он шрам или нет в особые приметы, – эта привычка с детства – стараться все предусмотреть, предупредить опасность, чтобы ничто не могло помешать затеряться, спрятаться, исчезнуть. Все, тебе больше нечего бояться, ты в нормальной цивилизованной стране, ты поэт, артист, а не уголовник, не террорист, не налетчик. Ничего, зато он не заметил, что у меня уши торчат – волосы скрывают и воротник поднят. Второй полицейский просит подойти к нему. Отпечатки пальцев. Полицейский извиняется, разводит руками: ничего не поделаешь, «Пробирен…» Пробирен, так пробирен, хотя это совсем уж ни к чему, да ладно, давай, печатай. Долго и старательно, все пальцы, каждый отдельно, потом снова оба указательных, потом оба больших, потом все десять вместе. Полицейский провожает в туалет, дает мыло, какую-то пасту, ждет, пока Зона отмоет руки, он смущен, ему неудобно, что «русише шрифтштиле» приходится подвергаться такой унизительной процедуре. Ладно, спасибо, я могу идти? Данке зер за всё. Как учил Вадик, здесь, главное, все время улыбаться и говорить спасибо. Здесь расписаться, это взять с собой. Большая текстура по-немецки, это он должен на досуге прочитать, чтобы знать, что можно, что нельзя. Ладно, и так все понятно. «Видерзейн!» Это он демонстрирует беглое баварское произношение – глотая приставки и окончания. Домой. В свою каморку под крышей, в отель с серьезным названием «Храбрый Лев». Вокруг магазинчики игрушечные, люди улыбаются, все ходят, раскланиваются друг перед другом: «Грюс Готт» – «Грюс Готт». Ласковые… Хорошо! А в отеле девочка мелькнула, тоже ласковая, что-то она там при кухне делает? – кажется, как-то она т а к посмотрела, надо бы ее в нумер затащить, но, конечно же, она замужем, и муж ее тут же, поди, крутится, наверное, этот улыбчивый толстячок, который мне ключи от номера давал. Ну и что, что муж? Ей, наверное, скучновато на кухне, а тот всё хозяйством занят да барыши подсчитывает, а тут – на тебе, такая романтика, русский писатель, нет, надо ее затащить, вот и смысл какой-то существования здесь появился, и настроение сразу поднялось. Оказывается, и здесь, в Альпах, на границе с Австрией, на юге Германии, в этом маленьком красивом курортном городке, можно жить! Вот, оказывается, чего не хватало для того, чтобы все это великолепие – этот туман, стелющийся понизу, горы, будто бы вырезанные из фанеры, разрисованные и расставленные, как в огромном театре, вокруг, обрамленные «лесом зубчатым», как говаривал Александр Блок, небо, высокое, ясно-голубое – вот чего не хватало для того, чтобы вся эта красота обрела форму и смысл: маленькой девочки, копошащейся за стойкой. И пусть потом, в итоге, ничего с ней и не выйдет ( но в душе-то ты уверен, что – выйдет!), пусть окажется самое невероятное: что она безумно любит своего пухленького кока, но пока – все неизвестно, все полно обещаний и намеков, и уже утром, вместо того, чтобы спать до самого завтрака, ты встанешь пораньше, сделаешь зарядку, побреешься, простучишь себя по груди, нащупывая тембр: «Карл у Клары украл кораллы», выберешь рубашку джинсовую – из новых, и – вниз, к завтраку, не суетясь, не торопясь, не ища ее сразу глазами по всему ресторану и даже как бы забыв о ней: не сегодня – завтра, не завтра – так когда-нибудь она опять мелькнет, стрельнет глазами и, может быть, если повезет, тебе подвернется момент спросить ее: «Ссори, ю а мериед?» или нет, надо это выучить по-немецки: «Эндшульдигунг, вы замужем?».. И – тоже по-немецки – «Жаль…» Хотя, по-английски, это даже романтичнее. Старый козел, – подумал он, и тут же возразил, – ну, почему же старый – тридцать пять лет, и по всем признакам, жизнь только начинается… 

 

 

…………………… 

…Он родился в тюрьме, в Одессе, вернее, в тюремной больнице. Мать его приводили несколько раз в день к нему – кормить. Потом его ждала судьба тысяч других его братьев и сестер, судьба обычная для того времени – детприемник, детдом и, если повезет, дождаться, пока за ним не придет мать… Но шел уже второй год после смерти Сталина, и осенью 1955-го вышел Указ, по которому женщины беременные и с грудными детьми амнистировались. Ему было уже восемь месяцев, когда мать вышла с ним на свободу. Однако, проживать ей постоянно «рекомендовали» в пределах Магаданской области. Родного отца он не знал, потом только он узнал, что это – человек, просидевший в тюрьмах и лагерях, с короткими антрактами, всю свою жизнь. 

Весь их небольшой поселок населяли такие же люди, как и его мать, все они отсидели по многу лет, где-то на зоне или на поселении перезнакомились, переженились и, освобдившись, тут же, около лагеря, который был как бы частью поселка, и остались жить. Многим из этих людей в больших городах жить было запрещено, а многие просто уже и боялись уезжать: ходило много рассказов о том, как люди, долгие годы прожившие на Колыме и уехавшие потом на «материк», очень быстро там умирали: организм за долгое время уже приспособившийся к этой жизни, обратно перестраиваться не хотел. Так люди и доживали там, в поселке. Дети их ходили в школу, стоявшую на самом краю поселка, чуть дальше за ней начиналось кладбище, которое почти сразу переходило в лагерь: заканчивались могильные холмики нормальные – с цветами, с фотографиями, с пожелтевшими венками и лентами: «Милому отцу… мужу… брату…» и начинались серые, ржавые безымянные кресты – это шли могилы заключенных. Там, в поселке, как только он начал себя осознавать, он уже знал, что есть свой мир – это их соседи, родители его друзей – хорошие, добрые, и не очень хорошие и добрые, но свои, и есть чужой мир, мир людей в форме. Впрочем, он прекрасно понимал, что не все люди в форме – враги, есть прекрасная Советская (Красная) Армия, которая победила белогвардейцев и освободила мир от фашизма, и он сам мечтал служить в этой Армии, но эта Армия, в которой служили сильные, честные, веселые, добрые люди, была где-то далеко, в Москве, наверное, или охраняла наши границы от полчищ врагов, но здесь форма означала – «милиция», или «конвойные войска». Слова «конвой», «лагерь», «вышка», «зэк», «побег», «тревога», «зона», «колючка» входили в его сознание как слова «мама», «Ленин», «садик», «школа», «небо», «сопки»… В день по несколько раз через поселок провозили в «воронках» заключенных – на работу, на обед, с работы. (Их провозили мимо школьного двора и иногда – то ли школьная лошадь везущая бидоны с молоком, то ли телега, выезжающая из соседней котельной, перегораживали дорогу, – «воронок» притормаживал, и, если была перемена, мы видели в маленьком зарешеченном оконце их небритые худые лица в полосатых беретах, они смотрели молча на нас, а мы на них, они всегда ждали этого момента, и обычно, кто-нибудь из них нам бросал в окно деревянный пистолет с оттягивающимся на резинке бойком, или еще что-нибудь. При этом, тот кто бросал, кричал: «Сынок, это т е б е !», имея в виду кого-то из нас, особо ему приглянувшегося. В общем-то, мы и без этого их часто видели, они работали в поселке, что-нибудь все время строили, но так близко, чтобы можно было разглядеть черты лица и морщинки, глаза, так – только когда машина тормозила у школы…) 

Иногда, среди ночи, весь поселок просыпался от стуков в двери, лая собак – по дворам с овчарками ходили солдаты, кого-то искали – побег. Однажды побег был совершен среди бела дня, и вся короткая трагическая история этого побега разворачивалась на глазах у всего поселка. Что-то заставило двоих зэков бежать днем. Потом говорили, что то ли они кого-то проиграли в карты, то ли их кто-то проиграл, в общем, и так и так им был один конец. Что-то они подожгли на зоне, что-то такое, что очень дымило, и этим дымом затянуло пол-лагеря. И потянуло на сопку. Они и рванули прямо на проволоку пока их не было видно, но только ветер, вдруг, на беду, резко изменился, и они – как на ладони – по лысому распадку карабкаются. Поселок – у самого подножья сопки, а лагерь – чуть выше, длинным высоким забором с колючей проволокой уже на сопку взбегает, и поэтому из поселка, снизу, все очень хорошо видно, как будто кто специально массовое действие организовал по случаю какого-нибудь праздника. В общем, поднимаются из распадка они, а за ними – метров через триста – трое солдат, и тот, что впереди, солдат, им что-то кричит, а потом стреляет, но сначала очередь-то явно выше прошла, он в них и не целился, они дальше бегут, причем, как бегут – не очень-то по сопке побегаешь, – так, лезут по камням, спотыкаясь, дотянуть до кустарника пытаются, а он, этот же солдат, что вверх стрелял, опять, да только теперь прицельно, и одной очередью обоих и положил. Когда пацаны поднялись к ним, они уже лежали спокойно, а рядом мальчишка-солдат катался по земле, плакал. Один из зэков был молодой, лет двадцать пять, а другой постарше. У того, что постарше, вся телогрейка сзади по диагонали была вспорота очередью. А у молодого все пальцы в земле и в крови, еще, видно, несколько минут жил, землю царапал. Так они и лежали, до следующего дня, тряпкой одной накрытые, под охраной, пока из Магадана комиссия на вертолете ни прилетела. А солдату этому отпуск дали – десять дней. 

Над школой – в пол-крыши – плакат: «ЗА ДЕТСТВО СЧАСТЛИВОЕ НАШЕ – СПАСИБО, РОДНАЯ СТРАНА!» Что ж, детство у него действительно счастливое было, – он же не знал, что бывает и другое... 

 

……………………… 

Потолок в его номере был скошенный и это ему нравилось, как нравилось и небольшое окно, выходившее на крышу, – все это совпадало с его представлением о том, как должен жить художник. Окно, хоть и небольшое, но вмещало в себя достаточно много: в него попадала и незамерзающая всю зиму речка, и несколько огромных елей слева, и аккуратные красивые домики, и дорога с пробегающими по ней разноцветными игрушечными машинами, и, главное – близкие, вплотную обступившие городок, горы. По ночам, иногда, он просыпался от стука – ветер стучал по крыше, в горах был буран, грохот и вой ветра были совсем рядом, и это тоже ему нравилось. Вообще, всё, что с ним сейчас происходило – происходило как бы не с ним, а с кем-то другим. У него было ощущение, что он смотрит какой-то фильм, и сам он – отстранился, затаился в зале, а кто-то, похожий на него живет в этом номере, ходит днем по улицам городка, здоровается с людьми, спускается в ресторан обедать, бродит по горам... В этом фильме ничего не происходило, но это-то как раз его и привлекало: в его жизни всегда так много всего происходило, что он никак не мог поверить, не мог привыкнуть к мысли, что может быть вот такая жизнь – спокойная, размеренная, и вместе с тем, необычайно наполненная чистым горным воздухом, ровным глубоким дыханием, п о к о е м... И он готов уже был поддаться этому течению, готов был уже вместе с героем этого фильма вдохнуть полной грудью туман, заползающий в окно его комнаты, но что-то мешало ему, что-то не отпускало его до конца, и он знал, что это. Он привык, что за всё надо платить, и за этот неожиданный покой, подаренный ему кем-то, тоже рано или поздно с него спросится. Но он отгонял эту мысль, начинал думать о том, что надо воспользоваться этой передышкой и сесть за работу. Он так долго говорил всем, что он писатель, что пора уже было что-то и написать. Он решил, что это должен быть роман. Только вот о чем роман. Может быть, просто описать все, что с ним сейчас происходит, описать эту зиму с остановившимся до весны действием? Он назвал бы этот роман «Зима в горах», красивое название, только так уже назвал свой роман Джон Уэйн. Почему всё до него уже названо и написано? Можно было бы написать еще одну книгу о р е ж и м е, и об ужасах нормальной человеческой жизни, из которой он вырвался, ему было о чем написать, он хорошо знал ту жизнь, но он не хотел себя обманывать. Он никогда не был ни борцом, ни политиком, и сейчас, когда уже режим дышал на ладан, рвануться вдруг на уже пустые баррикады было бы смешно. Всё должны делать профессионалы. Было только одно, о чем он хотел бы по-настоящему написать, но он не знал, как к этому подступиться. Вообще-то, он не считал себя писателем, писатель – это слишком громко, нет, он был поэтом, а поэтом называться ему было как-то неудобно. «Вы кем работаете?» «Поэтом». Поэт, он считал, это не профессия, человек просто или поэт – или нет, и совсем необязательно ему, чтобы доказать, что он поэт – выдавать в день по стихотворению. Поэтом сделала его любовь, вернее, не так, – поэтом сделали его женщины, которых он любил. Он занимался в жизни многим, учился разным профессиям, но быстро забывал их – как забывается все неродное, неорганичное, то, к чему у тебя нет призвания, но ты вынужден был какое-то время этим заниматься, чтобы жить. Были среди его разнообразных занятий и такие, что нравились ему, и он втягивался, и это дело даже становилось частью его жизни, как было с театром, и все-таки, единственное, в чем ему удавалось выразить себя по-настоящему – это в стихах, в лирике, точнее – в его «монологах» о любви. Написанного было немного, но это его не смущало, он не спешил, он знал, что когда придет время – напишется само, и мог по году не писать, занимая паузы переводами из грузинской поэзии, или делая пьесы в стихах для музыкального театра, вглядываясь в каждую красивую женщину, возникающую около него, и вслушиваясь в себя: не о н а ли?.. Ему везло – женщины, действительно, были всегда – или почти всегда – красивые и талантливые, то ли так случайно получалось, то ли потому, что он притягивал именно таких. Там, раньше, ему некогда было остановиться, оглянуться и подумать о них обо всех, там все время была какая-то одна, конкретная, или две, или три, которые требовали внимания и любви, и все силы уходили на заботы о том, как бы ни одной из них не причинить боль, и всех хотелось сделать счастливыми – все были достойны этого, и сознание, что это н е в о з м о ж н о, и в результате – все несчастны, и он – больше всех, и новая встреча: может быть – эта?.. – и снова, и снова…. И есть ли другая жизнь, и – Господи, – нужна ли она, другая… 

И вот, здесь, впервые у него появилось время, как будто для этого действительно надо было подняться на гору и оглянуться, и они – все – стоят внизу, в долине и смотрят на него, теплый ветер чуть шевелит волосы и подолы платьев... и чуть в стороне, как обычно, чуть в стороне – Алла, Боже мой, Алла!.. Я люблю вас, всех – от кого я ушел, и кто оставил меня, вы любили меня, а если и не любили – спасибо за то, что обманывали меня, вы воспитывали меня, вы учили меня жизни, вы делали из меня мужчину, вы сделали меня таким, какой я есть, и – плох я или хорош – спасибо вам за это! Я благодарен вам всем, и в моей жизни вы всегда останетесь молодыми, красивыми, талантливыми, добрыми, – каждая из вас достойна романа, но Бог не дал, к сожалению, мне этого дара – писать романы, и если б даже и дал – я уже не успею написать о каждой из вас книгу; я чувствую – а если б я не умел предчувствовать, я бы не был поэтом, – я чувствую, что у меня не остается времени, и поэтому я посвящаю вам – всем вместе и каждой в отдельности – этот один, пока еще не существующий роман, который я все-таки попытаюсь написать… 

 

…………………… 

Первая любовь настигла его в поселковом детском саду, и протекала она достаточно трагично. Он влюбился в близняшек, в сестер Забугорновых, то есть влюбился в одну из них, но никогда не знал – кто из них кто. Он страдал, мучился, ко всему еще – они всегда ходили вместе, что осложняло возможность объясниться, наконец. Он ждал с надеждой, что одна из них заболеет и не придет в садик, но болели они тоже вместе: одна подхватит какую-нибудь простуду – болезнь тут же передавалась сестре. Иногда ему казалось, что он любит обеих, но он уже понимал, что любить двоих нельзя – аморально. Надо полюбить одну и на всю жизнь. «Если ты одна любишь сразу двух – значит, это не любовь, а только кажется…» Но что было делать в его случае?.. Однажды сестры под аккомпанемент на старом пианино (в «Красном уголке», где до того дня на этом самом старом пианино под руководством немки Алисы Карловны исполнялись только «В лесу родилась елочка» и «Во поле береза стояла…») спели неожиданную и страстную песню: 

 

                           «Есть в Индийском океане остров, 

                           Название его – Мадагаскар. 

                           И Томми, негр саженного роста 

                           На клочке земли там проживал. 

                           С белой Дженни в лодку он садился, 

                           Когда последний луч уж догорал, 

                           А когда домой он возвращался, 

                           То тихо, под гитару, напевал: 

                           «Мадагаскар, страна моя, 

                           Мадагаскар, земля моя, 

                           Здесь, как и всюду на земле, цветет весна. 

                           Мы тоже люди, 

                           Мы тоже любим, 

                           Хоть кожа черная у нас, но кровь чиста...» 

 

Дальше шел рассказ о том, как отец Дженни, банкир, проклял дочь, а «Томми-негра саженного роста суду американскому отдал»: 

 

                           …Перед разъяренною толпою 

                           Томми с той красавицей стоял, 

                           Взгляд его туманился тоскою, 

                           Он тихо, под гитару, напевал…» 

 

Его взгляд тоже туманился тоскою, он незаметно утирал слезы: ему было невыносимо жаль Томми, он, как никто, мог понять его, он тоже любил и, пусть по-другому, но тоже столкнулся с неразрешимой проблемой. Наверное, с этой песни, исполненной в затерянном в тайге колымском поселке сестрами-близняшками Забугорновыми, одну из которых – или обеих – он любил, зародилась в нем ненависть и нетерпимость к любому проявлению расовой дискриминации, во всяком случае, судьба негров его всегда волновала. Эта песня перевернула в нем все и придала ему мужества: он в этот же день объяснился в любви обеим сразу, пообещав их любить всю жизнь. Сестры, подумав, ответили взаимностью и через некоторое время он вступил с ними в порочную связь. Связь происходила следующим образом: пригласив сестер на чай с конфетами к своему дружку Кириллову, когда у того родители работали в вечернюю смену, и выпроводив Кириллова погулять (тот согласился, во-первых, потому, что понимал – у товарища все серьезно, а во-вторых сыграла роль «взятка» – тридцать копеек). Он положил сестер на ковер, раздел их, подбросив предварительно в печь дров, чтобы сестры не замерзли. И вступил поочередно с ними в связь, ерзая животом то на одной, то на другой и поклявшись опять любить их вечно. Кириллов не выдержал и подсматривал все это в окно, продышав себе маленькое отверстие. 

 

 

Матери хотелось дать сыну какое-то имя понеобычней, поярче, «Иваны» или «Федоры» ей не нравились, а нравилось ей красивое имя «Зиновий». Ну, а товарищи его детства, вместо ожидаемого «Зяма», переделали Зиновия в более для них органичное «Зона»… Он рос не самым отъявленным хулиганом, нет, но было в нем что-то такое, что заставляло всех взрослых относиться к нему настороженно, с опаской. В нем было нечто, что было похуже, чем хулиганство, – с теми, с хулиганами, все было понятно, и меры пресечения тоже были понятными, испытанными и, до какой-то степени, надежными. Здесь же было другое. В нем – может, это объяснялось отчасти местом рождения, хотя, что он мог понимать тогда, грудной младенец?.. – в нем с ранних лет ощущался какой-то дух н е п о в и н о в е н и я, упрямства. Дух н е з а в и с и м о с т и. И родители других детей, угадывая в нем «гадкого утенка», советовали своим детям поменьше дружить с ним, понимающе переглядываясь между собой: «Ну, с этим все ясно. Этот из тюрьмы не вылезет.» 

 

…………………… 

Вся его детская жизнь состояла из побегов и романов. 

Он убегал отовсюду – из детского сада, из пионерлагерей, из больницы, из дома. У него было действительно счастливое детство, потому что он не знал ограничений и запретов, которые подстерегают на каждом шагу городского ребенка; он выходил из дома – перед ним лежала огромная, бесконечная тайга, сопки тянулись к горизонту, и вольный воздух свободы кружил ему голову. И в этом бескрайнем море свободы нелепыми казались разбросанные то тут, то там по тайге квадратики заборов с колючей проволокой и вышками по углам. Он не любил замкнутых пространств. Даже потом, когда он вырос и уже много лет жил в городе, он с трудом заставлял себя спускаться в подземные переходы, всё в нем сопротивлялось: вот, кто-то за него решил, что он должен почему-то именно здесь переходить дорогу. В прекрасном городе Владивостоке он особенно любил главную улицу – Светланскую (она давно уже так не называлась, и все равно – для него она оставалась «Светланской»), она выходила прямо к морю, и большая ее часть была открыта морю. Длинная, она – может быть, единственная главная улица из всех больших городов страны – не имела ни одного подземного перехода, но потом все-таки, переход вырыли, и вдобавок воздвигли огромное партийное здание, тень от которого закрыла красивейшую часть улицы и которое отрезало ее от моря, и она стала для него «улицей Ленинской», такой, какая есть в каждом городе. 

 

Когда ему было года три-четыре, с ними стал жить его отчим – молдаванский еврей Эммануил Моисеевич Рашкован. Сначала он к ним просто приходил – он был на поселении – досиживал свое. Во время войны его, капитана авиации, взяли по доносу и трибунал присудил «вышку». Но родственники в Москве дошли до самого высокого начальства и ему заменили на двадцать пять лет, отсидел он, в общей сложности, восемнадцать. (Любопытно, что когда Зона в двадцать два года познакомился с родным, то узнал, что тому тоже первый приговор – «расстрел» – заменили на «25», но на этом сходство заканчивалось – родной был уголовником.) Отношения с отчимом у него не сложились. Тот заставлял называть его «папа», и когда он, поначалу, забывал и обращался по-привычке: «Дядя Миша», тот его бил и ставил в угол, до тех пор, пока «сынок» не проникался родственными чувствами и не спрашивал: «Папа, за что?..» Он начал убегать из дому. Жил у соседей, добрых, вечно пьяненьких Абрамовых, у которых было много детей, и – одним больше, одним меньше – они и не замечали. Приходила мать, плакала, просила: «Отдайте сына», и старая Абрамова, предлагая ей стакан водки, говорила: «А что? Он сам приходит, мы его не тянем. Он придет, спину покажет – вся в полосах от ремня, так разве ж я его выгоню?..» Иногда, когда мать работала в ночную смену (она работала насосчицей на золото-извлекательной фабрике: при поселке был рудник, а при нем – фабрика им. Александра Матросова), и у них с отчимом происходил очередной конфликт, он убегал на сопку, кое-где уже лежал снег, он укладывал на землю ветки стланика – ими же и укрывался, и так, дрожа от холода, пытался уснуть до утра. Зимой, когда было уж совсем холодно, он ночевал в больших деревянных коробках, врытых в землю, в которых сходились узлы парового отопления. Там его и находили – или мать, или его – с первого класса – учительница Раиса Карповна. Иногда, когда ссора с отчимом (или когда просто домой возвращаться нельзя было: из школы позвонили, или соседи нажаловались родителям) совпадала со сбором поселковых парней постарше на охоту, они его брали с собой, Это были лучшие его дни и ночи. Они уходили на несколько дней в тайгу, днем – или ловили рыбу, или пристраивали что-нибудь к охотничьей избушке, а ночью, под утро, уходили на озера в засаду – подстерегали уток. В его задачу входило поддерживать огонь и приготовить какую-нибудь кашу к приходу добытчиков. У него было свое ружье, подаренное ему соседом-холостяком, который тоже иногда брал его с собой на охоту. У ружья был чуть кривоватый ствол, но на глаз это было почти незаметно, и потом он к нему пристрелялся и бил без промаха, и никто, кроме него, попасть в цель из этого ружья не мог. 

Уходил он в тайгу и один, Он достаточно хорошо ориентировался и обязательно всегда выходил к жилью. Так, однажды, после нескольких дней блуждания, он вышел к поселку, который был за сорок километров (дальше по трассе) от его дома. Там он попросил молока на ферме, пожилая доярка напоила его, дала хлеба и привела домой. Он рассказал ей и ее мужу-инвалиду какую-то хватающую за душу, тут же придуманную им, историю о том, как он потерял родителей, и старики оставили его у себя. Но через несколько дней, когда он пытался набросить самодельную уздечку на местную совхозную лошадь, его поймали, привели в поссовет, а там, вдруг, приглядевшись повнимательней, отвели в пустую комнату, заперли и начали куда-то звонить. Оказалось, что уже неделю его, с вертолетами, ищут по тайге, все мужчины его поселка уходят в сопки – тоже ищут. Из поселка за ним прислали лагерный «воронок». Он был уверен, что теперь отец (он привык и называл отчима отцом – убьет). Тот, действительно, только его увидел – взялся за полено, но мать не дала, она только плакала ве время и целовала его. Она-то и раньше сама его била не часто, и даже, когда отец бил его при ней, просила: «Миша, только по голове не бей…» 

В тринадцать лет он убежал надолго, а в четырнадцать ушел из дома совсем.  

 

Это о его побегах. Романы же… Ах, да что там говорить, любовь всегда занимала очень много места в его жизни. Пережив несколько сильных потрясений в детском саду (одно из них было описано выше), он с нетерпением ожидал первого сентября, надеясь, что там, в школе, начнется новая жизнь, и появится т а, которая будет достойна того, чтобы он посвятил ей эту свою новую жизнь. Достойных оказалось много. И до седьмого класса он пытался разобраться в одолевающей его буре чувств и эмоций. То он был влюблен в отличницу из своего класса, то в участницу школьной самодеятельности из параллельного, то в старшеклассницу, то просто в пионервожатую, то в девочку из другой школы и из другого поселка, – она приезжала к ним в школу поделиться опытом с местными отличниками. Между этими – школьными – историями были пионерские лагеря… Потом, когда ему самому было уже много лет, он пытался и не мог себе представить, какими они стали, девочки, которых он любил в те годы, он не мог представить их взрослыми, толстыми, усталыми женщинами, у которых у самих уже по несколько детей, которые работают продавщицами и парикмахершами, ругаются с клиентами, стоят в очередях за продуктами, бьют детей за плохие отметки, спят с нелюбимыми мужчинами… Нет, как он ни старался себе это представить – не мог, для него они навсегда остались тоненькими девочками в школьных фартучках, рапортующими начальнику Совета Дружины об успехах класса, или танцующими в черных атласных шароварах на клубной сцене нерусский танец «сиртаки», или поющими под пионерлагерскую гитару: «Я мечтала о морях и кораллах, Я поесть мечтала суп черепаший…» Во время обязательных ночных облав, организованных руководством лагеря, его все время находили в женских комнатах, в нем уже просыпался поэт! Да, они остались для него такими – юными, красивыми, трогательными, загадочными, таинственными, жестокими, коварными, нежными,,, О! Ради них он был готов на все, на любой подвиг, ради одной из них он бросил пить и курить. 

Было ему тогда четырнадцать лет, но история эта началась несколько раньше… 

 

…………………… 

…В соседнем номере опять грянуло что-то румыно-молдаванское («Пеленягра, у тебя длинные руки»), и он включил транзистор – чтобы перекрыть соседей. Вот, у него уже появляются свои знакомые. Сегодня на улице встретил полицейского, который снимал отпечатки, тот так радостно поздоровался с ним. Зашел в «Peni markt» купить бананов – опять знакомый и опять полицейский, на этот раз, кажется, начальник всей городской полиции, только он был в штатском. Этот не прыгал от радости, сдержанно кивнул. С женой, за продуктами. Начальник, а тоже ходит в дешевый магазин. ˝Надо пореже шастать тут, реже с ними встречаться будешь.˝ ˝А что тебе, пусть встречаются…˝ ˝Что, что! Пореже надо и всё, чем меньше они о тебе вспоминают, тем лучше.˝ ˝Ну, ты уж и куста боишься. Может, признаешься честно, что задумал? ˝ ˝Ничего, но светиться не стоит…˝ ˝Да я и так днем по городу не хожу – вечером только, по пустым улицам. А так – по горам, в соседние городки. Завтра в монастырь надо сходить…˝ 

Монастырь находился километрах в четырех от его городка, чуть выше, в горах, и он любил туда ходить. Все, что он мог понять из надписей на немецком языке, что основан был монастырь бенедиктинцами лет восемьсот назад. Огромный, красивый, неожиданный здесь, в Германии. Вся его роскошь как бы была вывезена из Италии, но застрявшая здесь, в этих немецких горах, приобрела оттенок варварства. Варварское барокко. Ему нравилось в этом монастыре все, начиная с ведущей к нему, поднимающейся в горы, дороги: идешь-идешь, и сомнений нет в том, что и за этим поворотом – опять привычные горы, поворачиваешь… а там, вдруг, перед тобой такой красавец – большой и, вместе с тем, приземистый, широко раскинувший по обе стороны крылья-службы. И если даже ты шел мимо, и путь твой лежит дальше, ты, лишь завидев его, уже не сомневаешься, что шел именно сюда, и, как бы ты ни спешил, направляешься к нему, проходишь в центральную арку, чтобы поздороваться с ним, побыть с ним, посмотреть, как бегают по двору дети – как отличается эта школа от той, в которой учился он… – как проходят двое послушников, о чем-то неспешно разговаривая, – может, спросить их, а вдруг тут есть какой-нибудь монах-русский? А что? Русские есть везде, в самых неожиданных местах, и даже нет сомнения, что хоть один русский тут да есть… Хорошо! И хорошо, что близко – можно ходить каждый день исповедываться, тем более, что по-русски тут не понимают, выговорился, покаялся,– и на душе легче: очистился, и – тебя никто не понял… Как «не понял», идиот, ты же не человеку рассказываешь, ты же с Богом разговариваешь, а он-то по-русски соображает. Да… Нет выхОда грешнОй душе. 

Иногда он уходил в монастырь сразу после завтрака – к службе. Он ничего не понимал, из того, что говорил пастор, только отдельные слова, он вообще ничего не понимал в религии, хоть и был крещенным, но что-то тянуло его сюда. Он находил свободное место, садился, -становился, когда было надо, вместе со всеми на колени, повторял, вернее, пытался повторять за всеми молитвы, и даже пытался найти каждую из них в молитвеннике, чтобы не перевирать слова, – он пел, вернее, мычал вместе со всеми псалмы. Он, наверное, был похож на немого, и прихожане смотрели на него с сочувствием. Когда он пришел к службе в первый раз, его озадачил монах с кружкой, вдруг пошедший по рядам. Денег у него было в обрез, а не бросить в церкви, наверное, было нельзя. Во всяком случае, все бросали. Загрустив, он полез в карман и приготовил монетку в пять пфеннигов. Когда монах подошел к нему, он, прикрывая монету рукой, чтобы монах не увидел сумму пожертвования, опустил монету в кружку. Монах смотрел в пол. «Надо было две монеты по одному пфеннигу бросить, – подумал он, – они и звякнули бы веселей» – и тут же устыдился этой своей мысли. Чуть погодя, после призыва пастора все задвигались, и мужчина, стоявший слева от него и ни разу до этого на него не взглянувший, вдруг повернулся к нему и протянул к нему руку. Черт, опять нужно платить – испугался он, но мужчина стоял, улыбаясь, и Зона понял, что тот хочет с ним поздороваться. «А-а, – обрадовался он и благодарно затряс руку мужчины. Вокруг все пожимали друг другу руки, некоторые целовались. Мужчина обернулся и и начал жать руки женщинам, стоявшим за ними. Он тоже обернулся и – всем не решился, но одной руку пожал, она приветливо улыбнулась, и он на секунду засомневался: не поцеловать ли. Но тут все опять запели, он повернулся к алтарю и тоже запел, вернее, замычал. В следующий раз он уже был наготове и, когда пастор опять призвал всех всё всем простить и любить друг друга, он тут же радушно раскрыл объятия соседу слева. Но на этот раз там стояла женщина лет тридцати, которую несколько смутил его порыв, но потом она даже на протяжении службы несколько раз оглянулась на него жалостливо: «немой, что с него взять…». Пастору помогали послушники и послушницы. Особенно Зоне нравилась одна послушница, он всегда ждал, когда она будет прислуживать. Это была высокая и, насколько он мог рассмотреть (она все время прятала лицо, когда проходила мимо, всегда глядя в пол) красивая блондинка, похожая чем-то на Нат… стоп! Хоть здесь-то! Ничего святого… Уходил он из монастыря всегда немножко взволнованный и, прикладывая пальцы ко лбу, растроганно думал: «А что? – верующие или не верующие – все мы божьи люди…»  

 

…………………… 

Пить он начал в семь лет. У него в детстве глаза были честные и продавщицы ему верили, когда он говорил, что его за водкой мама с папой послали. За это пацаны постарше его ценили, – он был добытчиком, – и ему всегда наливали первому – почетную. Потом он пристрастился и допивал за всех – что оставалось. Курить он начал тоже в это же время, наловчился вскрывать и снова запечатывать пачки «Беломора», которые отчим, заготавливал на зиму и на полке, под потолком, у печки просушивал. В тринадцать лет он впервые отправился путешествовать по стране: на попутках до Магадана, а там, в Аэропорту, рассказав летчикам очередную душераздирающую историю – на которые он был мастер, – улетел в Хабаровск, а оттуда на поездах, «зайцем», каким-то чудом добрался до Ростова, под которым, в станице Семикаракорской жили три сестры его матери – тетя Соня, тетя Надя и тетя Зина. Там он начал было ходить в 6-й класс, но тетки продержались недолго. По очереди он какое-то время пожил у каждой: всякий раз, когда в школе назревал очередной скандал, он переходил к следующей, и очень скоро все три уже не знали, куда от него деться. Они собрали ему все вместе денег на дорогу, помогла и четвертая мамина сестра – тятя Даша, жившая в самом Ростове, и у которой он тоже «немного погостил», и отвезли его в Ростовский аэропорт. Перед отъездом, устраивая «прощальный ужин» новым своим друзьям, он чуть не «сгорел», перепив самогона, который тетя Надя приготовила на поминки своего мужа, дяди Юзика; его еле привели в чувство, «Хай тоби грец, – сказала тетя Надя, – видно, как твой батька, в тюрьме и помрешь». «Да, верно люди говорят: где родился – там и сгодился», – поддакивала тетя Даша. «Бедная Таня…» – бормотали сестры, размахивая вслед самолету расшитыми платками… 

 

В поселок он вернулся, но дома почти не жил. Он уходил подолгу в тайгу, жил в охотничьих вагончиках, куда забредали разные люди. Он как-то верил, что всегда, из любой ситуации выкрутится, и. как ни странно, так всегда и было (эта вера оставалась у него и потом, и всегда, из любых передряг его – в его взрослой жизни – выносило какое-то счастье). Однажды в тайге он набрел на тщательно замаскированный вход в землянку. У него были тогда – впрочем, это тоже осталось на всю жизнь – постоянные счеты с собой, он был трусоват, и поэтому каждый раз поймав себя на том, что ему страшно, он назло себе лез туда, откуда несло опасностью; наверное, самые большие трусы – это общепризнанные сорви-головы: если человек на самом деле ничего не боится, то ему ничего не надо доказывать – ни другим, ни себе. Он полез в эту землянку; там он нашел две миски с остатками еще теплого супа, и все в землянке говорило о том, что люди, которые живут здесь, очень озабочены тем, чтобы их никто не обнаружил. Там были патроны, маленький транзистор, и две черные от чифира железные кружки. По такой кружке на Колыме всегда можно было узнать старого зэка. Видно, обитатели землянки пережидали здесь, в тайге, пока пройдет какое-то время после побега, и по трассе снимут посты. Он выбрался, стараясь не оставить следов своего вторжения в землянку и никого, к счастью, не встретив, ушел. В другой раз и в другом месте, он шел по тропе со своим кривоствольным ружьем, глухая тайга, вокруг ни души и – вдруг, сзади: «Стой!» Он остановился. «Не оборачивайся.» Голос хриплый, незнакомый. «Курево есть?»! «Папиросы.» «Клади на землю. Иди.» Он ушел. 

Он возвращался иногда в поселок – надо было ходить хоть изредка в школу, заканчивать седьмой класс. Этот класс оказался последним – незадолго до перевода в восьмой, его выгнали из школы. Его и до этого часто выгоняли, но потом ему удавалось убедить учителей, что эта мера непедагогична, и те остывали. Но на этот раз выгнали всерьез. Больше в школе он не учился. 

Но было еще одно обстоятельство, которое заставляло его возвращаться в поселок. Он, неожиданно для себя, стал заниматься в художественной самодеятельности. 

Однажды, на школьном вечере, он увидел девочку из параллельного класса, – до этого он ее не знал, а если и видел, то не замечал. Этого параллельного класса у них раньше не было, в нем учились дети с соседнего рудника – там, в рудничной школе, было только шесть классов, а в седьмой они ездили сюда, в поселковую школу. Он еще не знал, что эта девочка – это его прощание с детством и с поселком, не знал, что она – начало другой, новой жизни, не знал, что через пять лет он к ней прилетит из Тбилиси в город Кемерово, с тем, чтобы забрать ее с собой на всю жизнь, и через несколько часов улетит из Кемерово один. Он не знал ничего этого, он просто чуть не потерял сознание, увидев ее, и не нашел ничего лучше, как передать через Мишку Макарова – который ее знал, оказывается, по совместной работе в Совете Дружины – записку с невероятно оригинальным и остроумным текстом: «ДАВАЙ ДРУЖИТЬ.» На следующий день она, через того же Мишку Макарова передала ответ с еще более мощным содержанием: «ДАВАЙ». Это было началом Великой переписки, правда, впоследствии его послания были намного длинней, а ее – намного короче, то есть переписка была односторонней. 

Начались сумасшедшие дни. Все охотничьи пристанища в радиусе сорока километров были испещрены, изрезаны ее профилями и ее инициалами. Ее имя знали уже даже звери в тайге, не говоря о людях, и все сочувствовали ему – такой любви нельзя было не сочувствовать. Все население, как поселка, так и рудника, с насмешливым интересом смотрело на его отчаянную и – как вскоре стало понятно – безнадежную любовь: скрыть ее было нельзя, да он и не пытался ее скрывать, – он не умел скрывать любовь. Она же, очень скоро, перестала обращать на него внимание: он был ее ровесник, к тому же выглядевший гораздо младше своих лет, невысокого роста и отнюдь не красавец. Она же была звездой рудничной самодеятельности, танцевала и пела, была отличницей, и на клубных вечерах ее приглашали танцевать юноши-выпускники, а то и ребята, вернувшиеся из армии; постоянно из-за нее, на заднем дворе клуба, кто-то с кем-то выяснял отношения, и победитель провожал ее домой. У нее было светлое будущее, перед ней были все дороги открыты – золотая медаль, «материк», институт и такой же образцовый муж-спортсмен и победитель смотра художественной самодеятельности. Что он мог предложить ей?! Свое ясно всеми прочитываемое будущее – проблемы с милицией и вечно пьяные товарищи? Свою вечную неуспеваемость, свой характер, от которого близкие стонали, ожидающий его хронический алкоголизм и тюрьму, которую ему все дружно пророчили?.. До этого он как-то не задумывался особо о том, что его ждет. Среди его товарищей считалось нормой – лет в четырнадцать сесть в колонию, затем – «взросляк», а в перерывах – гулять, пока гуляется. Где-то далеко, в других городах, были школы «с уклонами» – с английским, с математическим, были «театральные классы», а здесь был один уклон: рядом со школой стоял лагерь, это был как бы следующий этап школы, который прошли их родители, и дети их, потомственные зэки, шли спокойно и даже с некоторой гордостью в этот университет. Тень лагеря, какая-то судьба, неизбежность, висела над школой, над поселком, над его юными обитателями, над еще неродившимися детьми. 

Он вдруг ясно понял, что если его посадят – а все шло к тому: назревал суд за ограбление охотничьего хозяйства на дальнем прииске – то она окончит школу, уедет и он ее больше никогда не увидит. Он бросил пить, а заодно, в запале, и курить, и пришел в художественную самодеятельность. Но надо было определиться – найти какой-нибудь талант. Он решил, что у него низкий красивый голос, баритон. Он начал пить сырые яйца и гудеть в самых неподходящих местах:  

                           «…Если, вдруг, трудно станет, 

                           Если вспомнишь ты о любви –  

                           Оглянись на мгновенье,  

                           Просто так рукой взмахни!..» - 

Баритон, однако, срывался на сип. Песню эту исполнял роковой мужчина, заезжий певец Анатолий Мадатов, и она, песня, очень ему понравилась, и нравилась она, как он заметил, женщинам. Он был с Мадатовым некоторое время близок: Зона пристроился к их группе и ездил – пропуская в очередной раз занятия в школе – с ними по ближним поселкам – его задача состояла в том, чтобы закрывать и открывать клубный занавес. Учительница математики, которая уже полтора года с ним, иначе как через директора школы, не разговаривала, пришла на концерт Мадатова, и, услышав эту песню в мужественном исполнении заезжего певца, простила все и попросила Зону отнести Мадатову в «номер» записку с просьбой о встрече. 

У Зоны было все: мужественный взгляд, сдержанность и скупость в выражении чувств, даже голос был очень похож, однако, баритон, как было уже сказано, срывался на сип и, главное, о чем ему сообщили руководители вокального кружка – у него не было слуха. Точнее, слух был, но какой-то сомнительный.  

Он с достоинством перенес этот удар и зашел с другого конца, точнее, с другого крыльца: с клубного крыльца перед дверью в хореографический кружок. В принципе, он немного терял от такой перестановки: о н а была всесторонне талантлива, она пела, танцевала, и вообще, умела все, и исполняла все блестяще, так что, танцуя, он тоже мог с ней встречаться чуть ли не каждый день, а если повезет, то и танцевать с ней в паре. Однако и тут счастье было недолгим. Во-первых, из-за роста, поставили его в самую последнюю пару с некрасивой Людой Ляпуновой, которая несколько лет назад у него на глазах съела таракана, и с тех пор он видеть ее не мог. Нельзя сказать, чтобы здесь у него очень уж получалось, во всяком случае, его терпели. Нина танцевала где-то впереди с каким-то красавцем, и, кажется, она одна из всех не замечала новичка и не понимала, зачем он сюда притащился. Пытка кончилась тем, что на первом же выездном концерте в соседнем поселке, он, задумавшись о своей непростой любви, отпустил руку Ляпуновой и вылетел из бешено крутящегося хоровода в зал, прямо в первый ряд. Обошлось без жертв, но… мог ли он после этого появиться в этом «кружке» еще раз?.. 

Чуть было не сорвавшись и не запив – и, надо признать, было от чего – он, все же выстоял и на этот раз, и пошел на третью попытку. Он переписал из календаря понравившееся ему стихотворение «Хорошая девочка Лида…», выучил его наизусть, заменив имя «Лида» на «Нина», взял ножницы, иголку и нитки, смастерил себе «галстук-бабочку» и – опять пришел в самодеятельность. «Бабочка» убила всех . Его друзья, до сих пор с недоумением смотревшие на его вокально-хореографические упражнения и терпеливо ожидавшие, когда эта блажь пройдет, «бабочку» расценили как предательство. На концертах он всегда читал это стихотворение, глядя не в зал, а за кулисы, где о н а в это время переодевалась к очередному номеру: он читал ей и для нее, все остальное не имело смысла. Каждый вечер он приезжал на рудник, – если не было репетиций, он просто ходил вокруг ее дома, высматривая в окнах: не мелькнет ли ее тень. Он был, наверное, смешон – его это не интересовало. Его били рудничные – он на это не обращал внимания. Все его мысли были заняты ею, – если только раз в день ему удавалось увидеть ее хоть издалека – день был прожит не зря. Но тут, вдруг, ему пришлось уезжать из поселка. 

Ему удалось избежать «колонии», которая висела над ним: отчим дал кому-то из магаданского начальства взятку и к суду за прииск его не привлекли. Не из большой любви к нему сделал это отчим, но он как раз в это время хлопотал, чтобы с него сняли судимость, ездил на прием чуть ли не к Косыгину, а тут сын – пусть не родной, но член семьи – срок получает. Отчим пристроил его работать с геологами, те ему не платили, но кормили, и вообще, ему с ними было хорошо. Он с удовольствием таскал за ними инструменты и мешки с породой, но пользовался каждой возможностью съездить в поселок, возможностей, правда, было мало. Он начал писать письма. Письма были длинные, в них он писал ей о своей любви, о том, что все равно она будет с ним, что бы ни случилось. Понятно, что ответных писем он не получал, это его не очень печалило, ему главное было знать, что она читает его письма. Но потом его вызвали в районный центр, в милицию, сказали, что таскаться по тайге со взрослыми мужиками – это не дело, надо приобретать какую-то специальность, и дали направление в ГПТУ № 9 в город Магадан. Туда брали только после 8-ми классов, но так как у него было направление из милиции, директор училища закрыл глаза на его неполные семь классов. Так он неожиданно для себя стал овладевать профессией токаря. Училище это немногим отличалось от колонии или «спецшколы». Замполитом училища была женщина – майор милиции, она пришла сюда работать из колонии, некоторые педагоги работали в училище на полставки – основная их работа была в милиции и в УВД. Собран был здесь сброд со всей Колымы – кто, как он, был кандидатом в колонию, а кто уже отсидел по первому сроку. Классы для занятий были на первом этаже, а на втором – общежитие. В шесть утра – подъем, зарядка, строем по городу на завтрак и – на занятия. Мастерà, в случае неповиновения, избивали воспитанников, избивали профессионально – не оставляя следов. В городе «фазанов» – так называли их – не любили, и «местные», городские, встречая их по одному, по двое – где-либо (а узнать их было просто – по униформе – черным пальто и ботинкам), тоже избивали и часто – жестоко. «Фазаны» платили городу тем же – выходили всей общагой в близлежащий район – «Шанхай» или «Автотэк» – и избивали всех подряд – от подростков до пожилых мужиков. На такие побоища съезжались милицейские «газики», они окружали дерущихся, но сами в толпу не лезли – ждали, когда народ сам выдохнется, подхватывая лишь и оттаскивая к машинам кого-нибудь, выпавшего из свалки с пробитой головой. 

Между собой у «фазанов» тоже были сложные отношения, жизнь у них протекала по своим неписанным законам. Если тебя о чем-то спросили, а ты не расслышал или не понял – терять время на перерасспросы, на выяснения: хотели тебя обидеть или нет, – было нельзя, – надо было сразу бить. Он был, как уже говорилось небольшого роста, может, поэтому ему приходилось обороняться чаще, чем другим. Он не пил, и это было подозрительно. «Стукач», – прошел слух. Однажды, когда он отказался выпить вместе с «Бесом», одним из фазанских корольков, тот сказал Зоне это в лицо и стоял, выжидая, что он ему на это ответит. Зона сидел в коридоре, на ступеньке лестницы, ведущей на второй этаж, Бес стоял перед ним со стаканом водки в руке, вокруг стояли бесовы дружки. Он ударил Беса, снизу, ногой в лицо, больше он ничего сделать не успел, его избили, он лежал несколько дней у себя в комнате, приходила милиция, спрашивали «что?», «кто?», – он молчал. «Ну, вот, что ты? – сам виноват, – говорил ему его фазанский товарищ Володя Громовой, – выпил бы ты с ним, и все. Он же зла на тебя не держит, он же к тебе по-хорошему с водярой пришел». Он и сам понимал, чем раздражает Беса и других, и рад бы уж был пойти к ним и выпить с ними – дел-то всего, и всё будет нормально. Но что-то сидело в нем, что-то мешало ему брать из рук у н и х стакан, пить с ними. Потому что, выпей он хоть раз с ними – сделал бы он это не оттого, что хотел выпить, а для того, чтобы угодить и м, стать как все, стать, наконец, с в о и м. И он не мог себя заставить пойти к ним. Результат оказался неожиданным – он стал чувствовать отвращение к водке. Его еще несколько раз избивали, потом успокоились, даже стали уважать «за характер». Он не давал унизить себя и не стремился унизить других. Он заметил, что те из «колунов»-первокурсников, кто больше всех «шестерил» перед второкурсниками, потом, сами став «большими» – становились самыми ярыми и изощренными мучителями новых «колунов». Он же, и став второкурсником, не трогал никого, не избивал, не раздевал, не грабил, но дань – минимальную – собирал. Во время получки, когда «колуны» расписывались за свои, заработанные на практике на заводе, тридцать рублей, он молча становился у кассы, и все, проходя мимо, отдавали ему по рублю. Это было по-божески, и «колуны» его тоже уважали. 

Однажды он сидел в горотделе, в КПЗ – пятнадцать суток, «хулиганство», – когда, вдруг, к нему приехала мать. Он узнал заранее, что она приезжает, и передал ребятам, чтобы они сделали все, чтоб только она не встретилась с директором училища. Те останавливали всех пожилых женщин на подступах к «фазанке», пока не попали на его мать. Объяснив ей, что его нет сейчас в «школе», они отвели ее к одному «домашнему», то есть к «фазану», который жил не в общаге, а дома. Повезло со старшиной в КПЗ – хороший попался – отпустил под «честное слово» на полчаса, он прибежал, сказал матери, что срочно уезжает на практику, проводил ее на вокзал и вернулся в камеру. 

Первый год он чуть ли не каждую неделю ездил в поселок, Дорога змеилась по сопкам – около пятисот километров, из них половина сплошь перевалы, – автобус выходил из Магадана утром, и поздно вечером приходил в поселок. Он тут же летел на рудник – шесть километров на местном автобусе – танцы там к этому времени подходили к концу, и шли уже разборки: кто кого пойдет провожать; кто-то уже ждал Нину, он пристраивался, и они шли, молча, втроем, по снегу до ее дома, потом она говорила обоим: «пока» и скрывалась за калиткой, а ее молчаливые спутники, отойдя чуть подальше, привычным способом выясняли отношения. Во второй год он приезжал пореже, но приезжал, и все повторялось снова. Она уже привыкла к этому, и к его письмам. Письма бесконечные, полные любви и верности, он писал по-прежнему, однажды он недели две почему-то не писал, приехал на рудник, в клуб, – провожал на этот раз он один, без спутника, он уже всем надоел, с ним уже не вязались, и если он появлялся в клубе, ее оставляли в покое, – они молча дошли до ее дома, она сказала «ну, пока», а затем, обернувшись, уже из-за калитки: «А почему ты больше мне не пишешь?» Он что-то промычал пересохшим горлом, вроде: «Да у тебя и так этих писем… стены оклеивать можно…» «Ты пиши. Я люблю читать твои письма.» И ушла. Счастье… Был ли он потом, в жизни, т а к счастлив? Обычно, пока он провожал, пока разбирался с кем-нибудь, последний автобус уже уходил в поселок, и он возвращался пешком ночной зимней дорогой, петляющей по склону сопки. Эта привычка – бродить по ночным дорогам, по ночным – пустым – городам – осталась у него тоже на всю жизнь. 

Подходила последняя ее школьная весна. Приехав в последний раз, он проводил ее все так же, молча, и после обычного ее «пока», он сказал ей, что больше приехать не сможет, он знает, что она, конечно, сразу после выпуска уедет, он даже не спрашивает – куда, он сам найдет ее, куда бы она ни уехала, и все, что он хочет знать, это – хочет ли она, чтобы он ее нашел?.. «Найди, а там посмотрим…» Он полетел, счастливый, домой, но… «в развалинах мелькали чьи-то тени», как сказал поэт Щипачев: навстречу ему шли двое. Старая народная примета: «если к вам, после 23-х часов, в темном переулке, подошли двое и попросили закурить – быть вам битым!» 

Он ударил первым и – не ошибся: через некоторое время подтянулся Гена Гусев, вечный второгодник в раннем детстве, в отрочестве – уголовный элемент, давно и трагично влюбленный в Нину; добивали они его втроем. Он не чувствовал ударов, он смеялся от счастья: Гусев наносил очередной удар, а он утешал его: «Ген, ты не расстраивайся, может, и тебя еще кто-нибудь полюбит!» Гусев ударил его в последний раз ногой, заплакал и побрел, утирая на морозе слезы рукавицей. Он встал и пошел за ним – его вело великодушие: он был счастлив, и он хотел, чтобы все были счастливы. Они сидели вчетвером в промерзшей остановке, откуда-то возник «пузырь», он нарушил обет, и выпил с Гусевым за то, чтоб и у того всё в жизни сложилось удачно.  

Мужчиной он стал в 15 лет, еще на 1-м курсе «фазанки», а посвятила его в это таинство, единственная учившаяся у них девушка, она училась в группе штукатуров-маляров, была постарше его года на два и много опытнее; голос у нее был «профессиональный» – хриплый, пропитый… Он привел ее к себе в комнату, когда все были на первом этаже, на занятиях, и она, сообразив, что у него это впервые, расчувствовалась и стыдливо призналась, что «он у нее не первый», до него она была с мужчинами два раза: один раз на корабле, другой – на сопке... Он очень быстро освоился в этом своем новом качестве, и ринулся на штурм торгово-кулинарного училища, которое находилось прямо напротив «фазанки». Поскольку «кулинарка» стояла на рубеже между городом и «деревней», то есть «фазанкой» – судьба ей выпала нелегкая. Она переходила из рук в руки, на ее территории непрестанно шли бои, в ее подъездах всегда были выкручены лампочки, и всякий, жаждавший простого человеческого счастья, нырял, как в омут, в черный провал подъезда «кулинарки», и часто, лишь дойдя до пятого этажа, гость соображал, что сегодня это – ч у ж а я территория, но было уже поздно: все пять этажей он пролетал на пинках, и подъезд выплевывал его обратно в улицу, отказывая на этот раз в тепле и ласке… 

Он очень невзлюбил профессию, которой его обучали. Он понял, что душа его вообще не лижит к металлу и ко всему железному, гремящему, холодному. Он плохо осваивал токарное дело, он обнаружил в себе тягу к более мягкому материалу – к кости. Кость он привозил из поселка, в тайге ее было много: олени сбрасывали панты и рога валялись на таежном мху, никому не нужные. Он начал осваивать резьбу по кости, и это занятие ему очень понравилось. С материалом вопрос был решен, но с интрументом возникли проблемы. Он их решил так же, как решал многие другие проблемы – просто. Он залез в окно на первом этаже – в кабинет зубного врача, который почему-то, единственный из всех врачей, находился при «фазанке», и вытащил оттуда буры, шнуры и приводной ремень для мотора. «Накрыли» его за работой: он опробывал инструмент, по всему коридору разносились визг и скрежет бура и расплывался запах жженной кости. Дело хотели передавать в прокуратуру, но за него вступился единственный приличный человек среди педсостава «фазанки», мастер из другой, не его, группы, Эдуард Александрович. Он отвел юного умельца на Магаданский промкомбинат и устроил его там учеником костореза, естественно, в свободное от токарного дела время.  

Постепенно он вообще перестал ходить на завод, где его однокурсники проходили практику: платили за практику очень мало, а денег катастрофически не хватало – он собирался купить дом. Он устроился, кроме Промкомбината, еще и на Магаданскую звероферму: во время забоев, которые продолжались месяца полтора-два, там можно было хорошо заработать. Там он снимал шкуры с песцов и с норок. Он приноровился и делал это быстро. Норок было на ферме много, и, как их не стерегли, они все-таки иногда убегали. Возле зверофермы жил бородатый спившийся капитан дальнего плавания, который расставлял вокруг фермы ловушки с приманкой – кусочками тюленьего мяса. Норки попадались в них, и капитан приносил их женщинам-контролерам, которые отвечали за каждую норку и должны были возместить пропажу ценного зверька; они с благодарностью выменивали норок у капитана: бутылка водки за норку. 

Во время «забоя» (норкам делали укол, усыпляли) бывало, что с какой-нибудь из норок от ужаса случался шок, и ее принимали за усыпленную, и бедная норка оживала только тогда, когда с нее в цеху начинали снимать шкурку. На такие случаи «оживления» у них в цеху был специалист – тетя Паша, которая всегда ждала такого подарка. Она неторопливо доставала приготовленный для этой операции кожаный фартук, расстилала его на коленях и начинала снимать с бедного зверька шкуру. Сначала она подрезала шкурку на задних ножках норки, потом подвешивала ее за освобожденные сухожилия на крюк, и, постепенно подрезая шкурку, снимала ее совсем, как бы выворачивая ее. Делала она это мастерски, шкура уже летела в кучу других, снятых ранее, а зверек, еще живой, обнаженный, лежал, зажатый между ног тети Паши, царапая коготками кожаный фартук, а она, еще не удовлетворенная, надрезала грудку и вынимала оттуда сердце – торжествующе поднимала его на ладони и оно, сердце, еще билось, живое, некоторое время, и билась – уже без сердца – еще живая норка. Тетя Паша была еще молодая, лет тридцати трех, женщина, худая, в очках, с папиросой в зубах, она все время молчала – работала, – норму она выдавала больше всех, и расцветала только во время очередного «оживления». Это было как бы ее заслуженной наградой за ударный труд и никто никогда не оспаривал у нее этого права – работать с «живым мехом». У нее было двое детей, а муж сидел уже долго где-то под Сучаном, и так, наверное, она мстила норкам за свою неудавшуюся человеческую жизнь.  

Песцы – большие красивые голубоватые собаки – тоже жили на ферме и тоже чувствовали, когда подходило время забоя – начинали волноваться и пытаться удрать. Кормили их тюленьим мясом, корм забивали тут же – внизу, в бухте, – тюлени сами подплывали к берегу и к лодкам, добродушно выставив из воды усатые носы. 

Он отрезал иногда, во время забоя, в трехлитровую банку песцового жира и отвозил матери: говорили, что этот жир помогает то ли от ревматизма, то ли еще от чего. 

Так, понемногу, работая то на промкомбинате, то на звероферме, он собрал денег – тыщу рублей, и купил себе за эту тыщу дом. Дом был прямо в бухте Нагаево, под ним, внизу, по самому берегу шла дорога из города в порт. Он сидел один, вечерами, слушал, как шумит совсем близкое море, когда было совсем нечего есть, он спускался к берегу, собирал во время отлива из-под камней крабов; он бросал их в кастрюлю, ставил на печь и, не успевали они до конца покраснеть, как он уже их съедал. Дрова он тоже собирал на берегу, во время отлива: море выбрасывало бревна на берег, и местные жители собирали их и связывали их тут же, на берегу, каждый в свою связку. Ему связывать было лень, он ходил по ночам и брал бревна и поленья из чужих связок. С углем тоже вопрос решался просто: он останавливал машину, везущую уголь в порт, договаривался с шофером – тот разгружался в порту не полностью, и на обратном пути, за трешку, высыпàл оставшийся уголь под его окнами.  

К нему стали наезжать друзья и подруги – как только у него появилась «хата», оказалось, что у него много друзей. Начались кутежи и пьянки, он не пил – он был радушным хозяином. Народ, выпив, хотел чего-нибудь… неординарного, и – устраивался заниматься любовью то на крыше, то – в местном колодце, откуда его – народ – потом доставала милиция. Милиция к Зоне наезжала часто и вряд ли все это кончилось бы чем-нибудь хорошим, если бы в один день не оборвалась вся его магаданская жизнь. 

Однажды – то ли в Марчекане, то ли на Новой Веселой, – его зазвала к себе женщина лет двадцати пяти, сильно пожившая и попившая, и он остался у нее на ночь. Здесь же, за печкой ворочался ее дед, ко всему привыкший. Неожиданно, часов в двенадцать ночи, в окне мелькнула фуражка с «крабом» и дверь затряслась от мощных ударов. Оказалось, вернулся из морей ее приятель. Приятель был настойчив, и Зона вышел на крыльцо поговорить с ним – уходить тот не собирался. Однако, выйдя на крыльцо, он увидел залитого лунным светом пунцовощекого огромного детину, с коротким ежиком, торчащим из-под морской фуражки. Он понял, что эта ночь для него – не самая удачная в жизни. Детина был сильно нетрезв, он ничего не хотел понимать и предлагал вместе выпить – у него было с собой – за его возвращение к любимой. Выразив огорчение по поводу того, что все так нескладно получилось, Зона предложил детине вернуться на пароход. Тот полез драться. Выходить с ним один на один – это было самоубийство. Он взял в коридоре какой-то железный шкворень и погнал моряка по улице. Тот сначала довольно резво убегал, потом вдруг нагнулся, подобрал какую-то железяку еще длиннее, чем у него, развернулся и так же резво полетел навстречу. Теперь пришлось отступать «нашим». Взбежав на крыльцо, Зона обернулся и сверху все-таки стукнул моряка по фуражке шкворнем. Тот покачнулся и упал. Он закрыл дверь и пошел к любимой моряка, которая равнодушно ждала исхода смертельного поединка. Только он погасил свет и лег, как под окном, в лунном свете опять мелькнула фуражка с «крабом», загремела песня «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»!..» и дом зашатался под мощными ударами в дверь. Он надел штаны, вышел в маленький коридор, взял шкворень. Так повторялось много раз. Ему уже было ни до моряка, ни до его любимой, было просто что-то мистическое в неуязвимости детины. Он запустил в его голову все трехлитровые пустые банки, стоявшие в коридоре, – благо, с крыльца ему было сподручно это делать, но те только отскакивали с гулом и звоном от фуражки с «крабом», не причинив морскому охотнику видимого вреда. Тащиться из-за этого кретина ночью, через весь город – не могло быть и речи. Изловчившись, он, сильно рискуя нарваться на огромный кулак, прыгнул с крыльца и угадал прямо головой в лицо сопернику. Такой прыжок сделал бы честь любому ковбойскому фильму, – моряк этого даже не заметил. Несколько раз они еще бегали туда-обратно по улице, обратно – с песней. Наконец, он – подвернувшейся под руку доской – все-таки угодил удачно: фуражка сползла с буйной головы и «капитан» рухнул лицом на дорогу. Он наклонился: дышит, кажется, спит, – и пошел к своему завоеванному счастью. Долго он еще не мог поверить, что – действительно, всё, – косился на окно, ожидая увидеть привычную фуражку с «крабом» и услышать песню про «Варяг», однако, все было спокойно. Утром, когда он уходил, на дороге никого не было. 

Через несколько дней за ним приехали. Его привезли в больницу. Он предусмотрительно достал из кармана очки – у него обнаружилось плохое зрение и ему было рекомендовано смотреть кино в очках, он и носил их всегда в кармане, только в кармане часто разбивались, а тут оказались целые – и нацепил их. Его провели в палату. Там лежал моряк, только трудно узнаваемый – он был весь перебинтован. «Узнаете?» – спросил майор моряка. Тот долго и сосредоточенно вглядывался в юношу в очках – Зона по-доброму улыбался, вот, мол, какое-то недоразумение, нелепость прямо какая-то… Моряк, наконец, прошептал: «Не знаю…» Врач сказала, что больному больше нельзя напрягаться, и они вышли. Оказалось, что моряк на своем судне был членом парткома, и у него были с собой какие-то партийные документы и деньги из партийной казны; выходило так, что уже после того, как он видел моряка в последний раз лежащим во дворе, его кто-то ночью добил и ограбил – «Твое счастье, – сказал ему майор, – Ничего, погоди…» Его отвезли в знакомый горотдел и посадили опять в КПЗ, только в другую камеру. Там он провел несколько дней, друзья передали записку: «ищут ее, дед невменяем, она единственный свидетель, а она дала подписку о невыезде и куда-то смылась из города.» Его подержали еще и отпустили с тоской, майор пообещал скоро увидеться снова. Ему же не хотелось больше видеть ни майора, ни соседей по камере. В тот же день он пришел в «фазанку», где через несколько дней ему должны были вручить свидетельство о получении специальности «токарь-универсал 3-го разряда», выкрал у секретарши пустой бланк с печатью училища, заполнил его сам, послав себя на практику во Владивосток (всё – море), друзья скинулись по червонцу на дорогу, и в тот же день он улетел из Магадана навсегда, спешно запустив в дом случайных квартирантов и наказав им ежемесячно деньги за квартиру пересылать на адрес матери.  

 

…………………… 

В дверь постучали. Он отрыл. Симпатичная соседка-румынка звала его на завтрак. Да, улыбнулся он, спасибо, иду. Она застучала каблучками по лестнице. Жаль, все-таки, что у нее с ногами такая лажа. В принципе, ноги были как ноги, но у него была какая-то прямо болезнь: покажется ему вдруг, что нога у женщины короче, чем могла бы быть – и все, он ничего уже поделать с собой не мог, сосуществовать дальше с ней он мог только товарищески. Какие люди были потеряны из-за этого. И Ксения… Один из самых сильных ударов в его жизни. Три дня счастья, поднимались только чего-нибудь перекусить, как-то она умудрялась так – свет потушит, халатик в темноте сбросит, и в постель, так он ее толком-то и не увидел, а на четвертый день она встала, а он сквозь сон один глаз приоткрыл, да так чуть на всю жизнь с одним глазом открытым и не остался – такой был удар. В общем-то и у нее все не так страшно, ничего, сейчас даже в кино снимается, даже голая бегает по экрану, но ведь у него все серьезно было, ведь он уж думал: черт с ней, с этой свободой… «Кажется, счиколотка широковат, ви не находит?.. – Не знаю… – Смотрите – вам с ней жить». Ах, если б не эта нога, и муж ее румын как раз куда-то смотался, уже несколько дней его нет. Сейчас бы ее в номер пригласить, гитарку: «Первый плач и смех твой первый, тара-рам, там-та-ра-ра…» Слов все равно не поймет, да это и не надо, тут главное – душа… Эх, дались тебе эти ноги! Она и краситься стала тщательней, как муж уехал. Да… Парень-то оказался бронзовым призером Румынии по боксу. А что – Румыния, это у нас, как чемпион района, ну – области… Все равно ситуация осложнялась, поэтому, может, это даже к лучшему, это еще даже хорошо, что он вовремя заметил эти ноги. Зато теперь парню можно честно в глаза смотреть, парень хороший, веселый, вполне достоин, чтобы с ним тоже по-хорошему. Хоть здесь-то… Надоело уже сидеть за одним столом с мужьями, как назло, все – хорошие ребята, все участие проявляют, друзьями становятся, сидишь и думаешь: «Не дай Бог, кто-нибудь, когда-нибудь стуканет…» А может, они и так всё знают? И таким образом свое великодушие проявляют: ставят твои пьесы, устраивают твои вечера, приглашают к себе жить… «Мама, мама, коварная фея, ах, зачем родила ты злодея…» 

Он спустился вниз, в ресторан. «Морген, морген». Из окна, рядом с его столиком, отлично просматривалась нависающая над городком гора. Когда он подходил к городку откуда-то со стороны, эта гора была видна издалека, и если даже он шел чуть живой от усталости, голода и холода, при виде горы настроение сразу поднималось, он улыбался ей издали и махал рукой – это была «своя» гора. Своей изогнутой вершиной она напоминала ему про это окно, и про этот столик с еще неостывшим ужином. Кто-то вошел в отель с улицы, шаги простучали по коридору, и – за его спиной открылась дверь: «Морген!» «Морген, морген». – защебетала многодетная семья итальянцев за соседним столиком. «Господи, – выдохнул он, – она!» Краем глаза: да. Она. Блондинка из-за стойки. Он уже отчаялся ждать, она куда-то исчезала, наверное, на вайнахтен, к родителям. Он ласково улыбнулся итальянским детям. «Шефа, шефа!» – закивал ему итальянец, показывая куда-то за спину. «Да, да, – кивнул и он ему, – шефа…» И вдруг до него дошло: «Вас? Кто – «шефа»?, – спросил он итальянца, – Эс гого?.. Зис герл?.. Блонд?» Когда он волновался, он переходил на английский с некоторой примесью грузинского. «Я, я,» – закивал итальянец. Так… Нормально. Сюжетец разворачивается. Значит, она – хозяйка всего этого великолепия, а он живет здесь месяц и держит ее за девочку-посудомойку. А что? Построить семью здесь, в Альпах… А муж? Он повернулся к итальянцу: «Зис блонд… шефа… ис мэриед?» «Я, я!..» – закивал тот, понимающе подмигивая. Ну и что ж? А что, они здесь, в Германии, не разводятся, что ли, еще как разводятся. Юля, вон, разводится. Ну, Юля – русская. Ну и что, живет-то по германским законам. Все нормально, разводятся. А ведь какая может жизнь начаться!.. Она занимается по хозяйству, посетители-клиенты, то да се, я – наверху, – я, пожалуй, останусь в этой же комнатке, я там уже привык, пусть она ко мне приходит, в этом даже что-то еть: мы уже живем с ней, а я ей: «нет, спасибо, я останусь здесь, мне ничего не надо, мне б только место для работы…», – в соседних номерах живут люди, здороваются каждый день, думают, что я тоже – как они, а я – хозяин. «Ты помнишь, милая, любовь в Кашмире, кабак в Бомбее, «бычки» в томате…» Она – здесь, внизу, а я – наверху, сижу целыми днямит, стучу на машинке «Хозяйку гостиницы», нет – «Трактирщицу»… «Ах, майн либер, ты совсем себя не жалеешь, отдохни немного, съешь чего-нибудь… Я пришлю тебе, наверх, цыпленка…» Ах, – «Германия! Зимняя сказка.» Тоже было где-то. Плевать. А что, «Трактирщица» – это нормально. Юля написала нового Боккаччо, а я – нового Гольдони… Приезжают ребята, Вадик, Витек, Пеленягра, живут – им, конечно, номера бесплатно. «Все в порядке, ребята – я плачу!.. Девочки – Евка, Марина… Только не всех сразу, по одной… а то опять, как тогда, в Москве, на премьере, пересекутся… Стоп. Ты что, совсем уже, какие девочки, или семью серьезно строить, или опять все по старому... 

Он сурово взглянул на румынку, сидевшую за одним столиком с ним, вытер губы салфеткой, встал, так же сурово глядя на нее, сухо сказал: «Данке.» – пошел наверх, к себе. «Может, заглянуть к ней? Что-нибудь завернуть, вроде: «Ире кюхе гефельт мир». Нет, можно подумать, что мне нравится не пища, а ее кухня, получается, что я думаю, что она все-таки на кухне работает, обидится. «Аллес хат аусгецайхнет!» – тоже как-то по-идиотски, вообще, идиотский язык, ничего сказать нельзя хорошему человеку. Может, так: «Данке шон или зер, аллес аусгецайхнет, ире кюхе гефельт мир, ссори, ю а мэрриед?» Да, так лучше, не забыть бы. Он повернулся к двери, ведущей в бар, но тут же сдержал себя: Спокойно. Не суетись. Все должно получиться как бы само. Главное, не спугнуть. Она только приехала, времени теперь у тебя достаточно.  

Он поднялся в номер, посмотрел на машинку, к которой так еще ни разу и не прикоснулся, оторвал от связки, лежащей на окне, один банан и начал его чистить. Он был сыт, но бананы начали чернеть жалко было, надо было есть. На стене висел плакат, призывающий каждую немецкую семью помочь России – продуктами, деньгами (он взял его в гемайнде – местном городском управлении), – и пока Россия нуждалась, он не мог допустить, чтобы бананы в его номере гнили и выбрасывались. Он и сам принимал посильное участие в помощи: он ходил на фло-маркт и покупал, естественно, недорогие, но – хорошие, а когда везло – и совсем новые вещи. Сам он «оделся» давно, и теперь «одевал» своих многочисленных приятелей, хотя как-то так получалось, что вещи были, в основном, женские. Он не знал ничьих размеров, пробовал по памяти – на глаз, просил тут же каких-то женщин примерить, потом махнул рукой и брал все подряд: одной не подойдет – так другой сгодится. У него уже был забит шкаф, и в Мюнхене у Юли стояли чемоданы, но надо было ждать оказии, с кем-то передать. С кем? С поездом, с чужими людьми, не передашь, надо было ждать, пока Юлин брат не приедет, он перегонял машины в Ленинград, но это – раз или два в год, нада было ждать. Если честно – ему и не хотелось ни с ни с кем передавать: как и кто за него найдет их всех, кто знает – кому и что подарить: что Евке, что Маре, что Аленке? Об Алле с Таней он не говорил – для них вообще стояли два отдельных набитых чемодана; и даже для Аллы – не ориентируясь в размерах – брал на глаз: что не понравится – продаст, всё валюта, или сестре отошлет; и с Таней – он никак не мого сообразить, какая она сейчас, он просил: что-нибудь для девочки на 10 лет, брал, потом спохватывался: пока он все это передаст, пока еще узнает их теперешний адрес, ей уже будет одиннадцать, и все окажется мало, бросался покупать другие размеры, побольше, а дома оказывалось, что опять переусердствовал, это быстрее подойдет матери, Алле… Иногда он думал, что, может, вообще все это зря: пока он все это переправит, там уже наступит благополучие и изобилие, и он будет смешон с этими никому не нужными платьями и сапогами… Ах, как бы он сам сейчас все это отвез, но о поездке туда, о возвращении речи быть не могло, ты обманул судьбу раз, и не искушай ее во второй, стоит только тебе пересечь границу – и ловушка захлопнется, и сбудется предсказание тети Даши: «Где родился – там и сгодился»… 

 

 

(Продолжение в след. номере...) 

 

Начало романа... / Юрий Юрченко (Youri)

2007-03-28 17:50
ЖЕНЩИНЫ-КОШКИ и ЖЕНЩИНЫ-КОРОВЫ / Кудинов Илья Михайлович (ikudin)

Есть женщины-кошки и женщины-коровы. Женщины-кошки, внутри себя, – всегда неведомы, а снаружи – игривы, порывисты, естественны (иногда, правда, не очень естественны). Они могут жить с вами, спать с вами, даже любить вас, но при этом, всё равно они навсегда останутся – сами-по-себе. И разгадать их не будет никакой возможности. На самом деле, нам остаётся только лишь наблюдать за их многообразной жизнью, и, может быть, попробовать описать её со всей возможной скрупулёзностью. Но самое главное, чтобы в этом описании ни в коем случае не было попыток – разгадать. Они всегда обречены, эти попытки, а выглядят куда как неуклюже. Зато уж если вы станете просто описывать, то описаниям этим уже не будет конца, и каждый раз у вас будет получаться совершенно другая женщина, и вы сможете прославиться как создатель Галереи Женских Типов... Только ведь у вас нипочём так не получится, чтобы не разгадывать, а значит вам придётся страдать, и никакой галереи уже не выйдет, а выйдет – либо злобная карикатура, либо – смиренная мольба. И конечно же ни то, ни другое цели своей никогда не достигнут.  

Женщины-коровы неторопливы и плавны в движениях. Они задумчивы, и поэтому именно на задумчивости их можно застичь врасплох и заарканить. А ещё они любопытны. Но если женщины-кошки любопытны поверхностно и верхоглядски, то женщины-коровы жадно-любопытны, и не успокоятся, пока не вызнают самую суть и подноготную: события, явления или человека, – особенно они охочи до подноготной именно человека, то есть – мужчины. И поэтому они будут жить с вами и спать с вами только если смогут стать частью вас (или же вы станете частью них).  

Зато их можно начать понимать. Но закончить всё-таки нельзя. Потому что ты бесконечно будешь погружаться и погружаться в их тёплую, интересную и, в общем-то, довольно безопасную глубину, всё время ожидая достичь дна, и всё время удивляясь, что его по-прежнему даже не видно.  

И писать о них наверное незачем – снаружи они кажутся просто неинтересными, а внутри... внутри описать ничего невозможно, потому что там нет ничего конкретного и осязаемого настолько, чтобы можно было обозначить это словами. Иногда, очень редко, в минуты неожиданного прозрения это могут быть стихи... Да и то – внешне такие стихи обязательно должны выглядеть так, словно пишешь о чём-то постороннем... Кстати, даже и здесь полного успеха не может гарантировать вам никто.  

Зато вот страдать с женщиной-коровой вы будете гораздо меньше. Нет, конечно, – могут быть ссоры, происходящие от того, что одними и теми же словами вы будете называть совсем разные вещи, но ведь эти лингвистические проблемы производят абсолютно все ссоры между абсолютно всеми людьми в мире, и конечно же не могут стать почвой для страданий. Ведь страдания всегда происходят от взаимоотношений мистических, совершающихся где-нибудь в другом измерении, или просто очень высоко над землёй – в стратосфере. Чтобы там удержаться необходимо постоянное громадное напряжение, которое очень быстро надрывает нам душу, чья субстанция слишком уж тонка для таких дел, и от саднящей боли этих кровоточащих надрывов мы и страдаем, пытаясь привлечь к этому внимание других людей...  

Потому что ещё больше мы страдаем от одиночества...  

 

ЖЕНЩИНЫ-КОШКИ и ЖЕНЩИНЫ-КОРОВЫ / Кудинов Илья Михайлович (ikudin)

2007-03-14 14:53
Спутница / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

 

 

 

1  

 

 

Заполнив жарочный лист до отказа бледнотелыми рыбками, птичками, звёздочками и полумесяцами, Ирина поставила его в духовку и засекла время...  

Она вовсе не перестала быть женщиной-загадкой, в чём ее настойчиво упрекают. Она стала женщиной-человеком. А просто жен­щина – человеку всего лишь друг. Зависимый. Капризный. Раненый. Пускающийся на уловки и ухищрения.  

Ирина потеряла потребность нравиться, ей этого не надо. Она получила больше – потребность любить всех. И теперь нужно ли красить губы, если они не обветрели?.. Одежду и обувь можно носить аккуратно, до победного конца, выбирая каждую новую вещь в никогда не умирающем стиле скром­ности... На шейпинги она не ходит, спорта не любит, врачам не доверяет, внешностью занимается посредством душа и расчёски... словом, живет остаточным великолепием собственного здоровья, не заглядывая в тре­вожное завтра, – кому такое может понра­виться, уж слишком свободы много, обще­ство не потерпит...  

Но главный раздражитель бесчисленных подруг ещё и в другом: при постоянно пол­ном доме – всё время какие-то люди едят, моются, беседуют, ночуют – постоянно со­храняющееся одиночество хозяйки этого дома, внутреннее блаженное одиночество, которое буквально озаряется с появлением каждого нового человека. Его неназойливо расспросят, пригреют, приручат, после чего он либо вливается в размеренное вращение вокруг Ирины, либо уйдет за пределы её притяжения в одну из соседних галактик, где по­дыщет подходящее для себя маленькое сол­нышко уюта... Ведь Ирина тоже, оказывает­ся, ищет: вдруг появится душа, способная озарить взамен, и не спокойствием отражён­ного одиночества, а каким-то другим, с неясными пока очертаниями общением... Но бывает ли так, чтоб два солнца в одной сис­теме?.. Или же она, как медведь, свою бер­логу ни с кем не поделит?..  

Судьба к ней так щедра, что уже веро­ломна: несмотря на непритязательность внешнего вида, Ирине обычно предостав­лялся самый богатый выбор. И ничего на­стоящего. Ни разу. И всё-таки, хотя личный опыт не позволяет ей надеяться на­ испол­нение сокровенных желаний, Ирина жела­ет и ждёт. А все знакомые объединились в желании ей помочь, изобретают способ пе­ременить саму Ирину, начиная от двойного подбородка и облупленной мебели и до, соб­ственно, образа мышления и многочислен­ных милых привычек. Особенно всех удру­чает характер – на редкость покладистый; при всей своей склонности, да нет, какая может быть склонность, при всей своей не­утолённой любви к одиночеству Ирина ни­когда ещё не пыталась отстаивать право на него. В её жизнь поминутно вламываются, теребя душу проблемами, которые она и ре­шать-то никому не помогает, все равно вламываются, и она впускает, радушно сияя, в теплое излучение, впустит – и выпустит умиротворенными, совершенно как будто бы об этом не беспокоясь. Все окружающие жить без Ирининого дома не могут, однако пилят сук, на котором сидят, потому что вытерпеть существование чьей-то безмятеж­ности не могут тоже, не в человечьей это, видимо, натуре...  

Сама Ира понимает, что внешними изменениями можно привлечь только зрителей, а зрители Ире не нужны, равнодушна Ира к театру, если он не на под­мостках. С неё доводы подруг – как с гуся вода, для возникновения комплексов орга­низм Ирины уже слишком стар, ей «все рав­но, что скажут зрители», как талантливо сочинила когда-то о себе одна из почти по­селившихся здесь подруг – поэтесса, кото­рую зрительское мнение, вопреки стихам, весьма и весьма волнует.  

Может быть, прочных человеческих отношений вообще не существует, и самая насыщенная общением жизнь всё равно течёт в обособ­ленном пространстве?.. Так и живём: с иллюзиями относительно доступности миров рядом находящихся и ещё более необосно­ванной иллюзией открытости мира собствен­ного для других и для себя даже, пока не дорастём до понимания настоящего положения вещей (а никогда не дорастем ведь!), когда человек становится осознанно несчастен, одинок и спокоен. Он не стал бы обогащать мир личных эмоций, складируя новые ощу­щения, он выбросил бы оттуда мелкую ­ве­тошь, ставшую ни к чему...  

Ирина вздохнула и достала печенье из ду­ховки: нужно подкрепить пищей азарт пре­ферансистов, засевших в большой комнате ещё с пятницы.  

Вот так всегда бывает: нафилософствуешь одно, а реальность преподносит другое, и чужие интересы удовлетворяются всегда в ущерб собственным.  

Дачные грядки напрасно ожидали Иру.  

А также Стас.  

И собака.  

Очень хочется измениться, чтобы хоть от чего-нибудь ненужного отказаться.  

 

- Не обрадуетесь, если вас послуша­юсь... – ворчит Ирина, но её ворчания не замечают.  

На диване за двумя широкими спинами заснула над недочитанным сонетом хрупкая, экспансивная поэтесса. Игроки же – за­кадычный приятель поэтессы и однокласс­ница со своим новым другом – не могут реагировать даже на запах песочного печенья, ничего им уже, кроме карт, не нужно...  

Чтобы привлечь внимание постояльцев, Ира убрала шторы на окне и распахнула обе рамы. Застоявшийся табачный дым хлынул наружу и растворился в рассветно озябшей зе­лени июньских тополей. Расчёт оказался вер­ным: все дружно бросили карты и потянулись за глотком свежего воздуха.  

- Вот и понедельник, – сказала им Ира, улыбаясь, как всегда, мягко, – вот и конец моей городской жизни. Отпуск! Извините, но мне пора.  

 

 

2  

 

 

Сквозь туман через речку доносится земляничный запах, запах необъятного вольного простора. Нейтрально пахнет и в то же время притягательно, ню­хать бы да нюхать... Не то, что плотно клубя­щийся дым из трубы соседской бани, заво­лакивающий по субботам все окрестности...  

Сегодня вроде не суббота. А вдруг суббо­та?! Если бы...  

Невозможно просчитаться при непрерыв­ном тягостном ожидании. Суббота была не­давно, через день, и совсем ни к чему сегод­ня мчаться прямо по грядкам к калитке, что­бы спозаранку начать высматривать любимого человека, который так и не появился два дня назад. А Ира, уезжая, обещала, что по­явится...  

Ещё и коров не выгоняли. Скоро начнет­ся: стук, свист, лай, матерщина... Лучше уже не спать, а то забредёт вдруг кто, кусаться придётся...  

Да никто не забредёт, все здесь обо мне знают. Деревня. Собачьего имени толком выговорить не могут. Красотку с шалавой путают. Как не презирать?..  

Красотка! Ира говорит: шейка лебединая, выражение лица надменное... Зато гибкая спина, длинные, сильные руки и ноги (Ира так и говорит: «Давай ручку причешем, те­перь другую, а теперь ножки...»), а волосы шёлковые, волнистые, репьи бы повыдирать только. Снова появился блеск в глазах, но не восторженный, детский уже, а отмеченный мрачной уверенностью в себе. Раньше было не так. Стыдно признаваться в трусости, но куда от правды денешься...  

Первые люди чистоту блюли, купали бед­ного щенка по субботам в ванне (ненавист­ными были субботы — вот удивительно!), шампунь у них – взбесишься от аромата, а потом феном чесали, гудящим так противно, что не хочешь, а подвываешь... Да разве мож­но собаку каждую неделю мыть?! Пошли болячки по телу, люди подумали, что лишай, и выгнали... Об этом лучше не вспоминать. Хорошо, хоть не лишай. Так и подохла бы где-нибудь под забором, но встретился Стас, вылечил, нашел жилище, хозяйку и заставил полюбить весёлые, ласковые субботы. Два дня у Иры – настоящий праздник, что здесь, что в городе: не по улицам и паркам, так по березовым холмам, с беготнёй, с играми, с гостинцами... Жаль, что здесь мы только ле­том. Почему бы нам навек сюда не пересе­литься?.. Хотя в городе Стас почти всегда у Иры, а здесь – только по субботам... Понять и усвоить своё место в его жизни вообще трудно. Больше всех на свете Стас любит свою вонючую «Ласточку», а за что? Она что, живее всех, что ли? Видно, не собачьего ума это дело...  

Стас для всех придумывает заграничные клички, только «Ласточка» – исключение. Ирину он обзывает лестно – «Голливуд» (Ирина уверена, что он издевается, но позво­ляет), соседку тётю Шуру, которая приносит остатки закисшего позавчерашнего супа (кто бы его ел), – «Пасторалью», а свою измучен­ную, недоверчиво рычащую находку наименовал всех красивее: «My beautiful fellow-girl», – моя прекрасная спутница, значит. Что там запоминать? У друга детства кликуха в шесть раз длинней, порода, значит, хорошая... А голливудская Ирина переиначила: назвала «Бьюти» – красотка, уж лучше бы Найдой, что-то оскорбительное есть в этом созвучии, даже деревенские расслышали... Ну, да не­важно всё это, как пасторальная тётя Шура выражается: «Зови хоть горшком, только в печку не ставь»...  

Стас говорит мягко и много, но только снаружи, даже когда раздражён или рассер­жен – нутра не чувствуется. А вот Ирина слова употребляет только по необходимости, зато уж мыслей у нее! Вся как на ладо­ни. Однажды Стас долго не приезжал. Она молчала, а если бы лаяла – почище моего получилось бы, так и слышится: бабник бессовестный, пьяный лентяй, транжира... Той же тёте Шуре на подобное можно один раз красиво ответить – и навсегда, а Ире – нельзя, потому что этот мысленный лай от тоски у неё, ах, как это понятно!.. На меня тоже, бывает, сердится. В основном, за сле­ды на её грядках. Конечно, вот у тети Шуры грядки высокие, сразу видно, где ходить, а где посажено, а у Иры – сплошь равнина, сама траву от капусты не отличает, на всех грядках её следы, можно предъявить. Но не нужно. Лучше перетерпеть, промолчать, переморгать, так она скорее об упрёках по­жалеет, за ухом почешет, угостит... А если без зова к ручке подойти с поцелуем, Ира обязательно откликнется... Но сначала каж­дый раз на секунду замрёт или, что гораздо хуже, вздрогнет... Может, врёт, не любит? Может, брезгует... Или… Боится?! Да нет, смешно. В городе на прогулке за каждым найденным кусочком в самое горло лезть не боится, а тут так, на ровном месте... Ирина задумывается, вот в чём дело, и обо всех забывает. Любить-то она умеет. Ровно, буд­нично, но даже сильнее, чем любимейший Стас со всей его лаской... И сердцу не прикажешь. Ни её, ни его, ни моему...  

У-у-у! Все меня бросили...  

Вой перешел во внезапный радостный визг: напрямик по узенькой тропке пробирается к дому нагруженная сумками Ирина. Собака грациозно перелетает через забор, несется с холма вниз и бросается ей навстречу: «Милая, милая, наконец ты приехала!..»  

Ира всё понимает, отчасти разделяя соба­чью радость, но настолько бурная реакция ей, безусловно, в тягость, потому что она тут же пытается отвлечь назойливую псину припря­танным в сумке сахарным печеньем. Вкус­но, конечно...  

- Бьюти, а Стас уехал уже?  

- У-у-у! Все меня бросили!  

- Что?! И не приезжал?! Бедненькая ты моя, как же ты выжила тут одна, целых че­тыре дня без еды... – у Иры просыпается рас­каяние, она пытается пожалеть, приголубить собаку...  

Но поезд уже ушел. Мы тоже гордые, аф­ганских кровей, как никак. Спокойно поищем остатки сахарного печенья в траве, а потом так же спокойно...  

Где там! Быстро, быстро поцелуемся, по­радуемся, попрыгаем! И не пойдем по тропинке, где вдвоём тесно, мы важно прошествуем посреди ухабистого просёлка, зава­ленного разным мусором, не пригодившим­ся в хозяйстве, золой и шлаком, что выгреба­ют из печей и выбрасывают почему-то на дорогу, пойдем прямо навстречу стаду, вяло бредущему к очередному земляничному па­стбищу.  

 

 

3  

 

 

Стас давно чувствовал по­требность расслабиться, глотнуть хоть капельку неизвестного, привнести в завтраш­ний день что-нибудь  

по-настоящему завтраш­нее... «А день сегодняшний вчерашней, чем был вчера...» – несколько дней подряд мур­лыкал он строку из стихотворения суматош­ной Ирининой подружки и злился: «Вот привязалась...»  

Видимо, волшебной оказалась строка. Словно наколдовал.  

Окончив трудовую неделю, неся по пути в гараж мысль о надоевшей деревне, Стас встретил бывшего пациента, который оку­нул Стаса в хмельной поток благодарности. Они зашли в кафе, где свершили возлияние на старую рану (Стас ему желудок опериро­вал) еще более старым коньяком, после чего Стас и решил поведать доброму человеку свои невесёлые мысли. Пациент оказался докой по части отдыха. Он вызвонил никем не занятую на выходные, симпатичную, не­пьющую и умеющую водить машину (весе­литься, тем не менее, тоже умеющую) подругу, а у подруги нашлась ещё подруга, и вся эта компания быстро покинула город по северной дороге. Будучи довольно ловким по дамской части мужчиной, такому виртуоз­ному мастерству Стас откровенно позави­довал.  

Умная белая «Ласточка» бежала по незна­комому асфальту удивлённо: почему за рулем не Стас? Её и Стаса сегодня ждут в противо­положной стороне, от города к югу. Там, навер­ное, выходят к калитке, осматривая волнис­тую окрестность с холма, на котором распо­ложилось неожиданно свалившееся от даль­них родственников поместье – крестьянское гнездо. Никто из более близких жить там не захотел, и после смерти хозяина развалива­ющиеся строения на пятнадцати сотках за­пущенного огорода прямые наследники ре­шили просто продать. Причём не слишком радовались, что покупателем отчего дома оказался Стас, – продешевили, чужому бы обошлось подороже.  

Когда-то в детстве Стас там однажды го­стил. Воспоминания до сих пор не стёрлись. Вернувшись уже не хилым цветком мосто­вой, а загорелым, как чугунок, крепышом, сын заявил родителям:  

- Врачом не буду! Буду пастухом, коров и телят пасти. Целое лето не работать, а зимой вообще отдыхать – красота!  

- А что там платят? – нашлась бабуля.  

- Кормят во всех домах по очереди! – гор­до произнёс Стасик, – ещё и денег дают це­лую кучу, правда! Сам видел – одними руб­лями! А пасти коров не трудно. Главное, би­чом щёлкать, чтобы они в посевы не шли. Я уже пробовал.  

- Что пробовал – пасти?! – не поверил отец.  

- Да нет, пока что только бичом щёлкать...  

Родители в тот момент мудро скрыли не­согласие со Стасиковым выбором, а когда мальчик подрос и его детское намерение за­былось, и не одно только пастушье – было еще несколько не менее романтичных, памят­ливая бабуля до самой своей смерти подтру­нивала над ним:  

- Тоже мне, придумал – врача какого-то... Почему скот пасти не захотел? Я бы тебе под­сказала, как увеличить доход. По дороге отдаивал бы понемногу молока от каждой ко­ровы и продавал дачникам... И зимой хоро­шо: сиди себе на печи да песни пой... – тут она не выдерживала серьёзного тона и хохотала так оглушительно, что фрукты со дна хрустального кувшина с компотом интенсивно плавали вверх и вниз.  

Ох, бабушкин компот! Казалось, с нею он исчез навеки. Стас, взрослый мужчина, едва не заплакал, когда ощутил во рту почти за­бытый вкус... Так он открыл первое досто­инство Иры, а постепенно ещё много родно­го и неведомо знакомого, просто с компота все началось.  

Дача – тоже благодаря ей. Даже тех не­больших денег, которых запросили дальние родственники, у него не нашлось, а Ира ока­залась богатеньким Буратино, помогла ку­пить. Вернее, сама купила. И ездит туда чаще всего сама. Стас решил, что отдача такого долга ни к чему. Ира – человек щепетильный, и, хотя они довольно давно живут почти вме­сте, никому и в голову не приходит уничто­жить это последнее «почти». Деньги, во вся­ком случае, у каждого свои, а Стас уже не хочет никакой дачной собственности, это его когда-то бес попутал – стадное чувство... Пока назревает необходимость поездки, он мысленно посылает куда подальше безнит­ратное питание для обитателей дома Ирины, а вслух продолжает уговоры о продаже дома. Уж если никто не позарится, то не обустро­ить ли там музей под открытым небом, поскольку любое строение этих владений, включая баню и сарай, свободно может претендовать на звание памятника древнего зод­чества и охрану государства. Так он шутит. У Ирины для ответа никогда не хватает чув­ства юмора, тон этот её возмущает.  

- Жаль, – например, отвечает она, – жаль, что государству сейчас не до зодчества. А за свой счёт мы и так помаленьку хозяйнича­ем...  

Шутками Ирину не достать. А уговари­вать всерьёз – тем менее успеха. И слушать не хочет.  

Необходимость поездки у Стаса всегда долго зреет. Созрев, он начинает собирать­ся, забывая то одно, то другое, потом, вые­хав в самое «пиковое» время, задыхается в дорожных пробках, испускает стоны, пуская слабую на передок «Ласточку» иноходью по стиральной доске тракта, – а растущая бен­зиновая дороговизна! – право, он готов на всё, только бы забыть туда дорогу навеки...  

Иринин энтузиазм достал Стаса по-на­стоящему. Ведь можно было бы сделать дачу местом отдыха, а не пахоты: с лужайками, с клумбой какой-нибудь в крайнем случае, привезти бадминтон, теннис, книги, гамак повесить... Ведь и было договорено пона­чалу именно так. Куда там! Грядки метр за метром оттесняли буйную целину, выкорче­вывались заросли кленовой поросли, оди­чавшей малины, рядами ложились под ножом стебли крапивы, полыни, лебеды, ре­пейника, все в руку толщиной и выше Ириного роста... Пасторальные соседи подари­ли ей серп, чтоб хребтину гнуть более про­изводительно, и огородные джунгли раста­яли на глазах. Однако до полной победы так далеко, что сердце щемит от тоски и уста­лости (Стас глядеть – и то устал на это). Все хорошо растёт у Иры, но лучше всего – сор­няки. Хочешь – не хочешь, а оставлять её без помощи иногда просто совестно, и Стас идёт на предательство своих драгоценных принципов... Жалко, что земля пропадает, видите ли. А отдача за все страдания неве­роятно мала. Выращенная с таким трудом картошка-моркошка ничуть не компенсиру­ет даже чисто материальных затрат, а физи­ческие и моральные вообще не идут в счёт. Разбирать или латать несуразные развалю­хи нет никакой возможности – времени, де­нег, а, главное, желания, и эти занятия це­ликом противоречат его профессиональным устремлениям...  

- Ира, – говорит Стас с каждым днём все более настойчиво вздыхающей подруге, – Ира, я – хирург, я даже не психиатр...  

И она, прекрасно услышав цитату из юмо­рески и не отреагировав, безропотно согла­шается:  

- Конечно, я понимаю, тебе нельзя.  

Упаси Бог от мысли, что после картофель­ной страды увеличивается вероятность опе­рационных неудач. Боязнь начать бояться... Но если таковая мысль начала существова­ние, существует и таковая опасность... При­чем тут боязнь. Надо перестать верить ста­тистике, прежде чем хвататься за лопату...  

- Да, – ответила ему Ира неделю назад, ког­да в очередной раз нашла коса на камень, – ты можешь мне вообще не помогать, сама справлюсь. Хотя мне тоже для работы мозоли нежелательны...  

- Кто ж тебя заставляет?! – с новой си­лой начал было Стас, но у Иры потемнело лицо.  

«Никак понять друг друга не можем!» – расстроился Стас, но наводку мостов решил оставить на следующий приезд – соскучит­ся, легче будет.  

Да, видно, не судьба. Целых двое суток тщетно и женщина, и собака бу­дут торчать у калитки, провожая глазами все белые автомобили среди разноцветного оживления на шоссе. Ни один из них с дороги не свернёт, вздымая на причудливых ухабах мягкую, как мука, пыль.  

Неделя была трудной. Летом больных, ко­нечно, поменьше, но они зато настоящие... Неделя была такой трудной, что в предстоя­щий отдых уже не верилось...  

Девчонки, безусловно, прехорошенькие. Ухоженные, весёлые, податливые самочки... Которая тут ничья?  

Не по себе Стасу. Ни коньяк, ни компа­ния не помогают отрешиться от буден.  

«А день сегодняшний вчерашней, чем был вче­ра... – промурлыкал Стас, пошевеливая дрова в костре, и сплюнул туда же: – Вот привя­залась...»  

Изрядно навеселившись, закупанные в тёплом озере русалочки и пациент заверну­лись в непослушную палатку и уснули, а Стас решил остаться, но выражению одной из де­виц, «топить костер», там и заснул незаметно. Разбудил компанию хохот пациента, ко­торый долго искал приготовленные с вечера удочки, чтобы не пропустить утренний клёв, но всё-таки его пропустил, так как Стас в темноте и хмельной задумчивости «стопил» снасти вместе с хворостом – оплав­ленные крючки и грузила были найдены па­циентом в костре, когда он закапывал в золу картофелины.  

День начался с неудержимого хохота, чем же закончится?..  

Хорошо, что деньги есть. Было бы здоровье – спасибо доктору! – а остальное мы за деньги купим...  

И пациент удалился с рыже­кудрой русалочкой к виднеющимся в нескольких километрах рыбакам, чтобы узнать, много ли рыбы те поймали и не поделятся ли. Взрывы хохота стихли вдалеке, и Стас поймал улыбающийся взгляд блондинки: так вот, значит, которая тут ничья...  

Они посмотрели друг на друга и захохо­тали.  

 

 

4  

 

 

Как-то вечером, передавая через забор литровую банку парного молока, тётя Шура сообщила Ирине, что по увалам сильно цветёт клубника, её племяш Колян приметил.  

- Вот бы поехать... – размечталась Ирина о том вьюжном времени, когда сегодняшний зной вспомнится как благодать с открытой по случаю особо редких и желанных гостей баночкой душистых ягод.  

- Чего ж не съездить, – ответила ей тетя Шура, – ежели у племяша кажинный день машина под задницей.  

Племяш её, надо сказать, работал редко, от случая к случаю, много времени проводя по тюрьмам. Может, одумался, повзрослел к сорока годам... Если всё ещё на машине.  

Пару лет назад Ира уже была в подобной поездке – стыда потом не обралась.  

В тот день тетя Шура постучала к Ирине рано утром:  

- Поехали за ягодой?  

- За какой? – едва проснувшаяся Ирина открыла все по очереди двери, укрощая раз­веселившуюся Бьюти. – А ты-то чему раду­ешься, всё равно останешься дом сторожить.  

- Какая попадёт, – ответила тетя Шура, – бери ведро.  

- А может, лучше туесок?  

- Да твой туесок с гулькин хрен, – не со­гласилась тетя Шура, – вон корзину бери.  

- Эта корзина для грибов... – попыталась возразить Ира.  

Соседка ничего не слышала: её интересовала остальная кухонная утварь.  

- Так едемте, я готова.  

- Ишь ты, веник кучерявый, уж подмелась, – удивилась сама вечно снующая, как метла, женщина. – А эти фефёлы, поди, и не встали ишо. Я им нарочно до стада стук­нула.  

«Три фефёлы» – соседки Ирины слева, приезжие пенсионерки, настолько горожан­ки, что и спустя десять лет безвыездной жиз­ни в деревне зовут их по-прежнему дачни­цами.  

Жизнь здесь куда дешевле городской, и вот потому три самых одиноких из девяти разбросанных по стране сестёр, хлебнув ни­щеты заслуженного отдыха, списались, до­говорились и купили в складчину небольшой домик, где посреди единственной комнаты громоздится величественная русская печь с камельком. Но русской печью они пользоваться так и не научились, им и камель­ка вполне хватает, да и дрова больно доро­ги... Они не умеют ни огородничать, ни управляться со скотиной, кроме кошек, никого не завели, а в огороде у них хорошо растут картошка и чеснок, которые достаточно не­прихотливы.  

Впрочем, из местных жителей садоводы получаются довольно редко, на Ирининой улице таких «Мичуриных» двое. Они выращивают кое-что помимо огурцов и помидоров и пожизненно страдают от сосед­ской зависти. У этих двоих Ирина иногда по­лучает дельный совет и участие. Но есть и другие (и много!) – уже в июне просят у той же Ирины зеленого лучку на закуску...  

«Фефёлы», конечно, не без странностей, но спиртного не употребляют, материться не научились, стало быть, поездка Иру не пуга­ла. Все влезли в кузов, сели на скамеечки, устроив тару под ногами (тетя Шура заста­вила-таки Ирину к огромной корзине прихва­тить еще и ведро), поёжились под струями утренней свежести, насыщенной туманной влагой, и поехали, дорогой по одному спол­зая на жесткое дно кузова под защиту бор­тов, потому что утренняя свежесть даже при нешибком движении автомобиля превраща­ется в пронизывающий до костей ветер.  

На широком, насколько хватает зрения, поле над белыми головками ромашек и жёл­тыми – донника поднялись длинными вол­нами ряды кустов смородины, малины, а может быть и каких-нибудь других ягод – обследовать было недосуг. Ира сразу же выб­рала малину, дачницы потянулись за ней, а к тёте Шуре подошел вынырнувший из кустов парень, окинувший всех любопытным взгля­дом. Впрочем, это дачниц – любопытным, а Ирину... нет, Ирину он оглядел пристально. Она уже отвыкла от такого рода внимания: парень, сообщая что-то тёте Шуре, беспрес­танно на Ирину оглядывался. Ира его сооб­щение расслышала, но не придала расслы­шанному значения, наверное, взаймы просил. А ей не надо чужих финансовых проблем, если высокие кусты малиновы от облепив­ших ветки ягод, которые шепчут Ирине свои настойчивые, слышимые только нутром сло­ва: «Мы созрели только для тебя, клади нас в ведро и неси домой, не то мы упадем на зем­лю и умрём, не выполнив своего предназна­чения!» Однако оказалось, что парень не страдал с похмелья, денег на похмеление не просил, а как раз сообщал цены на эти вели­колепные ягодки. Об этом тётя Шура, разу­меется, не сказала ничего, пока у Иры не наполнилось ведро малиной, а двухведёрная корзина более чем наполовину – смороди­ной. Ира пришла в ужас. Денег с собой не взяла, до дома километров семь – что делать?..  

- Собирай доверху, – успокоила ее тётя Шура, – не боись, убежим.  

- Как убежим?! С ведром и корзиной?! Вы что?! Стыдно же! Мы же воруем!!!  

Тетя Шура только хихикала.  

- Арестуют! – заплакала, наконец, Ира.  

- Не будь дурой, ягоды собирай. Кому ты нужна, за тобой бегать... – ласково матюгнулась на нее тётя Шура.  

Но собирать ягоды Ира не могла уже ни физически, ни морально. Высыпать?.. Грех еще больший. Договориться, что деньги по­том принесем?.. Так если Ира помешает во­ровать тёте Шуре, Иру эта соседушка живь­ём съест.  

Через час ушлая тётка позвала всех яко­бы перекусить, но вместо перекуса началось бегство… Ира следовала за соседкой меж кустами практически по-плас­тунски с корзи­ной и ведром наперевес, перепрыгивала рвы трёхметровой глубины, бежала – язык на плече, как у Бьюти – сквозь высокую траву поля, затем по лесу, наконец, по дороге, по­стоянно оглядываясь на непонятливо отста­ющих пожилых дачниц, и, увидев километ­ра через два (ей показалось – через сто) зна­комый грузовик с дремавшим Коляном в ка­бине, поняла: убежали.  

На следующий день тётя Шура заполошно верещала, что их машину засекли, что Коляну придется платить в многократном размере, если она немедленно не внесёт в совхозную кассу деньги за собранные ягоды. Ира охотно, даже с облегчением, выложила всю сумму сполна, дачницы – тоже, но тётя Шура продолжала верещать, и все соучаст­ницы преступления скинулись, чтобы опла­тить и её добычу. У Иры до сих пор пылают щёки по уши при одном воспоминании об этом приключении, а шея и грудь густо по­крываются малиновыми пятнами. Стыдно... Значит, воровство – не мой образ жизни, при­шла к выводу Ирина, смеясь и несколько даже сожалея: совсем, видно, никчёмная...  

Её соседка через огород, местная учи­тельница русского языка и литературы, рас­сказывает вечерами у колонки различные истории о людях – главной достопримеча­тельности родимого села. Создается впечат­ление, что Иринины здешние знакомые су­димы поголовно. Мало кто по пьяному делу, большинство же – за воровство. Если испра­вить в этих рассказах различные «ляпы», вроде: «Я ему говорю: стери с доски» или «Еслиф у тебе нечего поисть», тогда ею мог­ла быть создана эпопея почище былинных, но слишком много «ляпов», все исправишь, так от рассказа ничего и не останется... Од­нажды Стас, насильно заставляя в очеред­ной раз обидевшуюся Ирину улыбнуться, спросил учительницу, как пишется слово «кочан». Та долго раздумывала, пробуя про­жевать это звучание, словно проверяя его на хрупкость, и заявила, что можно написать и так, и так: хоть «кочан», хоть «качан». Стас удовлетворен не был – Ира не улыбнулась. Что же тут смешного? Дети растут поганками. Отсюда и вся остальная уголовная хроника. Такая жизнь, такие учителя... Впро­чем, и такая уехала бы в город и пристрои­лась бы там где-нибудь, если бы не вышла замуж за бывшего ученика, вернувшегося из тюрьмы. Она здесь своя, такая же, как все. А чужих везде недолюбливают. Хотя к Ири­не и дачницам отношение, можно сказать, особое: и тетя Шура, и Колян матерятся при них относительно мало, а учительница лишь иногда вставит словцо-другое на отнюдь не профессиональном жаргоне. Других дачни­ков не стесняются, их и здесь разоряют, гра­бят и жгут...  

Да, неплохо было бы съездить на грузо­вике по ягоды, но... Безопаснее всё-таки дож­даться Стаса и поискать вожделенные увалы с помощью привередливой «Ласточки»...  

Только и это уже было. Не таков позор, но совсем не таков и успех.  

Дорогу спросили у Коляна, тот с готовно­стью объяснил, просто и непонятно: едешь прямо, потом насыпь слева оставляй, первый свёрток пропусти, на втором свёртке свертай налево, проедешь поле, увидишь увал. Ехали прямо по насыпи, оставить кото­рую слева не представилось возможности, пока не приехали в соседнюю деревню. Спросили там. Получили примерно такие же координаты и новый ориентир – маяк. На вопрос, как этот маяк посреди поля выг­лядит, ответом был недоуменный взгляд: что, дура, что ли, маяк как маяк. Ну, что ж делать. Вернулись. Пропустили первый свёрток. А второй налево не «свертал». По­спорили, считать ли его свёртком, и поеха­ли направо. Проехали поле, потом другое, и конца полям не было... Да, и «Ласточка» – плохая добытчица.  

Конечно, хорошо было бы поехать по яго­ды в кузове большого грузовика, чтобы гла­за радовало приволье, открывающееся на все четыре стороны: вот ароматные поля цвету­щей гречихи, за ними – шелестящие поля скромно зреющего овса, поля гороха, подсол­нечника, кукурузы и необозримые, еще зе­лёные, но уже полные строгого достоинства, взрослеющие на глазах поля стройных коло­сьев хлеба. Боже милостивый, как много у нас полей! И какие они огромные! Отчего же мы всё стонем и стонем?..  

А оттого, что в пользу бедных – только разговоры.  

Намедни, ожидая воды из колонки, соседки вели неспешную беседу о погоде и видах на урожай. Вдруг прибежала младшая «фефёла», возбуждённая услышанной по ра­дио новостью: опять в Таджикистане наших ребят убивают.  

-Сталина на них нет... – сокрушалась тётя Шура.  

- Почему? – изумилась Ира.  

- Ишь, нарисовались, как из... на лыжах, – она выговорила фразу, ничуть не споткнув­шись. – Видят, что власть шаромыжная. Ста­лин бы терпеть не стал, он врезал бы этому грёбаному Афгану – мокрого места не оста­лось бы, чтоб ногой растереть. Меченый-то скока лет воевал, людей смешил, дурачок.  

- При чем тут Горбачев? – возмутилась Ира. – Он эту войну не начинал, он ей конец положил.  

- Еслиф ему – да такой бы конец, тогда Райке и политика ни к чему, энтим-то кон­цом и удовлетворилась бы, – засмеялась учи­тельница.  

- Короче, – окончательно рассвирепела Ира, – что мы будем делать со всем этим?  

- С чем? – в свою очередь изумились со­седи. – С Горбачём?  

- С Таджикистаном.  

- Как что? – растерялась «фефёла», когда на неё, как носительницу новостей, все воп­росительно оглянулись. – Что же мы можем сделать?  

- Думайте, думайте, – решительно жала Ирина, – что вы можете посоветовать прави­тельству.  

- Убрать войска к такой матери! – загоре­лась тетя Шура. – Какого хрена мы там за­были?  

- А ведь там много русских живёт, – воз­разила учительница, – вон у Бычихи с Со­ветской улицы... что, не знаешь? Дак как не знать, знаешь: забор синим крашен, в пали­саднике тополь здоровущий растет... ну, вот, а то – не зна-а-аю... Дак у неё дочка за таджиком, у дочки детей орава, не то – семеро, не то – двенадцать, и все – русские, по-таджицки – ни бум-бум, весь поселок такой. Мусульманы придут – всех перережут, а чо Бычиха-то делать будет? Всё одно – внуки, да хорошенькие все, как картиночки.  

- Пущай переезжают к нам навоз ме­сить, – встрял остановившийся напиться похмельного вида прохожий.  

- А дом, а сад, а ковры, а денег – куры не клюют? Куда от этого сорвесся? – не согла­силась учительница.  

- Ну и ... с ними тогда, – напившись хо­лодной воды до икоты, прохожий матюгнулся и ушёл.  

- Какое у вас всё-таки отношеньице друг к другу... – огорчилась Ира, но продолжи­ла обсуждение: – Не у всех тамошних рус­ских достанет средств, чтобы запросто пе­реехать на пустое место. А пока они там, русская армия должна защищать русских, не так ли?  

- Тогда воевать нужно по правде, чтоб не рыпались. Ежли американа убьют за ихней границей, ихний Рейган потерпит? Кровью умоет!  

Объяснять, что в ихней Америке ихнего Рейгана черёд давно прошел, Ира хотела, но не могла, потому что тётя Шура была права в главном. Действительно, до чего трудно бы­вает сохранить достоинство! Человека. Кол­лектива. Страны. Какими чудовищными узла­ми переплелись гуманизм с беспринципнос­тью, нерешительность и бездействие с непоп­равимыми ошибками в нашей общественной жизни...  

И в каждой личной жизни происхо­дит то же самое, только масштаб помельче...  

Интересно, почему Стас так долго не приез­жает? Неужели обиделся? Или занят?..  

- Вот что. Давайте придумывать выход. Всё обмозгуем и напишем письмо.  

- В редакцию? – спросила учительница,  

- Нет, лучше прямо президенту.  

- Кому?! – опешила тетя Шура. – На кой оно ему надо?  

-А вы что предлагаете? – съехидничала Ира. – Поболтать у колонки: ах, бедные мальчики, ах, гады в правительстве – и всё?  

«Фефёла» откровенно сомневалась в пользе любых действий со своей стороны, учительница в затею тоже не верила, но про­верить ошибки в совместном сочинении не отказывалась, а тётя Шура, наматерившись всласть, сказала, что она-то уж им так отпи­шет, что навеки её запомнят.  

После вечерней дойки соседки собра­лись у Иры и, нахваливая оладьи, похожие на бисквит, попытались политически на­строиться. Получалось не очень: сложивши­еся конкретные жизненные обстоятельства почему-то непредсказуемо меняли окраску политических убеждений, и, в конце концов, тётя Шура убежала за сметаной, а, вернув­шись, заявила, что ничего уже не понимает и что пусть выдумывают письма те, кого этому учили.  

Сметана помогла уничтожить оладьевые остатки быстро и весело, проблемы бы так, оставшиеся неизменными...  

Беседа вовсе не угасла, просто намерение писать потерялось. Новая, близкая и понят­ная всем тема завладела заговорщицами: как было бы хорошо поехать на грузовике по ягоды, чтобы сварить потом варенье – лучшее в мире...  

И правда, что может сравниться с аро­матом клубники, собранной на холмах сибир­ской саванны? Апельсин?.. Ананас?.. Пер­сик?.. Куда им! На этот раз обязательно дол­жно получиться, Колян обещал...  

Так посреди бесхитростных деревенских событий проходили дни: душа принимала покаяние и успокоение, лёгкие – насыщен­ный чистотой воздух, желудок – парное мо­локо с деревенским хлебом, огородные гряд­ки – привычные глазу очертания, а клубни­ка на увалах зрела.  

 

 

5  

 

Хотя в последнее время Стас много купался и загорал, лицо его выгляде­ло побледневшим и осунувшимся, только в зрачках посверкивали лихорадочные фейер­верки. Похоже, чересчур затянулся этот праз­дник. Совсем юная, длинноволосая русалочка проглотила Стаса целиком, выплюнув все его обязательства.  

Вместе с чувством отрыва от всего окру­жающего мира Стас чувствовал, что имен­но теперь, в непрекращающейся душевной эйфории, научился всерьёз сострадать лю­дям: видел жену, сидящую у постели оперированного мужа, и знал, ощущая комок в горле, что эти двое навсегда лишены само­го прекрасного общения на свете; видел ста­руху, бывшую певицу из оперетты, худую, но обстоятельствами не согбенную, которой ещё предстоит лечь под его нож, после чего она вряд ли позабавит близких романтичес­кими воспоминаниями; и особенно сокру­шался Стас потому, что эта эмоционально одарённая бедняга единственно способна по достоинству оценить его теперешнее состо­яние... Но дать старухе спокойно умереть без ножа и послеоперационных мучений не по­зволяет ему гуманная до жестокости про­фессиональная этика. Ранее Стас не знал подобных метаний, он делал свое дело точно и холодно. Его руки называют и легки­ми, и золотыми – чего еще?.. Он испытыва­ет уверенность и сейчас: ему все равно, как отразятся происшедшие с ним метаморфо­зы на качестве труда. Он знает точно: никак не отразятся. Он – умеет. Он – мастер. Он стал бесстрашен. Но уязвим. Уязвим в са­мом сердце.  

Очаровала его русалочка. И не длиной во­лос соломенного цвета, не выразительностью карих глаз, не чрезвычайно пропорциональ­ной фигурой... Всё при ней, всё на уровне мировых стандартов, но это – внешнее, для него не самое важное. Интересно то, что и внутреннего мира этой девушки Стас до сих пор не узнал – некогда с пустяками, какой там внутренний мир – любить её, любить скорее! Вот чем очаровала его обыкновенная руса­лочка, вот чем...  

Нет, не совесть о покинутой Ире застав­ляет его худеть, он так хорошо о себе и не думает. Об Ире он вообще забыл. Причина куда естественнее: просто он почти ничего не ест – не может, не хочет. В пищу его новая возлюбленная не вкладывает души, навер­ное, не остаётся резервов от более серьёзных вложений. К тому же, сказать, что кухня у неё не стерильна, значит – ничего не сказать. Кухня на грани антисанитарии, рассадник для эпидемий. Из открытой банки с квасом вылавливаются налетевшие насекомые, и напиток предлагается жаждущим гостям... И они его пьют! Впрочем, немудрено... Руса­лочка обязанности хозяйки выполняет легко и мило: не хочешь – не ешь… И все хотят...  

Когда все четверо вернулись с рыбалки, на ужин была предложена яичница. Как она приготовлялась, Стас, к счастью, не видел. Видел, как несла русалочка сковороду по изгибам кухни в комнату. Ему хватило. Уз­кая ковровая дорожка в коридор была купле­на, видимо, с запасом, её подвернули, и слой ковра в нескольких местах получился тол­стым, как ступенька. Об такую ступеньку она и споткнулась, опрокинув сковороду. Содер­жимое размазалось по стене и паркету. Воровато подмигнув Стасу, озорница быстрень­ко собрала яичницу обратно и, по-прежнему весёлой походкой летя по оставшимся изги­бам, донесла сковороду к столу.  

«Микробы тоже нужны организму», – вздохнул Стас, но есть не стал: – «Не в еде сча­стье».  

«Дурачок! – закричали бы хором все Иринины знакомые, обожающие мультфильмовские афоризмы, – А в чём?!»  

Уж теперь Стас смог бы объяснить – в чём.  

Близость этой девушки – обоюдно при­носимый дар, ритуальное священнодействие, когда двое людей в центре послуш­ного окружения предметов, тоже служащих действу, познают невероятные истины, проникают в неведомые выси и глубины, зады­хаются от непередаваемо мощного ощуще­ния счастья... Впрочем, тут талант нужен. Ира бы так смогла? А вот Ире это слабо. Она всё то же самое может, но совсем не так, всегда оставляет занозу в мысли, что ты как мужик состоялся, что невероятные истины она давно уже знает и потеряла к ним интерес, а неведомые выси и глубины ею не раз покорены, и Стас к этому не имеет никако­го отношения...  

Зато какова Ирина на кухне! Когда, на­пример, сочиняет тесто, сияет так вдохно­венно, что к её ногам хочется приносить стихи и молитвы... Стасу осталось сжечь только эти воспоминания. Он уже столько лет поклоняется не тому божеству! Конче­но! Лишнее – отрежем! Нарыв прорвался, освободив мысль от занозы. Стас – мужик что надо! Он не просто потерял аппетит, еда окончательно перестала для него что-либо значить, он забыл даже вкус бабушкиного компота, который повторить умеет одна лишь Ира, и отпала нужда в повторе. Стас не отличит сейчас его вкус от любого дру­гого. Но сегодняшнее божество ни потерять, ни забыть, ни покинуть нельзя! Аппетит к этому делу, пока он жив, неуязвим! Тем бо­лее, назад дороги нет: сегодня прилетела из отпуска будущая тёща.  

Тёща ещё молода, не было бы у неё доче­ри – подстать Стасу, красивая и кокетливая, что пока ей идёт. Она поначалу растерялась от полученного известия, то дочь свою по­рицала за поспешность, то просто не прекра­щала пустые «ахи» и «охи», и все это дли­лось так долго, что Стас устал. Наверное, он ей поначалу не понравился. Или наоборот. Потому что, неожиданно собрав волю в кулак, тёща про­вела сосредоточенное деловое обследование: возраст, образование, жилищное и материальное положения, социальная и нацио­нальная принадлежности... И завершила пер­вую встречу очень чопорно, наверное, про­кручивая в уме сходства и различия двух се­мей по всем этим параметрам. Зачем Стас упомянул про дачу – сам не понимает. Тёща быстро сообразила её выгоду и вознамери­лась на днях нанести визит деревне. Но ре­гистрация брака назначена уже на сентябрь, поэтому предсвадебные хлопоты с первого дня засосали деловую женщину напрочь, а Стас тем временем нашел в себе силы ото­рваться от возлюбленной и приехал предуп­редить Ирину.  

Вот что интересно: всезнающая Бьюти обрадовалась ему больше, чем ничего не подозревающая, похорошевшая, посвежевшая на молоке и овощах Ирина. Женская интуи­ция. Нутром чует. Или обижается?.. Подума­ешь, не приезжал три недели, – и не такое раньше бывало – радовалась же. Стас, пре­красно помня, что она полностью оплатила покупку дачи сама, и, понимая, что это вовсе не главное, выдавил из себя сначала первую половину новостей.  

- Женишься? Ну, что ж – поздравляю, – сказала Ира, продолжая буднично чистить молодой картофель. – Надеюсь, ты не забу­дешь, где находится мой дом. Навещай!  

- Как же я могу? – удивился Стас. – Ты что, не поняла? Я сказал тебе, что женюсь.  

- Ну, с женой приходи.  

- Да перестань ты скоблить! Ты в своем уме?! Нет, я, правда, не знал, насколько ты бесстыдна!  

- Я?! – переспросила Ирина. – Это я бес­стыдна?! – и всплеснула руками: – Разве я женюсь?.. И что такого я сказала? Что тако­го совсем бесстыдного? Приходи, да и всё. Без комплексов.  

Стас, машинально лаская собаку, приза­думался. Одурманивающий запах цветущих флоксов, влетающий из палисадника, не спо­собствовал продолжению прежних мыслей. Вдруг захотелось расслабиться, закрыть гла­за и воспринять прошедшие недели, как на­сыщенный сладкой усталостью сон...  

Но дела требовали решения.  

- Ты что же, сможешь общаться с моей женой? И со мной? Как с посторонним, да?..  

- А почему бы и нет?  

- Значит, я напрасно боялся. Слышишь, собака, нас никогда и не собирались любить. Мы для неё – вроде остальных приживалов из маленькой комнаты. Она ведь не всегда знает даже, кто у неё там переночевал.  

- Зачем ты хочешь поссориться? Тебе так легче? Ну, давай, ссорься тогда. А лучше ска­жи, что мы будем делать с этой дачей.  

«Ага», – вздрогнул Стас и сосредоточился в поиске нужных слов.  

Тут Бьюти фыркнула и ушла от него под стол, над которым всё колдует Ирина. Бьюти приняла решение. Голливуд – хозяйка мудрая и честная, нельзя таких бросать и обма­нывать. Она добрая, а новая невеста любимого человека – нет, это собаки замечатель­но чуют по запаху. Все предыдущие и то луч­ше пахли... Заплакать бы, да не можется, а если порычать – пройдет?.. Собака залаяла.  

Ира наклонилась к ней, успокоила, угостила маленькой морковкой, а затем понимающе улыбнулась Стасу:  

- Подозрительно молчишь. Стало быть, дача тебе самому нужна?  

- Да.  

- Я могу хотя бы урожай собрать? – Ири­на вдруг ойкнула, порезав палец, и, подняв руку над головой, чтобы остановить кровь, впервые взглянула Стасу прямо в глаза.  

Стас смущенно засуетился:  

- Конечно, как тебе не стыдно. Я сказал, что дача у меня в аренде. – Стас обрадованно выпалил это и немедленно прикусил язык, а потом, помявшись, добавил: – День­ги я тебе постепенно отдам. Сколько? Я не помню.  

- Всего шесть твоих зарплат, – она то ли смеялась, то ли плакала, качая опущенной головой. – Но можешь отдать пять.  

- Нет уж, в связи с инфляцией отдам семь. Недвижимость дорожает... Вот объясни мне, почему у тебя всегда есть деньги, если твои зарплаты меньше моих?  

- Без лишних трат.  

- А траты на твоих объедал – не лишние?  

Она подумала и покачала уже высоко под­нятой головой:  

- Не знаю, может быть... Зачем ты сейчас об этом? Я им даю не так уж много матери­ального, вот энергию – тут ты прав – они по­едают всю. С другой стороны, куда бы я её дела, если бы не они?..  

- Мне! Мне одному! Как ты не поняла ещё?  

Ирина пожала плечами:  

- Тебе всегда доставалось то, что ты хо­тел, в любых количествах. Кроме того, чего у меня нет... Я пригласила тебя посещать мой дом только потому, что ты явно болен. Не заблуждайся, что мне безразлично присут­ствие твоей жены. Но гораздо больше я хочу тебя, бедолагу, вылечить, чем не хочу её ви­деть... Вот и всё.  

- Ну-ну, – скептически ухмыльнулся Стас, – народный целитель...  

- Посмотри, вон зеркало висит. Дошел до ручки. Если не вылечу, так накормлю хоть.  

Ира задела самое больное, и Стас взбе­сился:  

- Ты трудоголик, Ира, но не обольщайся, трудоголик в самом худшем, социалистичес­ком, что ли, смысле, когда не важен резуль­тат, а важен только сам процесс... И ещё, Ира, ты довольно редкой и столь же неприятной формы эмансипе, помешанная на домашно­сти. Никто тебе не нужен, как человек, а нуж­ны только потребители твоего уюта...  

Бьюти время от времени взлаивала, тре­вожно бросалась к дверям, но и она не смог­ла прервать эту долгую, взвинченную бесе­ду. На собаку просто не обращали внима­ния – не до неё теперь...  

А потом Ирина собрала на стол удиви­тельно несвойственную её высокому кули­нарному мастерству пищу: картошка пересолена, масло прогоркло, малосольные огурчи­ки тоже горчат, молоко – прямо полынь, са­лат вообще несъедобен...  

К обеду подоспели два незнакомца, кото­рые, так и не представившись Стасу, на его глазах умяли всё это с неимоверным аппети­том. Ира тоже ела, не морщась.  

«Значит, дело во мне, – догадался Стас. – Печень, наверное».  

Незнакомцы странным образом оказались в курсе дел Стаса. Подслушивали под окном, то-то Бьюти из себя выходила.  

- Хочешь выгнать ее отсюдова? – спро­сил один, когда все вышли покурить на за­валинке, оставив Ирину мыть посуду, – Сам сюда не переезжай – сожгем. И шмару свою не привози, поймаем... – он популярно объяснил, что с ней тут сделают, и заржал, издеваясь.  

Другой только мрачно кивнул и сплюнул.  

Покурив, гости укатили на мотоцикле. Бьюти сочла, что им можно и нужно было возражать, но Стас не решился сам и ей не дал. Потом пожалел. Собравшись в обратный путь, он обнаружил у «Ласточки», смирно сто­ящей у забора на виду всей улицы, отсутствие «дворников», наружных зеркал и правого пе­реднего колеса. Никто из соседей, конечно же, ничего не видел. Доставая запаску, Стас по-деревенски изощренно выругался.  

Быстро уехал. С Бьюти даже забыл попро­щаться.  

 

 

 

6  

 

 

Аборигены, перепугавшие Стаса, Ирину перепугали чуть больше неде­ли назад. Купив в местной пекарне две теп­лые буханки, она уже упаковывала их в сумку, когда сквозь ропот пожилой очереди про­бился, щутя и балагуря, Колян. Он тоже ку­пил хлеба и почему-то очень Ирине обрадо­вался, даже предложил подвезти до дому. Ирина поблагодарила и согласилась. По пути к машине они вспоминали давнюю ягодную эпопею, полную посветлевшего со временем юмора, и смеялись. В кабине ворчащего грузовика уже сидел один пассажир: темноволосый смуглый мужчина, покрытый татуировками по всей обна­жённой поверхности рук, плеч, груди и спи­ны. Ира привыкла не бояться внешних осо­бенностей деревенского населения, но тут глаза её словно прикипели к зловещим узо­рам и надписям, она едва сдерживала искушение заглянуть под майку – что же нарисо­вано там, если здесь – такое...  

- Не надо меня читать, – усмехнулся пас­сажир.  

- Извините, – смутилась Ира.  

- Ну ладно, можешь, – разрешил он.  

- Спасибо, – еще больше смутилась Ира, – это, правда, так живописно... – и от смущения продолжила ягодные воспоминания: – Знаете, Коля, хоть мы и заплатили деньги, а всё равно так стыдно, что я иногда ночами про­сыпаюсь.  

Грузовик Коляна удивлённо громыхнул на ухабе.  

- Как заплатили? Кому? Я ж в саду потом уладил...  

- Да вот... – Ирина решила не продол­жать, мало ли зачем нужна была тёте Шуре эта мелочь, тем более, давно это было и уже почти неправда.  

Но Колян догадался:  

- Тётке отдали? Вот пройда! – он сдер­жал дальнейшие определения в адрес про­ворства тетушки. – Ладно, разберемся...  

- Коля, пожалуйста, не надо разбирать­ся! – испугалась Ира. – Ягоды на базаре на­много дороже стоят. В любом случае, я ва­шей тётушке чрезвычайно благодарна за всё...  

Теперь темноволосый пассажир принял­ся рассматривать Ирину в упор, а ей оста­лось только поёживаться под его взглядом.  

Вечером к Ирине нагрянули гости: татуи­рованный был снова пассажиром, на сей раз у довольно симпатичного мотоциклиста. Ког­да из коляски мотоцикла появилось желтое эмалированное ведро, перевязанное поверху майкой татуированного пассажира, Ира симпатичного парня вспомнила и задохнулась от стыда. Ведро было полнехонько малиной, ещё не переспевшей, но уже не зелёной, – в самый раз на варенье... Потом гости водрузили на кухонный стол целый сырой порося­чий окорок и большой бидон с брагой. Ира была так растеряна, что не сразу кинулась за кошельком. Парень из сада только рассмеял­ся, отказываясь...  

Мужчины постепенно выпили всю брагу, закусывая жареными кабачками и омлетом. Оказалось, что кабачки они едят впервые в жизни. От татуированного Ира услышала са­мый, пожалуй, крупный комплимент, когда бы то ни было посвящавшийся её стряпне:  

- Два раза кончил, пока ел. Это у тебя где такое растёт, покажи.  

Ира охотно показала им свои владения. В большом квадрате, окаймлённом под­солнухами, доцветали белые и сиреневые букетики на мощных кустах картофеля.  

- Зачем врассыпную садила? – спросил парень из сада, – «Берлинку» пораньше вы­копать желательно.  

Зато от остального огорода гости пришли в восторг:  

- Это что?  

- Шпинат.  

- А это?  

- Патиссоны.  

Помидоров у Иры немного, но всевозмож­ных сортов (признак любителя, смеётся она): от огромных гибких плетей «Де Барао» до развесистой мелочёвки почти ягодного раз­мера, так прекрасно украшающей банки с любимыми маринадами. У сарая, закрывая его уродливую стену, вьются несколько ви­ноградных лоз, ещё не плодоносивших, Ира через год ожидает первого урожая, зато чуть-чуть вишни будет уже в этом году; смороди­на красная, белая, черная; крыжовник, круп­ный и мохнатый, отодвигает от взгляда ли­ственную зелень веток; садовая земляника каждый день отдает плотные, с детский ку­лачок величиной, веерообразные плоды... И еще много-много всего у Иры, много-много...  

- Теперь мне не нужно воровать в вашем саду, правда? – засмеялась она не без гордо­го вызова. – Вот и малины у меня теперь ра­стёт много.  

- Выходи-ка ты замуж за меня, – вдруг сказал слегка охмелевший татуированный пассажир, – в духах купаться будешь.  

Ирину сильно покоробила такая романти­ческая перспектива: мало того, что весь муж татуированный, так ещё и ванны спиртовые предлагаются... Но она тактично ответила:  

- Нельзя делать подобные предложения, совсем ничего не зная о человеке. Может, я замужем.  

- Да кто ж тебя не знает? – фыркнул па­рень из сада. – Ездил сюда один козлик на белых «Жигулях»... Да видел я вас вдвоём – это срам один, а не мужик. Прыгает перед тобой, прыгает, а у тебя и глаза-то в другую сторону...  

Ира обомлела. И это всё о Стасе, который слывёт в городе мужчиной без ущерба: вы­сокий, стройный, гибкий шатен, отличаю­щийся порядочностью в делах и обаянием в общении! Она горячо не согласилась, пыта­ясь убедить беспардонных визитёров в нали­чии достоинств у её друга Стаса. Они только понимающе хмыкали.  

- Ну, не хочешь за него, выходи за меня.  

Убедила, называется.  

- Извините, не могу. У меня Стас есть. Но на кабачки – милости прошу, заходите, как соскучитесь.  

- ... ... ... (он хотел сказать одно слово – «зачем») мне твои кабачки? – взорвался темноволосый и поспокойнее добавил: – Здесь не принято ходить к бабам просто так. Мы вдвоем сегодня, чтоб узнать: или он, или я.  

- Скорее никто! – возмутилась Ира. – Я вам не баба. Я человек!  

- Ты – женщина, – поправил её парень из сада, – тебя нужно защищать, чтоб никто не обидел.  

- Пусть женщина, – согласилась хоть в од­ном Ира, – но очень взрослая, самостоятель­ная женщина, я не умею выходить замуж так часто, как это принято у вас в деревне. Мне одной спокойнее. Ишь, как здесь женщин за­щищают: ни одна без побоев не обходится. За что вас терпят, почему принимают, как могут прощать?.. За что, за какие коврижки?.. А меня не интересует никакая корысть, я нор­мально зарабатываю.  

- Что?.. Корысть?.. – прервал её тираду непонятливый темноволосый.  

- Ну, выгода, – объяснил парень из сада.  

- А-а-а, честная давалка...  

- Перестань, не поймёт, – вступился за Ирину парень из сада, – она так и живёт на самом деле, не как все, тут всё сходится.  

- Ладно, извини, если что не так, – под­нялся татуированный, – благодарствую за хлеб-соль. – Он надел майку и проникновен­но добавил: – Когда мясо кончится, найди меня. Спроси у Коляна. Я на комбинате ра­ботаю, всегда можно достать хоть колбасы, хоть мяса, хоть печёнки...  

- Хорошо, спасибо, непременно... – реши­ла не обижать уходящего гостя Ира, хотя ей хоро­шо было известно, каким путём на мясоком­бинате всё это «можно достать».  

- Клубника поспела на увалах, – уже у ка­литки вдруг тихонько сказал ей парень из сада, и эти слова прозвучали, как пароль.  

 

 

…Солнечной каруселью закружились дни.  

Цветущие поляны были так удивительны, что Ирина даже сойти с мотоцикла старалась так, чтобы ничего не помять. Слова испарялись куда-то, и она мычала отрешённо и очарован­но короткие, ничего не значащие междометия.  

- Тебе эта поляна нравится? – обводя ши­роким жестом трепещущие до горизонта ро­машки, спрашивал парень из сада. – Я тебе её дарю.  

Ире нечем было отблагодарить поистине королевскую щедрость, разве что поцеловать смеющиеся над её восторгом глаза...  

Тем они и занимались целую неделю...  

А после визита Стаса Иру несколько дней никто не навещал, и она до конца выплака­лась, обняв подвывающую Бьюти. Потом приехал парень из сада – молчаливый, угрю­мый и сильно пьяный.  

- Ты ведь не останешься у меня, я пра­вильно понял? – спросил он хмуро.  

- Правильно, – вздохнула Ира.  

- Почему?  

- У меня в городе работа, квартира, дру­зья... Я там привыкла.  

- И здесь привыкнешь.  

- Нет, никогда. Странные здесь нравы. И почему-то все матерятся.  

- Я тоже матерюсь.  

- Переезжай ко мне – отвыкнешь.  

- А у меня здесь – работа, дом и дру­зья. Что же нам делать?  

- Давай я буду приезжать к тебе летом?  

- Мне жена и зимой нужна. Мать не пой­мет. И я хочу с тобой по-честному. Не поду­май, что я отступился. Я буду тебя уговари­вать.  

- А я – тебя.  

Они уговаривали друг друга весь август. И не уговорили. Их намерения постепенно высыхали, как клубничники на выкошенных увалах.  

Пришел день, когда Ира попрощалась с соседями, перецеловала всех «дачниц», тётю Шуру, учительницу литературы, и Колян по­мог ей увезти в город нажитые здесь вещи: посуду, постель, картошку-моркошку и про­чие плоды будущих воспоминаний. Дачни­цы прослезились, провожая её, а тетя Шура, не выдержав приступа горести, вынесла Ире, уже сидящей в кабине грузовика, трёхлитро­вую банку свежих сливок. Ира заплакала, обняв старую матершинницу, а Бьюти поце­ловала коричневые, морщинистые, поражен­ные полиартритом руки соседки.  

 

Ну, с Богом. Поехали...  

«Итак, Голливуд, моя прекрасная спутни­ца, теперь мы остаёмся вдвоём. Я буду радо­ваться только тебе, бредущей на восьмой этаж после работы, и прощу, когда ты отве­тишь на мою радость обычным: «Как дела?» И прощу твой бесцветный голос, целый день напрягавший связки: «Умница моя, потерпи ещё десять минут, до твоей площадки дале­ко, а я так устала...», я тебе всё прощу и при­несу сама нужные для прогулки вещи: пово­док, намордник и слегка погрызанные мной твои прогулочные сапожки на «рыбьем» меху...»  

Ирина словно услышала предназначен­ную ей безмолвную речь собаки.  

«Моя прекрасная спутница...» – ласково прошептала она в шелковистое тёмное ухо.  

 

Той же осенью Стас довольно дорого про­дал усадьбу и вернул долг Ирине сполна – в количестве семи своих месячных зарплат, ещё хватило попутешествовать с молодой женой на обновлённой «Ласточке».  

Когда Стас снова появился в квартире Иры, за плотными зелёными шторами буше­вала февральская метель, а «пулю» рисовать только приготовились.  

- О! – восхитилась экспансивная поэтес­са, полулежащая, как всегда, за спинами иг­роков и поедающая клубничное варенье пря­мо из вазочки, – Не прошло и полгода...  

Стас сел на своё обычное место и отхлеб­нул из тут же появившегося стакана глоток вишневого компота. Новый друг Ириной одноклассницы сдал карты.  

- Спасовал, – сказал Стас, поглядев в свои.  

 

 

 

Спутница / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2007-02-14 13:57
Партия презрения. / Джангирова Яна Павловна (Yannna)

Эмиль знал, что его приглашают исключительно ради Тины. Тина никогда не повторялась и каждый раз была в центре внимания. Сначала он пытался с этим как-то бороться, потом устал. Эльза суетилась вокруг стола и болтала без умолку. Эти субботние посиделки под названием «гостиная мадам Эльзы» уже сидели у Эмиля в печенках, но не придти он не мог, потому что для Тины это было единственное общество, которое она еще могла себе позволить. За столом собралась та же компания: Герман, художник-студент, которого все называли Гоген, молодая племянница Эльзы, толстый лысый господин, кажется, бухгалтер, каждый раз с новой спутницей, он с Тиной и сама хозяйка дома. На другом конце стола сегодня сидел какой-то новый человек, но Эмилю всматриваться не хотелось. Очередной любовник Эльзы, кто это еще может быть… Как всегда, сначала заговорили о политике. Каждый выпалил очередную чушь, потом встала Тина. Еще до начала ужина она успела опрокинуть бокала три вина, но пока нормально держалась на ногах.  

- Единственная партия, заслуживающая внимания, – моя. Мы все – уроды, и достойны только ненависти. – Тина обвела всех уничтожающим взглядом. – И моя партия так и называется: «Партия презрения». Голосуем за победу на выборах!  

На Эмиля брызнуло вино из ее бокала, Эльза одобрительно засмеялась, призывая гостей сосредоточить все внимание на Тине.  

- Рыба! Попробуйте рыбу! – заворковала она, обведя стол выверенным жеманным жестом.  

- Фу, рыба! Ненавижу рыбу, – Тина оперлась на Эмиля и потянулась к блюду вилкой. – Эмми бывает такой же скользкий после страсти. Скользкий и неуловимый. Как этот рыбий глаз.  

Наконец, все расхохотались и стали греметь тарелками. Эмиль помог Тине сесть рядом и постарался посмотреть всем в глаза одновременно. Герман дружелюбно подмигнул ему, остальные ели.  

Герман был единственным человеком, которого Эмиль считал своим другом, но тот, похоже, об этом и не догадывался. Эмиль был потрясен, как-то увидев собственными глазами, как в спальне Герман повалил Эльзу на пол и начал выворачивать ей руки. Это был просто невиданный поступок, особенно со стороны Германа, – но Эмиль ни на минуту не усомнился в его правильности. Значит, поделом было этой старой шлюхе. Поговаривали, что Эльза обозлилась на Германа еще с тех пор, как всеми силами пыталась затащить его в постель. Герман не поддался, и она стала распускать сплетни, что Герман спит с Гогеном. На это Герман упорно не реагировал, хотя Эльза показывала Тине свои руки в жутких синяках и говорила, что после того, как все расходятся, Герман остается и мучает ее. Потом последовало обвинение в краже. Какое-то чертово ожерелье пропало из ее комода после очередной вечеринки, и она заявила, что видела, как последним из ее спальни, куда все сваливают свои пальто, выходил Герман. После этого Герман месяц не появлялся на их дурацких сборищах, пока Эмиль их не помирил.  

Гоген, как всегда, заговорил о живописи, нервно теребя вилку и бросая быстрые взгляды на Германа, явно боясь сказать что-то не то. Когда-то Гоген был оборванцем в неизменной желтой футболке, запачканной то ли красками, то ли кетчупом. Потом у него неведомым образом появилась маленькая мастерская и один, но приличный костюм. Вряд ли ожерелье – его рук дело: он никогда не заходит в спальню к Эльзе. Может, эта мегера не так уж и не права в отношении его и Германа, подумал Эмиль, хотя Герман точно не стал бы содержать его, даже если они… От мыслей его оторвала Тина, которая бросила в толстого лысого господина пучок зелени. Она уже основательно шаталась, и приходилось ее держать. Когда он снова посадил ее на место, его взгляд наткнулся на человека, сидящего напротив. Он смотрел на Эмиля, не мигая, но Эмиля поразило другое… Ему показалось, что он сидит напротив зеркала. Человек был удивительно на него похож. Эмиль подозвал Эльзу:  

- Слушай, кто это? Твоя новая жертва?  

Эльза посмотрела по направлению его кивка, сделав круглые глаза:  

- Где?  

Между ними вклинилась Тина.  

- Ах ты, мерзавец. Соблазняешь мою лучшую подругу! Я же видела, как ты лез ей под юбку! Все, танцы! Танцы и разврат!  

Эльза тут же забыла об Эмиле и бросилась ставить музыку. Бедняжка Тина. Что-то быстро она стала переходить к финалу своего спектакля. Стареет. Тина вышла на середину комнаты и начала танцевать. Это у нее получалось великолепно. В танце она не делала ни одного неверного движения, и каждый раз, когда Тина танцевала для них после ужина, Эмилю казалось, что она только притворяется, что пьяна. Наконец, все захлопали, Тина неловко качнулась, но выпрямилась, скрестила на груди руки и затянула:  

- Было восемь печалей у нас.. Было восемь надежд на разврат… Я любила тебя восемь раз… Хотя ты одному был бы рад…  

Откуда она брала эти ужасные песни, Эмиль не имел понятия, но каждый раз они становились шлягером до следующей субботы. Тина пила, не переставая, и уже еле стояла на ногах. Эмиль понял, что скоро все кончится, и они поедут домой. Толстый лысый господин сразу бросил свою излишне чопорную даму и уселся на ковер. Тина шатнулась и села на его широкие колени. Из-за стола вышел Гоген, но Тина схватила его за руку и выкрикнула:  

- Крепись, малыш! Тебя ждет смерть на заплеванной лестнице!  

Эмиль встал и подошел к Тине. Эльза попыталась остановить его, но он посмотрел на нее страшными глазами, и она, дернув плечом, отступила.  

- Пойдем домой, – Эмиль подхватил Тину и стащил ее с колен лысого господина.  

- Эмми… Жизнь – это мрак… А мы созданы для света… – плакала она ему в плечо.  

Он отвел ее в спальню и велел не ложиться, пока он не вытащит из этого вороха их пальто. Тина кивнула, присела на кровать – и мертво опрокинулась на подушку. Опять не успел. Придется ждать час, пока она проспится. В спальне было темно, он на ощупь стал пробираться к выходу, но запутался в чем-то и чуть не упал. Он поднял с пола плащ Тины и со злости хотел искромсать его на куски, но обернулся на нее, и его захватила какая-то сладкая волна безысходности. Он подошел и накрыл Тину плащом.  

После спальни в гостиной было нестерпимо светло и душно. Перед ним возникло размалеванное лицо Эльзы. После выпитого вина у нее почему-то всегда текла тушь, а помада оставалась только по краям губ.  

- Как она? – спросила Эльза, и ему захотелось затушить об нее сигарету.  

К ним подошел Герман, и Эльза, фыркнув на обоих, тут же ретировалась.  

Герман проводил ее взглядом и улыбнулся:  

- Наша мегера опять к тебе пристает? Знаешь, еще когда она была содержательницей борделя, то нередко…  

Эмиль впервые за вечер рассмеялся. Он испытывал к Герману невыразимую теплоту. Герман всегда восхищал его. Всем. Эмилю хотелось по-человечески сблизиться с ним, даже просто иметь право похлопать его по плечу, но Герман всегда и всех держал на почтительном расстоянии. Кроме, пожалуй, Гогена, – мрачно подумал про себя Эмиль, но тут же одернул себя за такой, даже мысленный, тон по отношению к нему. Эмилю так хотелось посидеть с ним в баре, рассказать о себе, объяснить, что он – единственное, что есть у Тины, что он не может ее бросить, и она совсем не такая, когда они наедине… что ему все равно, что у них там было с Гогеном… Эмиль инстинктивно поискал его глазами. Гоген тоже бросил на него быстрый взгляд и закурил.  

«Когда она явилась ко мне и стала сбивчиво рассказывать о каких-то неистраченных эмоциях, я сначала ничего не понял. Только спустя несколько минут я, наконец, осознал, что это признание в любви. Я постарался ее успокоить, начал нести какую-то чушь, но вдруг увидел, что она раздевается. Она осталась в одном белье и призывно легла на постель, на которой я разложил свою новые эскизы. Я собрал их и, отойдя к мольберту, начал перебирать кисти. Я не ел вторые сутки, и мне совершенно не было дело до вышедшей из ума озабоченной дамочки. Потом я увидел, как она подпрыгнула на постели, как пантера, подошла и прошипела мне в лицо: «Ах так, щенок… Тогда я покупаю тебя». Я повернулся и увидел какое-то ожерелье, которое она бросила на мое убогое кресло. Ожерелье было старинное, с огромными камнями и наверняка стоило громадные деньги. «Оно твое! Несколько ночей со мной – и ты обеспечен». Увидев мою реакцию, она с видом победительницы, смеясь, повалилась на постель. Мне не оставалось ничего другого, как последовать за ней… Когда мы еще лежали, щелкнул ключ в замке и на пороге появился Герман. Мне показалось, что он не очень удивился, застав нас в постели. Но когда он увидел ожерелье, его глаза застыли и похолодели. С тех пор она еще несколько раз заходила ко мне, пока я не отработал деньги. После нее всегда приходил Герман и мстил».  

Эмиль перевел взгляд с Гогена, о чем-то отрешенно думавшем за столом. И снова наткнулся на человека-зеркало.  

- Герман, ты не знаешь, кто это?  

- Где?  

- Да тот тип, на том конце стола…  

Внезапно на них сильно пахнуло духами с примесью алкогольных паров. Это могла бы только Эльза.  

- Может, разбудить Тину к кофе?  

- Тебе было мало? Отойди, пока я…  

Эмиль выдохнул на нее дым, она резко отшатнулась и пошла к столу зажечь канделябры. Это было еще одной церемонией «гостиной у Эльзы» – выключать свет «для интима», как она говорила, и зажигать свечи. Толстый лысый господин засуетился и придвинулся к своей даме в надежде хоть немного лишить ее чопорности, совсем не соответствующей обстановке. Эмиль выбрал самое дальнее кресло и без сил опустился в него. До него доносился мерзкий смех Эльзы, отрывистые голоса Германа и Гогена, громкое дыхание толстого господина…  

- Я набрала его номер. Я набирала его снова и снова. Но были только гудки… Длинные протяжные нескончаемые гудки…  

Эмиль подскочил и чуть не сбил молодую племянницу Эльзы, которая устроилась на подлокотнике его кресла и качалась в такт словам. Почему она всегда жертвовала своим молодым окружением ради их больного общества, он не мог понять.  

- Гудки были бесконечны. Они били в ухо…Равномерно… Убивая… Наслушавшись гудков, я подставила телефонную трубку к глазам – они стали биться в мои веки. Потом приложила их к губам – они резали их вдоль и поперек. Те губы, которые он когда-то целовал. Я разжала губы и заглотнула несколько гудков… Они утонули где-то во мне… Потом приложила трубку к сердцу – и оно стало биться им в такт. И мне казалось, что если я уберу трубку, сердце остановится…  

Девушка затихла. Эмиль даже не знал, как ее зовут: все ее звали просто «племянница». В прошлый раз была та же история: она опять наглоталась гудков и качалась на подлокотнике его кресла. Эмиль осторожно встал и громко позвал:  

- Гоген!  

Тот о чем-то возбужденно говорил с Германом, который, казалось, даже не желал его слушать. Тряхнув своими кудрями, Гоген бросил на Эмиля ненавидящий взгляд, но подошел. Эмилю показалось, что Герман победно улыбнулся.  

- Что Вам? – Гоген всегда говорил всем «Вы».  

- Потанцуй с девушкой, – Эмиль подвел к нему племянницу. – По-моему, вам обоим будет, о чем поговорить.  

Гоген стиснул зубы и нервно притянул девушку за талию. Вообще, он очень воспитан, этот Гоген, подумал Эмиль. Я бы на его месте послал меня к черту с этой племянницей. Эмиль подошел к Герману, стоящему у двери в спальню.  

- Пойду ее разбужу... Пора… – Эмиль устало улыбнулся и вошел.  

Тина спала. Он сел радом с ней на кровать и погладил ее по плечу. Она шевельнулась, но не проснулась. Эмиль пусто посмотрел на ночное небо и не нашел там звезд. Его глаза уже стали привыкать к темноте, и он в сотый раз стал осматривать спальню Эльзы. Прямо рядом с кроватью стоял этот злосчастный комод, в котором лежало пропавшее ожерелье – видимо, жутко дорогое, иначе Эльза бы так не переполошилась. Несмотря на все свои недостатки, она была очень щедра, вечно всех кормила и давала деньги. Ожерелье взял явно кто-то из их компании – тут Эльза была права. Но кто?.. Эмиль провел пальцами по ящикам комода. Пальцы нащупали старинные железные ручки и поверхность дерева. Интересно, где оно лежало?.. Здесь? Эмиль похолодел, но какое-то детское любопытство взяло вверх, и он решился посмотреть. Не отрывая взгляда от полоски света под дверью, он осторожно выдвинул ящик и просунул в него руку. Он нащупал какие-то кружева, белье – в общем, все атрибуты «содержательницы борделя», как называл ее Герман. Точно, наверное, здесь и лежало. Эмиль глупо хихикнул – и дверь внезапно открылась. Он лихорадочно толкнул ящик комода. Тот тяжело и со скрипом вошел обратно. Человек, вошедший в комнату, наверняка все видел и слышал. Эмиль покрылся испариной.  

- Я просто хотел попрощаться, – Эмиль впервые слышал голос Германа таким глухим.  

- Герман!  

Человек остановился в дверях, но не обернулся.  

- Это не я… Слышишь, это не я! Я просто по-дурацки открыл этот ящик, я не брал его!  

От его крика проснулась Тина. Она села на кровати, минуту посидела, смотря перед собой, потом со стоном упала на подушку.  

- Эмиль, я знаю… Знаю… Мне пора.  

Дверь открылась и закрылась. Эмиль зарычал и бросился на кровать с кулаками. Он бил по матрасу и сползал на пол… Что он сейчас подумает… Что подумает! Тина заворочалась и стала спросонья натягивать плащ на голову.  

Герман шел по ночной улице, смутно улыбаясь. "Бедняга Эмиль… Когда же он повзрослеет… и когда же, наконец, поймет, что я не могу дружить с ним, потому что только дружить я с мужчинами не умею… А эта стерва Тина… Вбила ему в голову, что у нее психозы, неврозы и неуправляемая тяга к алкоголю, а сама бегает по мужикам и ворует у лучшей подруги… Когда я увидел ее с Гогеном в постели, то чуть не рассмеялся… Но когда я понял, что она взяла ожерелье Эльзы, чтобы купить его ночи… Если бы Гоген сказал, что просто хочет стать таким, как все, я бы его отпустил… Даже к ней… Но я не прощу ему того, что он дал себя купить…"  

Эмилю показалось, что прошла вечность, хотя на самом деле прошло не больше минуты, как дверь открылась, и кто-то вошел снова. Герман, слава богу!  

- Герман! Как хорошо, что ты вернулся! Дай мне сказать… Я не брал это ожерелье! Но это сейчас не важно, важно то, что я всегда хотел…  

Эмиль согнулся от удара в живот и повалился на пол. Он поднял глаза и увидел чьи-то ботинки.  

- Я презираю вас. Я презираю вас за ваше отношение к жене. Я презираю вас за все то мерзкое, что сейчас вижу перед собой…  

«Человек-зеркало» приподнял его за подбородок и ударил в лицо. Когда Эмиль пришел в себя, в комнате никого не было. Тина спала. Он подошел к двери и с усилием открыл ее. Когда он вышел, Тина резко выпрямилась на кровати. Какая удача! Мысли ее понеслись стремительно и четко выстроились в цепочку. В кармане своего плаща она нашла перчатки и надела их. Потом открыла ящик комода, который только что задвинул Эмиль, и просунула руку как можно дальше. Эта дурочка Эльза даже не потрудилась перепрятать свои сокровища, потому что, как она объясняла ей с умным видом, «дважды в одном месте искать не будут». Тина сгребла все, что нашла под бельем. На этот раз Эльза точно вызовет полицию, но на ручке шкафа останутся только одни отпечатки – того, кто выдвигал ящик несколько минут назад… Зато Гоген теперь ее! Только ее! Она выставит этого сноба Германа из его дома навсегда". Тина беззвучно расхохоталась и стала распихивать все по глубоким карманам плаща. Сейчас она выйдет отсюда, даст пару коротких номеров от все еще пьяной дамочки и уведет Эмиля домой. Она надела плащ нарочито небрежно. Карманы предательски оттопырились, но она засунула в них руки, решив ни при каких обстоятельствах их не вынимать, и пошла к двери.  

Эмиль, согнувшись, вышел из спальни, вытирая ладонью лицо. Он был уверен, что это кровь, но когда посмотрел на свои пальцы, то ничего не смог разглядеть. В гостиной было почти темно – тускло горел только один канделябр на том конце стола. Эмиль заметил, что Гоген и племянница стояли посреди комнаты и сосредоточенно слушали друг друга, а Эльза меланхолично курила у окна. «Человека-зеркала» он не видел. Германа тоже. Толстый лысый господин уже почти вскарабкался на свою даму, окончательно лишившуюся своей чопорности. Эмиль подошел к столу и дрожащей рукой зажег основной канделябр, чтобы рассмотреть комнату и присутствующих. Толстый лысый господин сверкнул на него глазами и с силой задул его. Эмиль зажег его снова, но даже не успел отойти от стола, как все снова погрузилось во мрак. Эмиль взял канделябр, окликнул толстого лысого господина и с размаху ударил его по голове. Эльза истошно закричала. Полиция приехала почти сразу. Когда Эмиль в наручниках последний раз повернулся к Тине, из ее карманов доставали какой-то браслет.  

 

Партия презрения. / Джангирова Яна Павловна (Yannna)

2007-02-11 20:07
«Операционная» / Лоскутов Алексей (Loskutov)

пьеса  

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА  

 

Д о к т о р Б и ш о п, радиоведущий.  

Б а б а д ж а н я н, современный поэт.  

С т е п а н М е р з л я к о в, несовременный поэт.  

 

Действие происходит в наши дни где-то в радиоэфире.  

 

 

 

 

Д о к т о р Б и ш о п. Добрый вечер, господа радиолюбители. Сегодня тех из вас, кому повезло настроиться на нашу волну, а сделать это совсем не просто, так как мы ее постоянно меняем, так вот... вас приветствует радиостанция «Поймай волну».  

 

С т е п а н М е р з л я к о в (нараспев). Да, конечно же, конечно, здравствуйте, дорогие друзья! Ну, раз уж мы тут собрались, я вам для разгону зачитаю одно свое стихотворение. Надо сказать, что оно родилось не так уж давно. Не так уж давно. И...  

 

Д о к т о р Б и ш о п (отключая микрофон Мерзлякова). Сегодняшний вечер испорчу вам я, маг и волшебник Доктор Бишоп, злой мастер радиоразъемов и паяльных схем. А делать я это буду в формате своей программы «Операционная». В своем формате. Его устанавливаю я. Начинаем.  

 

Играет мрачная музыка. Доски чердака, где находится студия, поскрипывают от резких порывов ветра снаружи.  

 

Д о к т о р Б и ш о п. Сегодня, в этот ненастный промозглый день мы вытащили... на свет божий, то есть, вытащили из теплых домов, сюда, в нашу студию детского творчества двух персонажей от искусства. Итак, сегодня нам будут прочищать мозги господин Бабаджанян и господин Степан Захарович Тепляков.  

 

Б а б а д ж а н я н. Добрый вечер. Ха-ха... Ударим свежей кровью искусства по гнилым венам пролетариата!  

 

С т е п а н М е р з л я к о в. Ну хэ-э-э, что ж, товарищ Бишоп, х-э-э, или, если хотите, Доктор. В этот сумеречный час, как говорится, унылая пора, очей, так сказать, очарованье, я хотел бы напомнить нашим землякам, что касается моей фамилии...  

 

Д о к т о р Б и ш о п (глядя в свои бумаги). Д-да, Степан Захарович, простите, наши редакторы все перепутали, я хотел бы поправить, у нас в гостях Степан Мерзляков. Тот самый. Настоящий поэтический бронтозавр.  

 

Б а б а д ж а н я н. Пользуясь неловкой паузой, повисшей в воздухе словно, ха-ха, оренбургский пуховый платок, я хотел сказать нашим радиолюбителям и тем, кто вынужден, скрипя зубами, слушать бредни Доктора Бишопа, что, поскольку речь зашла о современной культуре, то я вообще-то не понимаю, что тут делают такие мафусаилы, как вот этот Степан Заходерович… э-э-э… Сусляков, по идее давно канувшие в лету вместе с серпасто-молоткастыми ребятами из худсоветов, набивавшими нам свои идеологические оскомины и не имеющие отношения к поэзии вооб...  

 

Д о к т о р Б и ш о п. Итак, я еще раз прошу Степана Захаровича меня извинить...  

 

С т е п а н М е р з л я к о в (нараспев). Что же, что же, товарищ Бишоп, это, так сказать, бумага стерпит. Простим товарищу Бабаджаняну его молодой горячий темперамент. Ведь поэзия, она не создается одним или двумя поколениями, это ратный труд, достойный сталеваров, мы, поэты, куем его, и советская эпоха в этом смысле является не только олицетворением того, что... э-э… хм... ведь на самом-то деле... мы за конструктивные подходы в деле стихотворчества. Вот. А по поводу моей фамилии... Ну, сейчас я обращаюсь к слушателям старшего поколения... Действительно, кто помнит, в 1958 году я печатался в журнале «Степные огни» под фамилией Тепляков. Вообще-то, сразу после выдвижения Хрущева я был Оттепляков … (Продолжает рассказывать.)  

 

Д о к т о р Б и ш о п (на фоне медленного и скрипучего голоса Мерзлякова). После довольно тухлого представления нашего первого гостя (надеюсь, он вам про себя напоет много интересного), мы в лице меня, Доктора Бишопа, тех, кто к нам, по воле рока так случилось, иль это нрав у нас таков, хе-хе, присоединился и программы «Операционная», обращаемся теперь к представителю новой поэтической э-э... струи, культовому персонажу городских и сельских подвалов нашей области, концептуалисту-авангардисту господину Бабаджаняну.  

 

Б а б а д ж а н я н (одет в грязный свитер).. Ну, Док, нет нужды снова приветствовать людей, которые слушают наш эфир, поэтому я прямо перейду к делу. Свой боевой путь я, кто не знает, начинал простым нонконформистом в средней школе в Люблино, там, где закопченные стены полуразвалившихся заводов таращат в небо свои ржавые арматуры, а в общежитиях давно обосновались Адвентисты Седьмого Дня.  

 

Пауза. Ведущий паяет микросхему с сигаретой во рту. Мерзляков сидит и потягивает чай.  

 

Чего там, давай, без прикрас, мама. Меня неоднократно топили в сортире местные школьные отморозки, я пользовался довольно сомнительной славой токсикомана, а мои длинные сальные волосы были ответом грязному миру – вот так я жил тогда. Но еле видную искру, которую зажгло во мне искусство, я, смею надеяться, не задул перегаром обыденности и шаг за шагом, стих за стихом продвигался к своей мечте – доказать всем, что меня так просто не запинаешь.  

 

Д о к т о р Б и ш о п. И это здорово, действительно, здорово. (Сбивчиво, глядя в бумаги.) Сегодня я, как ни странно, готовился к своей передаче… не то, чтобы как обычно, разгонялся с помощью амфетаминов… впервые, в общем-то, взял в руки твое творчество и хочу тебе сказать, Бабаджанян, что являюсь давним твоим поклонником. Особенно мне понравилось вот (Показывает пальцем Бабаджаняну место на его рукописи.), тут неразборчиво, и вот. И я хотел бы, чтобы ты их нам продекламировал. Да... А пока наш поэт готовится, у нас есть звоночек. И мы, куда деваться, его выслушаем. Алло, здравствуйте, кто дал вам наш номер?  

 

Г о л о с. Алло, привет собратьям по перу и стакану!  

 

Д о к т о р Б и ш о п. Отлично сказано! (Разливает.)  

 

Г о л о с. Я звоню с радиорубки тонущего крейсера «Лионелла Пырьева». Я пытался отправить сигнал SOS, и вот крутил тут всякие ручки, пока не наткнулся на какую-то гнусь. Оказалось, что это вы.  

 

Д о к т о р Б и ш о п. Очень вдохновляет, давай дальше.  

 

Под потолком светится абажур. Окно приоткрыто.  

 

Г о л о с. Так дальше, дальше, я попробую в тему... Типа, задать свой вопрос в стихотворной форме. Так.  

 

Вот хотел бы я узнать,  

Вот хотел бы я понять,  

Ведь непросто их писать,  

Ведь стихи-то ведь писать,  

Э-мэ...  

 

Д о к т о р Б и ш о п. Да вы матерый поэт. Просто прожженный концептуальщик.  

 

Г о л о с. Вы полагаете? А я иногда думаю, что моим стихам недостает жизненной правды.  

 

С т е п а н М е р з л я к о в (нараспев). Я вот тут слушал, как это вы интересно рассуждаете. Ну, думаю, не буду лезть, пускай, значит, молодежь говорит. Слово, так сказать, комсомолу...  

 

Б а б а д ж а н я н (берет листы, закуривает папиросу). Товарищ с тонущего эсминца, приготовьтесь, я сейчас буду читать свои стихи. Поэзия глубокого подполья моей души.  

 

Унылое уныние по кругу,  

Как будто притяжение друг к другу.  

Стоическое-грустное во взгляде;  

А сердце прыгает в груди, как на параде...  

Нашествие бровей сердитых  

Сергеев, Александров и Антипов  

Нас только укрепит моральным духом,  

Хотя и зля обеспокоенное ухо...  

 

С т е п а н М е р з л я к о в. ...по поводу жизненной правды. С правдой ведь как? Она у каждого своя. А правда должна одна быть. Вот у нас, у молодых поэтов, тогда еще, в шестидесятых, ведь у нас она одна на всех была. А иначе, что было бы? Один туда тянет, один сюда, прямо лебедь, щука и рак, ей-богу. А без правды и свободы нет...  

 

Д о к т о р Б и ш о п (откашливается). Тут я откашливаюсь и хочу внести некий порядок в наш поэтический раздрай. Тонущий господин, вы закончили свои излияния?  

 

Г о л о с. Ах, господа! Поэзия, она бесконечна и глубока, словно океан... и к ней не применима семантика быта...  

 

Д о к т о р Б и ш о п. Итак...  

 

Г о л о с (говорит быстрее). Ну, пожалуй, чтобы не искушать вас своим творчеством слишком долго (Слышно, как бежит вода.), я спрошу просто. Поэзия – как живой организм. Как по-вашему, какие процессы будут в нем бурлить через месяц, завтра, а то и через час? Ведь все может драматически измениться... (Булькание, короткие гудки.)  

 

Д о к т о р Б и ш о п. Все меняется прямо на глазах, или, скорее, на ушах. (Выпивает.) Итак, будущее современной поэзии. Выход из тупика. А есть ли он, этот самый тупик? Вопросы остаются вскрытыми и кровоточащими...  

 

С т е п а н М е р з л я к о в (еще распевнее). А я утверждаю, друзья, что будущее опять-таки за старой школой.  

 

Б а б а д ж а н я н (грызет ногти. Длинные волосы патлами нависают над ленноновскими очками.) Ты мне про школу не напоминай.  

 

С т е п а н М е р з л я к о в. Ну, это в фигуральном смысле. Наш брат поэт, так сказать, старой закваски...  

 

Б а б а д ж а н я н. Вашего брата уже пора в утиль сдавать, мама.  

 

С т е п а н М е р з л я к о в. А что взамен? Я вас спрашиваю. Подражание бездарности Запада, эмигранты-перерожденцы, верлибры всякие? Вольнодумия, а где сюжет, где ритм, где общественная полезность, где смысловой накал? Где, в конце концов, правда? Где свобода?  

 

Б а б а д ж а н я н. Я тебе покажу правду. Вот ты, падре, что можешь по существу-то предложить? Да у тебя уже плесень из ушей топорщится. Не-е, такое (Показывает на рукопись Мерзлякова.) в трезвом уме не читают. Проехали, отец. Вали в провинцию, там таких любят. А молодых – давят. Такие же старые резонеры, как ты.  

 

Д о к т о р Б и ш о п (весело). Ну что, господа, пройдемся по язве синей волной во имя радости бытия?!  

 

С т е п а н М е р з л я к о в (посмеиваясь). И именно абстрагируясь, дорогой Доктор и с вашего позволения, уважаемый товарищ Бабаян, от пресловутой семантики быта, я сейчас прочитаю некоторые свои вещи. А молодежь, она ведь на то и молодежь. Кровь-то еще ого-го, булькает. Понимают мало, разумеют еще меньше. А мы, старая гвардия, на переднем, так сказать крае. Воспитывать будем, куда деваться. (Прочищает горло.)  

 

Весенние поля,  

Рождается земля,  

Лугов чуть талый снег,  

Ручьев журчащий бег...  

(читает дальше)  

 

Д о к т о р Б и ш о п. Эй, радиолюбитель! Если ты думаешь, что наша программа настолько культурна, как ты думаешь... (Зависает.)  

 

Б а б а д ж а н я н. Будем считать, что добрый Доктор предоставил слово мне. На мой взгляд, поэтическое пространство сегодня не может вместить всех. Кого-то реально придется вытолкать с поля боя, а то самим им еще долго кувыркаться, наивно полагая себя последними воинами художественной эпопеи...  

 

С т е п а н М е р з л я к о в.  

...Над полями туман,  

Над долами туман,  

Он похож на обман...  

 

Б а б а д ж а н я н. ...под названием «Современная поэзия». И они, являясь злостными закостеневшими борцами с неформатом, то есть, такими подонками, как я и мне подобные кореша-однополчане, в конце концов сломают вставные зубы о жесткое тело нового рассвета... (Декламирует.)  

 

Непонимающе-согбенный хохот –  

По мозгу галлюциногенов топот.  

«Вы ищете осуществления иллюзий?  

Пусть корчит вас в коллизиях контузий!»  

 

Так-то вот, друзья-антифашисты.  

 

С т е п а н М е р з л я к о в.  

 

...По луже растревоженной  

Расходятся круги,  

А в почве унавоженной  

Так вязнут сапоги...  

 

Ну, для вас, дорогие друзья, я мог бы читать еще. Вот приближается День Победы, а к этому у меня приурочен мой традиционный военный цикл, который вы все знаете и любите, но не сегодня, не сегодня.  

 

Д о к т о р Б и ш о п. Да, вот такая плодотворная дискуссия у нас сегодня вышла с нашими гекатонхейрами современной поэзии. А тем, кто еще не заснул и не перерезал себе глотку тупым ножиком безысходности, я говорю «Aufwiedersehen»! Ищите нас в пучинах радиоэфира завтра с программой Толи Мясницкого «Разделочная». Речь пойдет о современной живописи.  

 

 

 

«Операционная» / Лоскутов Алексей (Loskutov)

2007-01-27 19:52
Интервью с художником / Кудинов Илья Михайлович (ikudin)

- Ну и что, это происходит у Вас с натурщицами?…  

- Почему обязательно с натурщицами? Художники такие же люди как все и вполне могут познакомиться с самой обыкновенной женщиной. Подружиться. Ну а потом, постепенно или даже сразу, начать встречаться с ней.  

- В вашей мастерской?…  

- Почему обязательно в мастерской? У художников есть самые обычные квартиры, куда можно как-нибудь вечерком пойти с женщиной. Включить негромкую музыку. Выпить шампанского. Совсем чуть-чуть, а то вы ещё скажете, будто все художники – законченные пьяницы. А потом, если конечно женщина будет не против, перейти уже и в спальню.  

- И там вы берёте краски и разрисовываете ими голое женское тело?…  

- Почему обязательно тело? Очень часто бывает, что у художника в спальне стоит самый обыкновенный мольберт. А на нём подрамник с натянутым холстом. Можно раздеться догола, взять в руки кисти, обмакнуть их в заранее подготовленные подмастерьями краски и рисовать на холсте. Голую женщину. Как она раскинулась сейчас на кровати. И всё больше возбуждаться. С каждым мазком. А если вместе с художником постепенно будет возбуждаться и сама женщина, закрыв глаза и представляя себе словно воочию все эти мазки кисти – как они ласково покрывают всё её тело легчайшими поцелуями, то через некоторое время, когда ей станет уже невмоготу сдерживать себя, она может позвать художника, оторвать его от самозабвенного занятия живописью и потребовать со всей присущей ей властностью, чтобы он незамедлительно шёл к ней в постель и обнимал её там.  

- И наверное женщину особенно возбуждает то, что ведь художники досконально знают анатомию?…  

- Почему же только анатомию? Ведь каждой женщине хорошо известна огромная выносливость художников. А иначе как же они смогли бы каждый день заниматься любовью со всеми этими натурщицами? Которых художники приводят в свои мастерские одну за другой, раздевают догола, берут краски и разрисовывают натурщицам всё тело, а потом отбрасывают кисти в сторону и тот час же овладевают ими прямо там, где сумеют настичь. Ведь натурщицы ещё и убегают от художников по всей мастерской. Носятся промежду холстов и мольбертов, опрокидывают их, поскальзываются в разлитой повсюду краске, шлёпаются со всего размаху прямо на загрунтованные холсты и уже там отдаются наконец художникам со всей своей могучей страстью и невиданной изобретательностью. Оставляя, таким образом, на холстах причудливые отпечатки своего тела, измазанного в краске. И вот уже по этим отпечаткам художники, как только они остаются одни, изучают,.. и изучают,.. и изучают… анатомию… До изнеможения…  

- Ой, что же вы делаете?… Вы же меня всю измажете… Боже, а как это получилось, что я вся уже раздета?… Нет-нет, вы меня ни за что не догоните… Не догоните… Не дого… ………………………………  

………………………………………………………………………………………… 

Интервью с художником / Кудинов Илья Михайлович (ikudin)

2006-12-11 11:41
Вопль / Gala

Когда я буду молодой и красивой и буду выпархивать из шикарного автомобиля, с дорогущей прической и на высоченных шпильках, я буду носить легкомысленные шляпки. А еще… маникюр! О, какие у меня будут ногти!!!  

…А сейчас я, не очень молодая кляча, бегу в утренней темноте по глубокой грязи или, того хуже, по гладкому льду, на работу. И я ношу и БУДУ носить вышедшие из моды ботиночки на высокой платформе, в которых не так холодно стоять на автобусной остановке, и не так мокро в грязи, и не так скользко на льду. И я натягиваю и БУДУ натягивать на уши шапочку – ведь шляпу с полями унесет в лужу первый же порыв ветра!  

…Кто сказал, что французская мода не годится для Питера? Вздор!!! Подумаешь, наполеоновская форма не спасла от русских морозов! Когда я буду молодой и красивой и буду выпархивать из шикарного автомобиля, я буду надевать коротенькую шубку на маленькое черное платье с громадным декольте. И я ни за что не надену шарф, и даже легкий шейный платочек, чтобы не заслонять от народа блеск бриллиантов на своей шее! И я буду демонстрировать пупок зимой и летом, и обязательно – обязательно! – воткну в него что-нибудь блестящее!  

…Но сейчас я залезаю в свой толстый бесформенный свитер, и в пальто с капюшоном, потому что я не могу себе позволить заболеть. Ведь слишком много людей зависит от моего здоровья – от бабули с больными ногами до генерального директора нашей фирмы с его отчетами в Москву.  

Когда я буду молодой и красивой и буду выпархивать из шикарного автомобиля, счастливая и беззаботная, у меня будут сумочки и перчатки всех цветов радуги на все случаи жизни.  

…Сейчас же моя безразмерная черная сумка должна вместить слишком многое. Да, она оттягивает плечо, когда я тащусь в вечернем сумраке с работы, да еще этот мешок в руке… Вьючная лошадь (хотя, какая там лошадь – пони-недомерок!). И эта вечная невозможность заняться собой, потому что слишком многим нужны мое время, мои силы, мозги, нервы, руки…  

Когда я буду молодой и красивой…  

 


2006-11-27 09:18
Поцелуй кормильца / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

Повезло – у бабули отъелся. Супруга слишком старается, чтобы суметь хоть что-нибудь: две поджаренные половинки сосиски уже полчаса на тарелке укладывает. Великовата тарелка, мне кажется. Справа – свежая листва (я оглядываюсь на подоконник – откуда бы взялась такая синяя, но на подоконнике, как всегда, только кактусы), на листьях кое-где ровнёхонькие дольки помидора, чуть крупнее мандариновых, а слева, тоже на траве – целый натюрморт...  

- Что, совсем невкусно?  

- Да почему. Я у мамы хорошо поел, говорил же.  

- Старинный русский обычай – за домашним столом отметиться, чтобы дом помнить.  

- Чтобы дом помнить, в пищу соль кладут, да побольше.  

- Пожалуйста, соль на столе. Как твоя матушка выражается, «своя рука – владыка».  

- Теперь уже не тот эффект...  

Но травку всё-таки посыпаю солью, разгребая левосторонний натюрморт, любопытствую. Вон оно что: на желтоглазом кружочке из яйцерезки – чайная ложка гречневой каши, замаскированная всякими прибамбасами. Лук и морковь вроде бы сырые, а остальная разноцветная кучка – явно из бабушкиных заготовок на зиму, не хрустит капустка-то. Борщовая заправка, наверно. Всех продуктов ровно по пять граммов, распробовать не успеешь, если вдруг придёт охота... И опять у меня вопрос, супруга бы сказала – риторический. Почему на такой вот еде наши с ней дети выросли нормально упитанными? Как только не померли вообще. К холодильнику они равнодушны, не то, что я – навек там поселился, едят только за столом, что дадут. Видно, ко всему человека приучить можно, если начать с детства. Таким и концлагерь не страшен... Или наоборот. Такие первыми окочурятся, слабо им баланду из нечищеной брюквы слопать, вряд ли поймут, что это вообще – пища.  

А у мамы я перед дорогой голубцы ел. Племянница опять привезла подружку, вот и занимались. Умял я штук восемь, да деревенской сметаной от души сдабривал. Короче, можно до завтра перекантоваться...  

Супругу моя родня всё-таки уважает. Гляди, говорят, в оба, жена у тебя знаменитая, до того умная, что ни черта не поймешь, о чем в телевизоре докладывает. Племяшка в своём институте тоже хвастается, дурёха, весь курс к нам перетаскала. Мне-то что, с девками веселее. Жена взбунтовалась, что-то про имидж доказывала. Теперь тех студенток у бабули в деревне повстречать можно. Я эту смугленькую уже, кажется, раза четыре там встречал. Стройненькая, задумчивая, только глаза сильно чёрные, с гипнозом. И она считает, что мне повезло с женитьбой. Правильно считает. Но я то ли не парень: разведусь, говорю, обязательно, если что. Посмеялся, а племянница чуть в обморок не упала... Давно замечаю, что как бы гордятся родственники, но как бы постоянно подвоха ждут. Как бы – не может быть, чтобы такое надолго: жена – кандидат наук, психологию исследует, и все ещё со мной. Двадцать пять лет назад наоборот было. Мать после смотрин во весь голос выла: да куда же ты, дескать, сынок, голову-то засунул, в какую петлю? Невестка, мол, старая, ни уха, ни рыла, а уж высокомерия-то, высокомерия... Рубил бы, говорит, дерево по себе, сынок, пока, мол, не поздно. Вон, дескать, соседка – красивая да ладная, и хозяйственная, и молодая, всю бы жизнь, как у Христа за пазухой...  

А с соседкой я до армии на танцы ходил. Уговора не было, но знаю – ждала. Только вот я со службы прямо в город уехал и через пару месяцев пристроился уже. Жена старше меня на восемь лет. Сейчас это всё равно, а тогда заметно было. По молодости она так себе была, не сказать, чтоб урод или серость, – просто ничего особенного. Матери внешность её до сих пор не нравится, но про соседку вспоминать перестала. Моя жена с годами вдруг расцветать начала, а на бывшую подруженьку теперь посмотреть жалко. У неё – корова, тёлка, две-три свиньи, да овцы, да козы, курей – сама, поди, не знает сколько, да огород соток двадцать пять и ещё столько же картошкой в поле засажено. Детишек – пятеро, не семья – колхоз. Так случилось, что я несколько лет её не видал, или видел, да не узнавал, зато, когда узнал – испугался, страшная просто. Зубы выпали, сама худая, а живот отвис, руки-ноги в венах, в шишках, лицо морщинистое... Подумал я, подумал, чем бы ей помочь, и посоветовал вес набрать. Тогда, думал, хоть здоровой выглядеть будет. Она и обрадовалась. Заставь дурака богу молиться. Теперь центнера на полтора тянет.  

Так что, с женой мне повезло. А все потому, что сам – парень не промах. Ни наружностью не обижен, ни силой, ни сноровкой: 33 (прописью: тридцать три) рабочих специальности у меня имеются, я вам тоже, значит, не хрен собачий, семью обеспечиваю. Потому и живёт такая вот особенная женщина со мной уж сколько лет без единой ссоры. Стоящий мужик потому что.  

- Спасибо, поел. Чай мне сегодня будет?  

- Будет, будет...  

***  

Ах, как нелепа моя пресловутая утонченность вкуса, иначе называемая снобизмом! Похоже, я сама себе надоела. Значит, пора вплотную заняться собой наряду с остальными пациентами.  

Муж опять устроил свалку на общем блюде. Ну, что же теперь делать. Не можешь удержаться от упрёка – упрекай, значит, тебе необходим энергетический выброс, даже если ты не видишь в нём никакого смысла. Начни с главного: чего хочешь? Незначительных перемен или перестройки по-крупному: освободиться от эмоциональной заглушки или освободиться совсем – от мужа? Ага, по-крупному-то – боишься... Чтобы не страдать заодно со всей страной, которая имеет мусорные свалки вместо общего блюда... Насмотрелась, наслушалась любимой работы – по горло... И дома успокоиться не получается уже. Раньше получалось – силы были, молодость... И надо признать, что в этом человеке множество разных достоинств, ради которых можно до поры до времени прощать полное непонимание чистоты и, я бы даже сказала, девственности любого жанра бытовой жизни. Достоинства никуда не делись, все в полном наличии, только новые никогда не приобретались. Он должен был хоть однажды обнаружить, что вкус одинаков у кусочка, отрезанного от торта аккуратным, как все, треугольничком, и у бесформенной шес­терёнки, вынутой из самого сердца этого же торта. Мужчины по своему складу от рождения варвары, их воспитывать надобно с самого детства... Кто бы его воспитывал?.. С ножом обедать так и не приучился...  

Но как живописны развалины, оставшиеся на блюде! Способно ли это месиво возбудить хоть чей-нибудь аппетит?.. В бруске масла дыры, точно крысиные норы... Может быть, и правильно ввести полную порционность: подальше от обычаев Грузии, поближе к обычаям Латвии: масло квадратиками – ровно на один бутерброд, торт – на шестнадцать пирожных... И приучать, приучать, приучать к эстетике в быту, не опускать руки, чтобы не опуститься самой до селёдки с газеты... Ясно, что успеха в обучении не видать, четверть века пролетела – можно подводить определённые итоги... Главный итог – отсутствие праздников в собственном доме. Печальный, но факт. При гостях он ведет себя... ну, просто никак, как говорят в Одессе. Не студентов, не сослуживцев, а себя, себя не хочется угощать вот эдаким свинством... Нет, необходимо переключиться, я окончательно разнервничалась. Забыла золотое правило: не можешь изменить обстоятельства, измени свое отношение к ним... Дело теперь за малым...  

- Как там матушка?  

- Нормально.  

- Чем занимался?  

- Работал, в основном. По грибы даже вот успел, отдохнул немного.  

- Да?! Я бы тоже хотела по грибы. Давно не делала заготовок.  

- Радуйся, что без тебя обошлись.  

- Спасибо за внимание ко мне, низкий поклон даже. У меня тысяча, наверное, рецептов, все интересные, лишь попробовать не дают. Придется купить на рынке каких-нибудь свинушек и...  

- Рецептов не надо много, тем более, тысячу. И лучше не интересные, а проверенные. Грибы всё-таки.  

- Не доверяете, да?! Почему же безо всякого повода? Надо бы дать провиниться, то есть – проверить хоть один, чтобы у недоверия было хоть малейшее основание.  

- Проверишь – поздно будет... Смеюсь. А серьёзно – охота тебе была булькаться в холодной воде? Четырнадцать вёдер насшибали всё-таки, а не одно, и еще кучу на следующий день – больше, чем столько же, даже вёдра считать устали. Тут не ведёрко с базара, тут поток, конвейер. Опыт нужен. Бабы вчетвером обе ночи пластались – чистили, мыли, чуть не насмерть устосались. Кстати, возьми в сумке банки и в холодильник их немедленно. Те, что с заготовками под грибную икру. В пироги тоже хорошо... Солёные в холодильник не надо – не готовы ещё. Под столом составь.  

- Так ты не один грибы собирал?  

- Сестра была и племянница с подружкой.  

- Подружка все та же, смугленькая?  

- ...Ну, если хочешь, поехали со мной, я в принципе не против. Только учти, что у меня опять неделя отгулов, а у тебя – два выходных. Обратно одна проселками попрёшься на перекладных сто километров. Машину надо покупать, а пока я о тебе же и забочусь.  

В любом другом случае отрицать не стану: муж мой заботлив, как никто. Но что касается материнского дома – в заботу не верю. Там он меня стесняется, там я ему – камень на шее: вина не пей, девочек не лапай (могу поспорить, что приезжала опять смугленькая, что-то он замялся подозрительно), песни под гитару пой приличные и прилично, без излюбленной подзаборной манеры... Не прямое с моей стороны давление, разумеется, но там он от самого невинного моего взгляда шарахается, как от кнута. Зато здесь он в доме – хозяин. Можно подумать, что я в своем доме не найду, куда бы его драгоценные грибы поставить. Наверное, пришла пора сделать очередной выбор: примириться или же взбунтоваться.  

Известно, что у многих время от времени, а у остальных – рано или поздно наступает кризис отношений. Даже если эти отношения построены кропотливым разумом. Очень хорошо, что мы не равны. А в противном случае начинается кровопролитное соревнование. Воевать я принципиально не хочу. Хотя вполне боеспособна. Предпочитаю производственный плацдарм. Там я не боюсь проиграть и потому выигрываю. Там я – настоящая, сама себе соответствую при любых обстоятельствах. Мне не нужно казаться лучшей, поскольку я нахожусь среди равных. В домашней обстановке все наоборот. Кто же создал мне этот идиотский имидж, если не я сама? При столь явном неравенстве я сознательно занижаю планку для него, а для себя – никогда, изначально перестраховавшись...  

Итак, минусы сами дают о себе знать, а вот плюсы необходимо перечислить ещё раз и успокоиться на этом. Первое и главное: при сделанном выборе мне никто жить не мешает, а есть ли большее счастье на свете? Более того, мне помогают. Я всегда вправе сделать то, что я хочу, мои занятия для близких почти священны, а мои интересы выше всех остальных.  

Самый банальный выход женщин из семейного кризиса и самый, как это ни странно, стопроцентно действующий: временная концентрация внимания на чисто внешнем проявлении любви к себе, затем незаметное переведение стрелок этого окольного пути на путь нужный – вглубь или ввысь, что одно и то же, в конечном счёте... «Нормальные герои всегда идут в обход...» Значит, пора в косметический салон.  

Имидж – мое начало. Мое продолжение. И без конца.  

А за что мне себя не любить-то?  

Муж одет, обут, сыт, помыт и облюблен.  

Дочь оканчивает школу, надеюсь, с медалью. И. надеюсь, она получит полноценное образование, хотя бы одно высшее, лучше – классический, например, университет. Но нельзя не принять во внимание, что она – папина дочка. В крайнем случае, можно согласиться на университет технический. Правда, очень уж не хочется соглашаться. Женщина-технарь – фу.  

А вот сын... Сын точно – мой... Один из перспективнейших студентов на факультете. Уже научная работа. Уже публикации.  

Я – молодец!  

Да, молодец.  

Среди овец...  

Ничего, постепенно разберёмся. А пока разрешаю себе помыть посуду. Месиво вместе с тарелкой – в мусорное ведро. Она мне с самого начала не понравилась.  

Я снова молода. Я исключительно красива. Я чрезвычайно талантлива.  

Да я просто счастлива, чёрт возьми!  

А грибы он привёз, как всегда, червивые.  

***  

Кофеварка сломалась! Давно пора, устарела и морально, и физически, тысяча девятьсот семьдесят третьего года рождения, бедняжка. Меня тогда и в проекте не было...  

К новой теперь привыкать придётся. Вот оно, чудо-юдо фирмы «Бош», блестит ив солидной коробки бело-голубым пластиком... А наворотов сколько! Разобрать бы её, да не соберешь ведь обратно, сразу видно, что хлипко сделано. Надо расточить дырочки в розетке тройника для этого дебильного импорта, ножом можно элементарно... Включаем. Плиточка под стеклянным сосудом слабенькая, только на подогрев, чтобы, наверное, кофе клопами не вонял. Даже яичницу, в случае чего, на такой плитке не поджаришь. Но, чтобы быть абсолютно объективной, надо попробовать. Сковорода ни одна не войдёт в нишу, а вот тарелочка из фольги – в самый раз. Масло тает. Ха-ха! Яйцо не хочет жариться! И безо всяких предвзятых мнений, папа прав, буржуины поганые: ничего-то ваши навороты не стоят... Прибамбасили. – говорит пана. «Ты морячка, я моряк...» Вместе помозгуем, когда он вернется, можно ли добиться увеличения мощности по желанию клиента. В старушке нашей нержавеющей мы однажды пельмени варили, и очень даже успешно. Этот пластик, я боюсь, поплавится... Дрянь вещь, конечно, но пускай до упора поработает, если уж в дом внедрилась. Студенты матери подарили – благодарные или бездарные. Но что точно – безмозглые. Пока булькает, попробуем в старой кофеварке покопаться... Инструмент отец запер, конечно. Конечно! А вот где же отвёртку взять?.. Ножи не полезут... спицы не открутят...  

Пару лет назад у нас пожар был. Вернее, не у нас, а у соседей. Нас дома не было – в деревню уезжали. Пожарники заодно и здесь все проверили на всякий случай, стену полили прямо по шкафам. И тоже заодно, на всякий случай, инструмент у отца прихватили: рубаночек был такой хороший, круглогубцы, плоскогубцы, наборы свёрл и отверток... Считай, ополовинили инструментарий. В мастерской, в кладовке, то есть, это всё аккуратненько на стеллажах красовалось, как в музее. Материны пудовые тома, над которыми она так трясётся, пожарных не заинтересовали, разве что поливали тщательнее. А вот папину библиотечку из кладовки вынесли от огня подальше. Ну, просто очень далеко унесли, вернуть не получилось. Справочники... Эх... Работы по дереву, по металлу, сварные работы... С тех пор у него всё в сейфе. И правильно. Где же отвёртку взять?..  

- Сестра, ты сегодня при деньгах или нет?  

- Не мешай, я думаю... Сколько?  

- А сколько у тебя есть?  

- А сколько тебе, бедненькому студентику, от богатой школьницы опять надо?.. Ты морячка, я моряк... Опять сбил с мысли. Где же отвёртку взять?  

- Ты кулачка, я бедняк... Зачем тебе отвёртка?  

- Работать, золотце, работать надо. И ты бы разбогател.  

- Тоже собак стричь? А конкуренции не боишься? Тогда научи.  

- Куда тебе! Загрызут, как мамонта... Сколько?..  

- Мне много надо, но согласен взять частями. Триста.  

- Придётся брать частями. Сегодня могу дать только пятьдесят. Червонец себе оставляю, изоленты купить.  

- Да брось, отец купит. А я-то думал, что ты при деньгах, – всю неделю упиралась.  

- Заплатили только двое пока, денег нет у народа. И то, одни рассчитались по бартеру: дали трёхлитровую банку малины и зимние колготки...  

- Добытчица ты наша, золотая ручка. Ладно, и на пятидесяти спасибо.  

- Подходи через недельку, может, смогу помочь... Где же отвёртку взять?.. Разве матушкин маникюрный набор попробовать? Конечно. Да поаккуратнее, поаккуратнее будь, не оставь телезвезду без ножниц...  

- Что это у тебя с пальцем, сестра?  

- Ризеншнауцер вчера огрызнулся, я ему ухо ножницами прищемила слегка... Нервный... Хотя, куда до людей собакам.  

- Сестра, а кого кофе дожидается?  

- Тебя, тебя...  

- Вот уж совсем спасибо, дай бог тебе большого личного счастья, Кулибин ты наш доморощенный.  

- Даст, куда бы он делся...  

В этой новой дурочке кофе не может быть по-настоящему горячим. Плитка мало чем помогает. Ты, глупыш, пей, а мы, умные, горячего подождём. Мы почти наверняка знаем, что из-за шнура не фурычит. С этой стороны штепсель-разъёмник вроде бы в порядке. Зачистим проводки на всякий случай для лучшего контакта. Ничего, что провод стал чуть короче, пара сантиметров роли не играет. Пройдемся щеточкой по изоляционной керамике, снимем пыльцу древних времен, если уж расколупали таким варварским способом... Сращиваем... А что за надпись – 16 к.? Шестнадцать – чего? Не ватт, не вольт, не ампер... Что же это такое?  

- Любезный брат, попрошу оторваться от плохого кофе. Написано – 16 к., и что вы как юрист об этом думаете?  

- 16 к.? Это же бешеные деньги. Шестнадцать коробок спичек когда-то.  

- А сейчас сколько? Сколько одна коробка стоит?.. Фу-ты, как интересно. Как я сразу не догадалась. А это цена всего шнура или только штепселя? Угадаешь – следователем будешь.  

- Конечно, угадаю, но следователем не буду. Я пыльной работёнки побаиваюсь, наука лучше. Это цена штепселю. Хорошо жилось родителям в застое, но не настолько же.  

- Насчет штепселя я согласна. А как ты поработал над моими проблемами, всё стесняюсь спросить? Это – кстати, о родителях.  

- Работаю, не покладая мозгов, но к практическому решению ещё не приступал. Не нахожу способа сохранить здоровье матери и тебе помочь одновременно.  

- Да не помрет она, не бойся. Ну, разозлится. Ничего, выживет. Папа вот сразу же согласился. До тридцати трёх профессий мне, ясное дело, не дотянуть, но десять-пятнадцать потяну вполне. Собак стричь – не считается. Но одна настоящая профессия уже есть – шапки шью не хуже других, получше даже, чем многие. Но всё, платными курсами дальше не обойтись, надо учиться по-настоящему. Школа уже не вписывается. Дело сделано, осталось доложить. Представляешь, кирпичи класть научусь – это самое трудное. Потом отделочные работы освоить, а потом...  

- Маму твое ПТУ убьёт.  

- Не ПТУ, не ПТУ! И не убьёт. Выживет, говорю тебе. Я ей музыкалку закончила? Закончила. С красным дипломом? С красным. А зачем? Пианино три года не открывала и не хочется. С ее институтами то же самое будет. Вот художку я люблю. Там всё – польза: из глины лепить, стены расписывать пригодится. Я себе такой дом  

построю, какого ни у кого нет. Всё по уму. Хочешь, проект покажу?.. Заведу там коров, лошадей, птиц стаю, хомяков, черепах и рыб прямо в бассейне...  

- А запроектировано ли место для тараканов, блох, клопов, мышей и крыс?  

- Ну, ладно, не издевайся...  

- Я просто вспомнил, как ты в доме тараканов завела.  

- Так если никаких животных не разрешали. А что, хорошие таракашки были, дрессированные. Я им на ночь пол сахаром посыпала под столом. А для мышей – гречку по углам.  

- Еще и мыши были?!  

- Не повелись почему-то.  

- Опасный ты человек, сестра, диверсантка прямо.  

- Ага, вот где поломка спряталась! Я так и думала, что такая хорошая вещь всерьез не сломается. Элементарно контакт в вилке отгорел: Сейчас я, кажется, нормального кофейку откушаю.  

- Могла бы испечь что-нибудь ради такого случая... А, забыл. У тебя же палец... Ну, давай, я испеку. Диктуй мне подробненько... Зажёг в духовке... Три яйца взболтал и чуть-чуть воды... Перемешал три ложки сахара, три ложки муки, три ложки сухого молока, три ложки – чего?.. Ну, всё так всё. Добавил половину чайной ложки порошка из белой коробочки... Размесил с яичной смесью... Лист смазал маслом... Вылил тесто... Засек пятнадцать минут. Хороший коржик получился. Смазал йогуртом... Как оформить?.. Ха-ха-ха. Твои советы, сестра, украсили бы любую поваренную книгу для мужчин: «Хочешь – рулоном скручивай, хочешь – разрежь и складывай штабелями...»  

* * *  

Если бы сестра знала, куда уходят её праведными трудами заработанные деньги, лишила бы меня всяческих субсидий. «Если ещё раз домой книжку принесешь, не жди милостей от природы». Приходится прятаться. Тут важно до шкафов добраться, а там она уже ситуацию не контролирует... Думает, что у меня новая подружка с серьёзными намерениями. Да, новая. И намерения серьёзны. Но не подружка, а врагиня черноглазая. Впервые в жизни – настоящий враг. Простушкой прикидывается, да кто ей поверит?.. Денег на неё много не идет: в кафе со мной жрать отказывается, подарков не принимает... В долги не входит, стерва, и я знаю – почему. Отдачи тоже, значит, никакой не предвидится. Кузина привела меня в бешенство, рассказав о поведении этой маленькой шлюшки у нас в деревне. Зарится на спокойствие моих родителей – кто бы мог подумать?! Вот и пришлось мне упасть грудью на амбразуру, как Матросову: вожу ее на дискотеки, прощаюсь поцелуем в щёчку – тьфу! – у входа в общагу, совращаю изо всех сил, сообщая некоторые интимные факты моей биографии (достаточно чистой, кстати!), и поддаётся она, прямо скажем, со скрипом. Другому бы надоело давно. Но намерения у меня настолько серьёзны, что отступления не потерпят. Похоже, она меня запугивает своей мнимой невинностью. А глаз-то у неё силён от рождения, сама кузине рассказывала, что обижавшие ее люди ломали себе руки, ноги, спины, шеи, теряли кошельки и любовников... Те же, которых она отмечала наиболее сильным чувством, все попросту передохли. Меня сии россказни не пугают. Я уж не стал демонстрировать, какая ненависть противостоит се жалким потугам, но сразу намекнул, что юристы вообще люди сильные, у них самой профессией расширено сознание – холодное и проницательное. Надо сказать, что слабости у неё тоже достаточно, через восприимчивость, хотя бы. Глазищи распахнёт и – топит. А если не получается, то просто аппетит теряет. Нам на двухнедельном семинаре по психологии рассказывали – вампиризм это.  

Кузине о наших родственных связях распространяться запрещено, потому и удалось приблизиться. Отвлекающий манёвр, а иначе как изолировать её от отца раз и навсегда? Думаю, охмурить её до победной точки, а потом порассуждать вволю о генеалогии, найдется ли для неё на нашем древе сучочек и который именно. Надеюсь, что насиловать не придётся, хотя – кто знает?.. Во всяком случае, она – совершеннолетняя, а что действовал я по обоюдному согласию, доказать недолго, если вообще потребуется. Но чует врагиня опасность, не охмуряется, как змея ускользает, и папашу моего, как я понял, из виду не потеряла. Снова собирается в деревню с кузиной на выходные. А вдруг они с отцом уже конкретно договариваются?.. Отец, прости господи, совсем близкого ума человек, такого усовестить невозможно, беседовать не захочет. Он сам ей вряд ли интересен, она мамочку мою укусить хочет. А за что?! Скорее всего – из простого дамского любопытства: узнать, что в нём нашла такая классная женщина, как моя мать. Приобщиться к высокому, так сказать. А у высоких свои причуды, и я бы не хотел, чтобы матушкин выбор был обнародован. Отца же общественное мнение волнует мало, еще одно доказательство недалёкости ума в собственном эгоизме... Девок щупает беззастенчиво – сам видел. Вроде бы – в шутку, вроде бы – ещё гусар... А эта... Интересно, она сама купилась или нас прикупить хочет?.. Ну, ничего, она у меня проторгуется... Бабы вообще дуры. По большому счету, даже матушка моя – не исключение. Вот сестра... Да ну, какая она баба, эта – больше, чем парень. Ее и обманывать-то немного стыдно, покупая философские книжки вместо сникерсов для Прекрасной Дамы. Спасибо, хоть сникерсы разрешает. Она чуть не с самого рождения знает, чего хочет. И то, чего хочет, наряду с полным моим неприятием вызывает полнейшее уважение пополам с завистью всех цветов радуги. У неё нет утопий, всё конкретно, ни следа детского максимализма. Говорит, что построит дом и ферму. Построит! По уму построит. Будет у неё и трактор, и доильный аппарат, и сепаратор, и сыроварня какая-нибудь, и конюшня её любимая тоже будет. Будет сад и огород при доме с бассейном. Вот относительно кошек и собак берёт сомнение. Рыбы в бассейне – да. А всё бесполезное она перерастет. Собак – в сторожа, кошек – к мышкам. И среди птиц канареек не будет. Индюки будут. Или гуси. Потому что «гусей» в голове моя сестра не держит. А ведь еще и красавица! Не «гений чистой красоты», но воплощение абсолютной целесообразности. Какие ей институты? Она не гуманитарий, она – человек, имеющий сугубо прикладные способности. Это маме как-нибудь объяснить придется...  

- Смотри, сестра, так пойдет?  

- Ух-ты, рулоном всё-таки свернул.  

- Рулетом, сестра, рулетом...  

- А сверху это что – какао? Молодец, красиво. А ну, теперь хлебни-ка.  

- Знаешь, я только что мысленно посмеялся над твоим консерватизмом, и сознаюсь, что был не прав. Я сравнил. Старая кофеварка готовит значительно вкуснее.  

***  

Интереснейшая у вас, девушка, бледность, и синяки под глазами особо это подчёркивают. Хорош мечтать, выходи на ловлю светлого будущего, так и весь праздник проспать можно. За окном – жизнь. День рождения чужого города. Впрочем, если я здесь учусь, то и моего отчасти. И его – несколько в большей степени. Он здесь давно проживает... Выходи-не выходи, а шанса встретиться – почти нет. Может быть, ещё поспать?  

Пять коек, и в каждой – по компашке соберётся к вечеру. Правда, кроме одной – моей.  

Что, завидно?  

А как же. Хоть влюбиться бы, что ли.  

Всё надоело, даже здоровье. Сплю под закат солнца...  

Нет, не влюблюсь, что еще более обидно. Потому что была весна. Потом лето. А теперь осень. У осени горький привкус. И запах горький. И море грибов...  

Как он меня поцеловал тогда! Словно не в губы, а в самое нутро. А потом повернул спиной и оттолкнул от себя, шлепнув слегка по заднице. Иди отсюда, значит, не буди во мне зверя... А дома, после третьего голубца, он взглядом меня огладил и проронил: «Как бы ни были хороши девчонки, а жена у меня лучше их всех», – убил наповал. Прямо в сердце. Я задохнулась сразу же. Сам не понял, что натворил. Но я, наверное, сильно в лице изменилась, потому что он сразу же и добавил, повернул нож в ране: «Мы с ней – ровня», – и ещё пять голубцов съел.  

Будто не бывает людей, которым сверстники никогда не ровня. Сколько угодно примеров.  

Конечно, каждый человек к семье привязан... Жена у него, я догадываюсь, – дутая величина. Но настоящая знаменитость, разговаривает, как инопланетянка... Он ведь с ней каждый день целуется... Ужас, какой. Кончай, всю душу вынула себе поце­лованную. Жена, как жена. Обыкновенная пожилая женщина. Успокаивай себя, подруга, успокаивай...  

Дети большие уже: сын даже старше меня, а дочь – немного младше. Я могла бы быть посредине, тоже, например, его дочерью. Как смешно. Чушь.  

Я видела их только на фотографии. Дочь смотрит прямо вперед и очень серьёзно, а улыбается в то же самое время весьма иронически – вещь в себе, с такой подружиться сложно. Сын вообще отвернулся, кончик уха объективу подставил. Ну, не очень-то и хотелось знакомиться... Очень стыдно почему-то. Может, у меня особенная сексуальная ориентация? Как это называется, когда сверстников не любят? Да черт с ними вообще. Чего тут стыдного-то? Недоделанные они – вот и весь стыд. Стыд, философы говорят, осознание собственных недостатков. Не так у меня их много, недостатков, чтобы стыдиться сверстников. Скорее, лень врождённая: доделывай их, лепи, оттачивай... Лень – тоже недостаток, но имеющий довольно мало значения в сексуальной ориентации. И не то, чтобы я их стыдилась... Я их в упор не вижу.  

Странно, что они меня время от времени замечают. По словам подруги – веду себя, как замужняя. Пугает, что провороню лучшие годы, если буду продолжать от всех прятаться, не понимает беспочвенных страданий. Я же не специально. И немного специально: от страданий карма очищается. А у подруги другая философия: нельзя жить ни по Лазареву, ни по кому бы то ни было, а нужно жить самим по себе. Жизнь, якобы, имеет более тонкие связи между продуктами своего изготовления, нам не уследить. Но кто же умеет жить обособленно, не разыскивая хотя бы элементарных связей, самого примитивного понимания сути вещей?.. Пускай напрасными будут поиски, пускай ни в чем не разберёшься и со всеми не посчитаешься... Но заживи я так, как мне хочется, она первая свое мировоззрение поменяет, ведь на её родственника покушение произойдет. Это тоже соответствует её мировоззрению – вертеться почище флюгера при перемене мнений – в зависимости от направления ветра, то бишь обстоятельств.  

Но я направление не поменяла, даже идя у неё на поводу. Познакомила она меня с хорошим парнем, говорит, что от себя оторвала. Ну правда хороший. Даже не верится, что подруги на подобное способны – от себя оторвать... Всё бы ничего. Не наглый, ведет себя спокойно. Однако может и порезвиться при случае, дал понять, что совсем не против. Зато я – против. С ним всё – скучно, тем более – это. Дискотеками замучил, у меня потом по три дня голова раскалывается. Надо его на кино настроить. Хотя, какое теперь кино... Хуже дискотеки. Можно подумать, что мне не восемнадцать, а сто восемнадцать лет... Еще один аргумент не в пользу свер­стников...  

Пожалуй, пора проветриться. У-у, какая зеленая жаба в зеркале! Питаться надо. Пищей. Вот. Да почаще. Да побольше. Можно начать с чая. Смотри, околеешь на одной из лекций. Уже и так ничего в голову не лезет... Умного, разумеется... Но есть не буду. По крайней мере, сейчас. Вчера уже пробовала. Подруга специально время заметила – я, оказывается, сорок минут бутерброд в руке держала и ни разу не откусила, хотя была уверена, что съела уже несколько штук. Рассеянность, как у гения... Такое со мной впервые, чтобы голодать неделями. Нет никакой еды – тогда понятно. Но она есть. Варенье. Колбаса копченая – мама прислала. Сало... Фу, закрой шкаф, а то вырвет от одного запаха. Может, на улице чего-нибудь захочу, деньги еще остались. Грушу или сливу. Или виноград. Да-да-да! Вот это я точно хочу. Тогда быстрее, пока не расхотелось.  

На улицах – не протолкнёшься. Народу – миллион, торгашей – три миллиона. От шашлычников дыму – последняя капля аппетита пропадает.  

- Тётка, ну чего ты со своей сумкой посреди дороги расшиперилась? Сама толстая, сумка еще толще. Дай пройти, лапшой китайской завтра запасешься.  

- Не толкайся, бессовестная! Штаны бы надела приличные...  

- А ты моим штанам не завидуй, не твой размер. На тебя только чехол от тяжёлого танка налезет, и то – впритык... Ой, здравствуйте! Вы меня не узнали? Ой, извините, пожалуйста, я вам тут такого наговорила...  

- О, ну надо же, какая встреча. Ну, здравствуй. Да не хлопочи извиняться, в такой толпе – озвереешь... Ну, как сосед мой бывший, жив-здоров?  

- Не знаю... Наверное... Я с его племянницей дружу, вместе живем в общаге. А с ним после вашей деревни не виделась – город большой... Вот удивительно, что вас повстречала! Столько народу! Вы у кого остановились?  

- Ни у кого, сегодня же и обратно.  

- А зачем приезжали?  

- И не спрашивай – расстройство одно.  

- С вами что-то случилось?  

- Да нет, что ты... Специальный магазин, где одежда для полных, закрыт оказался. Праздник какой-то выдумали...  

- Как же, день города... А вы оставайтесь до завтра!  

- Не-е, дома коровы недоены останутся. Билет есть, часов в одиннадцать дома буду.  

- Вряд ли успеете к одиннадцати... А муж что, не помогает?  

- Почему, помогает. Корова – она ничего, поддаётся, а с первотёлкой терпение нужно, норовистая она у нас, боюсь, не справится.  

- Я провожу вас на автобус, хорошо? А пока тут можно походить, может быть, что-нибудь и найдете. Только вот сегодня тут больше едой торгуют да косметикой.  

- Ну, хоть еды куплю. Дешево тут у вас. Наша пачка лапши в полтора раза дороже стоит.  

- А вы сами-то поели?  

- Не-е, чуток перекусила. Съела пяток беляшей да пивком запила. Ничо, доеду.  

- Пяток беляшей?! Ничего себе. А я хотела купить винограда, но никак остановиться не могу. Такая толпа, что несёт не в ту сторону...  

- На-ка тебе лучше яблочко, копейку свою сбережёшь. В этом году у меня яблок больше, чем надо, наросло,  

- Спасибо. Какое красивое. Я ведь толком и сама не знала, чего хочу. Оказывается, хотела яблоко.  

- Вот и ешь на здоровье. Саженцы-то отсюда, из города, мой бывший сосед привез – на всю улицу хватило. Хорошие яблоки, сладкие, дай бог ему здоровья... Мастеровитый мужик, что надо. И безотказный. По молодости мы с ним чуть не поженились, хо-хо-хо...  

- Кто?! Вы?!  

- А ты думала, я всегда такой бомбой была? Когда-то и на меня парнишки заглядывались... Что, так сильно мы с ним разнимся?  

- Да нет...  

- Полно врать-то. Не слепая, вижу, что сильно. А вот поженились бы – не было бы такой разницы. Или он толще, или я – хуже. Совместная жизнь всех уравнивает. Одна пища, одни заботы...  

- Вовсе не обязательно! У меня, например, мама худенькая, а папа – сто двадцать килограмм. Но чаще наоборот случается, когда женщина полная. Разница от организма зависит. Важно, насколько человек устал от жизни...  

- Не говори, дочка... Иногда как тяжесть какая навалится, с места бы не вставала... А встаёшь – зовут... Куда бросишь детей да хозяйство...  

- Меня никто не зовёт...  

- Позовут ещё. Гуляй пока. Ешь яблочко, оно мытое уже, не бойся.  

***  

Умненькая какая девочка. Надо же, молоденькая совсем, а здоровья никакого... Не сглазил ли кто?.. Как будто по весне справненькая была, весёленькая... А теперь – поганочка или сыроежечка, вот-вот сломается... Щёчки бледные, под глазами – синё... Заучилась, видно, совсем аппетит потеряла. Её бы к мамке сейчас, под заботу, до учебы ли с таким здоровьем... Вертит яблоко, вертит, а только понюхает... Святым духом живет...  

Вот и я так же, когда соседа из армии поджидала... Много ела-то?.. А румянец не теряла, не гляди, что худая была, как цапля. Дышать у них в городе нечем... Я всё-таки была покрепче, до таких пор не худела, эту-то былинку как ещё ветром не сдуло...  

- Не случилось ли чего с тобой, девка? Что-то я тебя другой припоминаю. Не сурочил ли кто?  

- Да нет, что вы. У меня все в порядке. Просто так депрессирую, тоска на пустом месте...  

- А-а, то-то и оно, что на пустом. Делом каким займись, тоска твоя и кончится. И свечку надо поставить в церкви на всякий случай. Молодая, красивая и – тосковать! Грех это. Не гневи Бога.  

- Спасибо, поставлю.  

- Обещаешься? Точно?  

Тьфу-ты, безъязыкая! Не убедила ведь девчонку... Почему же слов мне всегда не хватает?  

Вот и на проводах, когда прощались. Май был, девятое мая, праздник, как сейчас помню. Сидим на скамеечке, курточкой оба накрылись, а под ухом у меня, его часы: «тик» да «так»... Сколько же раз сердце у меня перевернулось: «тик» – вверх, «так» – вниз... До утра сидели, ну как же обо всем не переговорить?.. А не успела. До конца главный разговор откладывала, все поцелуями ему рот замыкала... Утром у автобуса вообще онемела: понеслось все по кругу – прощание... Мать, отец, сестра, друзья... Поцеловал меня в последний раз и слова не сказал... Вернулся уже с невестой... А невеста-то! Всей деревне удивление было – на что ему такая?.. Ну, умная, не отнимешь, а поглядеть-то не на что. Ослепли мы всей деревней. А он-то как углядел: чем дальше в возраст жена, тем краше – королевна... Угадал, что и говорить...  

Вот и всё. Только и вспоминать теперь, как хорошо мне на скамеечке милой сиделось. Ведь я, грешная душа, ни разу с мужем, как с ним, не поцеловалась. Целовалась, да не так... Теперь забыла уже и про мужа – как. А соседушку – помню...  

Ну-ка, ну-ка, когда это я вообще в последний раз целовалась?.. Нет, не вспомню. На Пасху, что ли?.. Точно, на Пасху. Так то ж не в губы – не считается. Уже и не женщина, значит. Уже – старуха. Какие мне поцелуи – бабка уже. Уже и не знаю, что это такое – поцелуи-то. А эта пичужка ещё, поди, не знает... Или знает? Сейчас молодые – ранние...  

- Яблочко-то почему не ешь?  

- Не хочу уже. 

Поцелуй кормильца / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2006-11-13 11:18
Коллекционер / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

Стена была сплошь покрыта надписями. Многие из ожидавших судного часа оставляли автографы. На каких только языках не встречались изречения! А идиоматическое многообразие, а синонимические ряды! Одно лишь пожелание доброго пути с конкретным указанием места и способа прибытия присутствовало в 314159265358979 вариантах. На биллионах квадратных парсеков отливающей перламутром матово-белой поверхности сосредоточились образчики послесмертной мудрости прошедших по реальным мирам поколений.  

Большинство надписей было выполнено кровью. Но встречались и ажурные экскрементальные вензеля. Тошнотиков и у последней черты рвало и метало саркастическими сентенциями, где и как они имели честь видеть святых апостолов.  

Сейчас забыто, что вначале на уничтожение настенной живописи Петр регулярно отряжал команду проштрафившихся ангелов. Но Всемилостивейший дал ему в доходчивой форме понять, что даже он не рискует брать на себя роль цензора. Время рассудит. Пусть пока многое из представленного звучит вульгарно, но когда-нибудь это станет фольклором, а то и классикой. Да и не известно, как Там отреагируют. Санитарные рейсы прекратились.  

Петр, принявший слова Создателя глубоко к сердцу, в свободное время носился вдоль стены и столбил наиболее значительные, по его мнению, поступления. Но чаще он бывал занят. Мелкая же бестия мушиными толпами обсиживала надписи и нагло растаскивала раритеты. Сатана быстро разобрался в ситуации, и его эмиссары за бесценок перекупали у старателей и золотарей уникальные экземпляры.  

Странно, но с внутренней стороны надписей на стене не наблюдалось. Как, впрочем, и самой стены…  

- Все это абсурд, дорогуша, – приговаривал, бывало, Вельзевул, торгуя у Петра похабную строфу на санскрите за пару шумерских афоризмов. Тому обмен казался не равноценным, но многозначность и лаконизм шумеринок завораживали.  

- Нет, ну какие молодцы. И тема избита до крайности, и нового со времен кухонных разборок Адама и Евы в принципе ничего не было. А берется за дело мастер – и диву даешься! Видно, что не зря работаем, хвала Вседержителю!  

А Вседержитель, действуя через засекреченных посредников, собрал неплохую коллекцию. Его коньком были поминания всуе Его имени и извращения сути Его замысла. Из них, как из рассыпанной мозаики, Творец пытался – только тс-с! – уяснить, что же Он, собственно, замышлял.  

Постепенно плоды настенного творчества настолько вошли во все области бытия, что и представить без них вселенную стало невозможным. На некоторых планетах цивилизации целиком создавались на основе тематических подборок. В таких случаях коллекционеры собирались и скидывались. Престранные порой выходили культуры. Вроде все на месте, а присмотришься – Бог ты мой! Черт знает, что такое!  

Новопреставленные души, попадая на тот свет, зачастую оказывались в весьма удаленных от судилища глухоманях. Добирались долго, кто на чем. И попутно заполняли на стене свободные пространства. Они и не помышляли, что пролетают мимо «золотых приисков». Да что там – «алмазных копей»!  

По-другому случилось с одним писателем. Он был знаменит тем, что создал в своей эпохе целую литературу, заменившую в итоге реальную жизнь, став для нее эталоном. Угодив к стене, писатель остолбенел. Увиденное нанесло неотразимый удар по его самолюбию. Ведь писатель полагал, что знает и может в литературе все, и удивить его невозможно. Скука и послужила причиной его преждевременного появления у стены. Объевшись лошадиной дозой новой, сверхчудесной дури, писатель покинул тело, а обратной дороги так и не нашел. С ним такое частенько случалось с некоторых пор, но автопилот не подводил. В последний же раз он обыскался своей планеты. Похожих попадалось много, и тела какие-то лежали. Но все дрянь несусветная! Писатель приуныл и… оказался у стены.  

Отчаянье быстро прошло, уступив место интересу литератора и библиофила. Очень скоро он стал обладателем нескольких шедевров раннего периода. Вокруг начали увиваться темные и светлые сущности, предлагая продать, обменять. Он понял, что и на этом, вернее, на том свете все продается и покупается. Разница только в валюте. Будучи при жизни постоянно обманутым издателями и агентами, в послесмертии писатель проявил неожиданную для него самого сметку и широко развернулся. Вопрос о дне явки в судилище незаметно отпал. Зато стали приглашать на тусовки, конференции, симпозиумы. Уже сам Петр провернул с ним пару взаимоприятных сделок. Да и Сатана настоятельно приглашал заходить на огонек запросто, в любое время и чувствовать себя, как дома.  

Писатель, что называется, раскрутился, обзавелся апартаментами. Вечность раскрывала перед ним объятья. Но становилось ясным, что собирательство перлов чужого остроумия, потуг на остроумие и потуг на потуги – ничто по сравнению с самостоятельным сочинением простенького экспромта. Но написать что-нибудь новенькое на том свете он не мог. По определению.  

И наступил момент, когда писатель бросил все к чертям и, прихватив самое дорогое, подался к судилищу. Очередь растянулась на миллионы лет. Тут-то и пригодились его коллекция и приобретенные после смерти навыки коммерсанта. Представ перед Господом, писатель пал ниц и услышал, что его вопрос на повестке пока не стоит, и он отправляется обратно в тело.  

Очнувшись в реанимации, писатель близоруко прищурился на сидевшую рядом женщину.  

- Очнулся, подлец! Вздумал умирать, а завещание не оформил. Ты всегда был эгоистом и думал только о себе. А на меня, на мои чувства тебе, конечно, наплевать!  

- Нет, я когда-нибудь повешусь из-за этой стервы, – подумал писатель и попросил у жены «утку».  

 

Коллекционер / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

2006-11-07 11:20
Ночь Ивана Ильича / Ирина Рогова (Yucca)

 

 

«…Уважаемые телезрители, не забудьте перевести стрелки ваших часов!»  

Будучи законопослушным телезрителем и не любителем откладывать дело «на потом», Иван Ильич, кряхтя, поднялся и вышел на кухню, где на стене висели круглые часы, верой и правдой служившие много лет семье Величкиных. За свою долгую жизнь Иван Ильич повидал и пережил немало и к решениям, принимаемым наверху и с завидной постоянностью падающим на головы населения, относился без трепета, но с пониманием. Летнее время, зимнее время, приватизация, расприватизация, – все одно жить надо. Подойдя к часам, он разогнул указательный палец и прицелился. На часах было 9. Елки-палки, а в какую сторону переводить-то? Назад? Вперед? Вот дурень старый, главное прослушал! Иван Ильич согнул палец обратно и вернулся к телевизору, ждать следующего выпуска новостей.  

В своей комнате самый младший член семьи Величкиных, отличник 2«а» Вовка Величкин запоем читал «Остров погибших кораблей». Вовкина мама, Людмила, несмотря на молодость, была уже кандидатом математических наук, а Вовкин папа, тоже Володя, был физиком и работал на очень важной работе, о которой говорил только с мамой, а Вовка с дедом пили чай и делали вид, что не слушают, потому что все равно ничего не понимали. В пять лет Вовка научился читать, в шесть без запинки выговаривал «темпоральное каналирование», в семь попробовал курить, был высечен без промедления и пристрастился к миру приключений. Единственным на сегодня Вовкиным недостатком была сквернейшая, по словам мамы, привычка обгрызать ногти, за что он постоянно получал замечания, а то и подзатыльники, но в минуты сосредоточения и увлеченности процесс обгрызания делался неуправляемым и вовсе, вот как сейчас, например. Обкусив очередной ноготь, Вовка вдруг вспомнил, что их учительница говорила о переводе времени, кажется…в целях… оптимизации производительской жизни страны, да, точно, именно так! Проблемы страны Вовку пока не волновали, но он быстро сообразил, что ему – лично – это сулило немалую выгоду. Ведь если перевести стрелки назад, то он получает еще целый час времени, а значит – успевает дочитать книгу, и тогда завтра зануда-Маринка в обмен на книгу отдаст ему диск с «Энциклопедией космоса», на который в классе была очередь. Недолго думая, Вовка подскочил с дивана, метнулся в кухню и, подставив табурет, сдвинул стрелку. Теперь часы показывали 8.  

Людмила отвела уставшие глаза от ноутбука и задумчиво посмотрела в окно. Было темно. «Надо время перевести», – вспомнила Людмила, – кажется, на час вперед. А может быть, назад? Нет, все-таки вперед. Стоп, будем рассуждать логически. Если предположить, что сейчас конец рабочего дня, восемь вечера, а на улице темно как в 9, то, чтобы соблюсти равновесие системы субъектно-объектного взаимодействия, темноту за окном нужно «узаконить», следовательно, перевести стрелку часов вперед». Людмила больше всего на свете ценила здравую логику и без особых усилий подчиняла ей окружающий мир.  

- Володя!..  

- М-м?..  

- Пожалуйста, отложи ненадолго журнал, встань, пойди на кухню и переведи стрелки наших часов, что висят на стене справа от двери, на один час вперед! А мне нужно закончить бы сегодня, работы на час и осталось…Владимир, ты слышишь?  

- Да, зайчонок, конечно…  

Людмила недовольно поморщилась, она не любила всяких «зайчонков», «белочек», «рыбок», но тратить время на выражение неудовольствия позволить себе сейчас не могла, тем более, что по ее решению вечер в семье сегодня будет сокращен на целый час. Поэтому она больше ничего не сказала и вернулась к работе.  

Муж Володя (на работе Владимир Иванович), приняв к сведению слова жены, уже приподнялся было, но следующий абзац в журнале, где была напечатана статья его оппонента Плюхова, настолько его ошарашил, что он медленно опустился обратно в кресло и впился глазами в строки, сразу обо всем забыв.  

Тем временем Иван Ильич, подремывая, дождался очередных новостей, услышал нужное и быстренько, чтобы не забыть, устремился к кухонным часам. Разогнул палец. Прицелился. На часах было 9. Иван Ильич замер. Он хорошо помнил, что когда час назад он подходил к часам, они уже показывали 9! Значит, сейчас должно быть 10, а указание по телевизору означало перемещение стрелки на 11! Разумным объяснением было то, что час назад часы просто остановились. Иван Ильич установил 11 вечера, подкрутил завод, удовлетворенно полюбовался своей работой и зевнул, – Однако, поздно уже, спать пора…  

Из-под двери комнаты внука пробивался свет.  

- Вовчик, хватит читать, на горшок – и спать!..  

- Деда… мне чуть-чуть осталось, да и рано еще, – заканючил Вовка.  

- Какое там – рано! Одиннадцать уже, время-то передвинулось! Чтоб через пять минут спал, читатель…  

Восемь лет назад Иван Ильич потерял жену и, оставшись один с двумя студентами и их ребенком на руках, вышел на пенсию, хотя мог бы еще работать, здоровье позволяло. Во внуке он души не чаял, поэтому его строгость Вовку нисколько не обманывала.  

Одиннадцать? Вовка удивился. Неужели он по ошибке не в ту сторону стрелку сдвинул? Он на цыпочках пробрался по коридору и заглянул в кухню. Так и есть, одиннадцать!.. Маринка без книги ни за что диск не даст, Леха перехватит, а у него потом фига с два выпросишь! Вовка был сыном своей мамы и тоже любил рассуждать логически. Если он передвинул второпях стрелку вперед, а не назад, как было задумано, и то же самое после него сделал дед, да час прошел, то плюс три вперед дают минус два назад! Вовка, гордый своей сообразительностью, не замедлил воплотить математические вычисления в механику и шмыгнул в свою комнату – дочитывать.  

Иван Ильич вышел из туалета и решил перед сном водички глотнуть. Зашел на кухню, налил кипяченой воды из графина и поднес стакан ко рту. Взгляд его упал на настенные часы. На часах было 9. Он медленно поставил стакан и столь же медленно опустился на табурет, не сводя глаз со стены. Часы бодро тикали и минутная стрелка показывала уже начало десятого. В чертовщину Иван Ильич не верил, но на пенсии увлекся чтением научной фантастики, освоил терминологию, благодаря чему иной раз даже понимал сына, когда тот вел долгие споры по телефону или обсуждал что-то с Людмилой. Иван Ильич понял, что попал в петлю времени. О парадоксах времени Иван Ильич читал немало и не то чтобы безоговорочно всему верил, но, памятуя о том, что нет ничего, что могло бы не быть, встревожился и даже чуть-чуть запаниковал. «Кривизна времени… гравитационные аномалии… терминал входа…», – закрутилось у него в голове. Ни с того, ни с сего его, убежденного материалиста, потянуло перекреститься. Иван Ильич взял другой стакан и достал из холодильника графинчик с водкой. Налил в стакан на два пальца водки, подумал, долил еще. Еще подумал и накапал в водку корвалола, от невестки, чтобы запах отбить, та была категорической противницей алкоголя, и Иван Ильич ее немного побаивался. Напиток взбодрил и обнадежил. Надо посоветоваться с сыном, решил Иван Ильич.  

Из-за неплотно прикрытой двери комнаты Володи и Людмилы доносилось глуховатое бормотание. Иван Ильич прислушался. «…за пределами развертки трехмерного пространства-времени…континуум свернутый до уровня квазиодномерного пространства…так-так-так…изменение геометрии среза лишает смысла точки бифуркации…. Однако перенастройка цепочки квантовых осцилляторов параметрической волны, которая, как известно, распространяется в направлении, противоположном естественному направлению времени, позволяет…». Иван Ильич вздохнул и решил повременить с разговором, если он действительно попал в петлю времени, то спешить нет смысла. Он вернулся и, принципиально не глядя на часы, повторил напиток. Пьющим Иван Ильич никогда не был, но сегодня ему было не по себе. Перенастроив таким образом цепочку квантовых осцилляторов, но полный самых мрачных мыслей, Иван Ильич пошел к себе, решив через час проверить свои предположения.  

Владимир Иванович (дома Володя), продолжая то мысленно, то вслух горячий спор с оппонентом Плюховым о правомерности смещения реперных точек в предлагаемой модели и от волнения проголодавшись, начал перемещение своего худощавого физического тела в сторону холодильника. Ассоциативная цепочка «голод-холодильник-кухня» вывела его мысли на просьбу жены о переводе времени. Откусывая от батона и продолжая мысленно оппонировать Плюхову, Владимир привалился плечом к стене и свободной рукой начал прокручивать стрелку на часах. Вправо, влево, еще влево, полоборота вправо, вводим переменную по оси зет… Эврика! Чуть не поперхнувшись батоном, сверкая взглядом, Владимир бросился в комнату и стал судорожно набрасывать схему, одновременно внося исправления в сделанные вычисления, – потрясение основ фундаментальной науки было его мечтой.  

В кухню выглянул Вовка. Посмотрел на часы и шмыгнул носом. Вот это да!.. Восхитительно запахло анархией и безнаказанностью.  

Людмила закончила, наконец, работу над новым учебником, захлопнула ноутбук и, подойдя к мужу, чмокнула того во взъерошенную макушку.  

- Пойду приму душ – и спать. Ты еще долго?  

- Да-да…, – рассеянно отозвалась макушка, – конечно…  

Людмила знала, что общение с мужем, когда он в таком состоянии, занятие совершенно бесполезное, а она не любила ничего бесполезного, поэтому только понимающе вздохнула и пошла в ванную комнату. По дороге она завернула на кухню, потому что тоже вспомнила о переводе времени, и решила проверить, выполнено ли ее распоряжение. Увиденное ее несколько удивило. Короткая стрелка стояла между 3 и 4 часами, а минутная на 11. Получалось без пяти половина четвертого. В этом было что-то неестественное, а Людмила неестественного не любила тоже. Прикинув, что она работала час-полтора, Людмила начала выворачивать стрелки на девять часов. Стрелки сопротивлялись, но куда им против Людмилы! Справившись с часами, она, неодобрительно нахмурившись, убрала графинчик с водкой в холодильник, и скрылась в ванной.  

Счастливо дочитав «Остров погибших кораблей», Вовка вовсю использовал неожиданную свободу, он открыл программу Photoshop и заканчивал портрет своей учительницы, которую обожал наравне с дедом. Сейчас он приделывал ей усы, скопированные с дедовой фотографии. Елизавета Родионовна была очень молода и очень красива, и многие ученики относились к ней, по Вовкиному мнению, недостаточно почтительно, что его задевало, поэтому усы должны были поправить дело, придав любимой учительнице недостающую солидность. Портрет выходил на славу, и Вовка собирался в понедельник повесить его в школьном фойе.  

В кухню с партбилетом в руке вышел Иван Ильич. Партийный билет был для Ивана Ильича символом ясности, порядка и честности. Порой, насмотревшись окружающую его действительность, которая рушилась и разлагалась, наслушавшись страшных репортажей о катастрофах и убийствах, он доставал свой партбилет, фотографию жены и на некоторое время обретал душевное равновесие, черпая его в ясном прошлом своей семьи и в том времени, когда страна его была великим государством, а не отхожим местом на рынке.  

Иван Ильич развернулся лицом к стене, на которой висело его сегодняшнее проклятие и посмотрел ему прямо в глаза. «Проклятие» показывало 9 часов. Последняя надежда рухнула. «Вовка!.. А что теперь с Вовчиком будет?! Затронуло ли его?..» – Иван Ильич с заколотившимся сердцем кинулся в комнату внука.  

Вовки в комнате не было. Так и есть, Вовка, любимый Вовка, его умница Вовка – остался в другой реальности, и другой Иван Ильич встречает его после уроков, ведет его домой, и они пьют чай, и ведут свои любимые вечерние разговоры, и, несмотря на всю свою смышленость, внук не догадывается о подлой подмене… Иван Ильич обессиленно опустился на вертящийся стул и тяжело облокотился на стол. Локтем он задел компьютерную мышь, засветился монитор, выйдя из «спящего» режима. На экране Иван Ильич увидел себя, в женском обличьи, молодого, но с матерыми усами. Икнув, Иван Ильич стал сползать со стула, но тут в кухне что-то не очень громко упало.  

- Деда, тут часы сломались! – раздался Вовкин голос. Ничего более радостного никогда в жизни Иван Ильич не слышал.  

- Вовчик… Вовка… ты здесь! Я уж думал – всё…  

Вовка, приготовившийся получить нагоняй от деда, неуверенно заулыбался. – Дед, я их не трогал, они сами…  

На полу валялись стрелки от часов, в конце концов не выдержавшие насилия над собой в течение всего вечера и ночи. Циферблат, лишенный стрелок, выглядел умственно отсталым и пах корвалолом.  

На шум вышла проснувшаяся Людмила, выслушала сбивчивый рассказ деда и Вовки и предприняла ряд мудрых действий. Она сняла со стены сломанные часы (купим новые!), похвалила Вовку за портрет деда ( нестандартное видение!), второй раз в жизни назвала Ивана Ильича дорогим папой (первый раз это было на их с Владимиром свадьбе) и отправила всех спать, потому что, скорее всего, уже была глубокая ночь, а в воскресенье они всей семьей собирались на электричке за город дышать кислородом и наблюдать природу.  

Папа Володя остался в стороне от развязки. Внеся свой вклад в драматические события этой ночи, он крепко спал, зажав в руке недоеденные пол-батона и снился ему деревенский дом, и бабушка ругала его за то, что он замусорил весь темпоральный переход и ей теперь к колодцу не пройти, а за изгородью стоял Плюхов и глумливо щелкал сходящимися векторами…  

 

Если вы знакомы с семьей Величкиных и бывали у них в гостях, то вы, конечно, видели у них новые электронные часы в кухне, на стене, справа от двери, а рядом – необычный портрет. Только не спрашивайте у них ничего, со временем они, может быть, сами расскажут вам эту историю, которая, несомненно, станет их семейным преданием.  

 

 

 

Примечания.  

Реперные точки – совокупность трех(двух) векторов с общим началом, не лежащих в одной плоскости (на одной прямой) и взятых в определенном порядке.  

Бифуркация – приобретение системой новых качеств при незначительных изменениях параметров.  

Темпоральное каналирование(гип.) – термин, введенный в квантовую теорию, характеризующий квантовые состояния объекта в прошлые моменты времени, см. Темпоральный переход.  

Темпоральный переход – развертка персонального времени в физическое время, перенастройка персонального трехмерного пространственно-временного континуума, выход в гиперпространство… понятно?  

 

05.11.2006  

 

 

 

Ночь Ивана Ильича / Ирина Рогова (Yucca)

2006-11-02 08:37
А ты где был?! / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

1  

 

 

«Человек, который повсюду носит смертность свою...»  

Августин Аврелий  

 

Гриня очнулся в каком-то смутно знакомом месте. Впрочем, редкое место, куда ни ткни пальцем в карту, не было Грине смутно знакомым.  

Он лежал, заслонённый крупным валуном, щекой на острой щебёнке. Высоко над головой и сильно правее – почти непрерывное шуршание шин. Далеко, слишком далеко... Потому что даже повернуться лицом к небу, как благородный князь Андрей Болконский на поле Аустерлица, Гриня не мог. Боль крепкой хваткой судороги скрутила всё его тело. Почти не дышалось. Сердца не было. Разума тоже. Память отшибло. Остался только один инстинкт – жить! Ползти к дороге. Но сперва нужно почувствовать тело. Ну, хоть не всё. Одну руку – правую. Ну! Ну!.. ...Нет правой руки в этом большом куске мяса, будто стянутом миллионом верёвок. А вот левая рука – есть. Гриня пошевелил лишь кончиком мизинца, и судорога свернулась в ещё более тугой жгут. В голове словно разорвалась граната...  

Взревел мотор, поднимая «Харлея» на дыбы... Узкая спина и тонкие, цепкие руки. Натаха. Гневное лицо Адели сквозь стёкла автомобиля. Она что-то быстро говорит, резко жестикулирует. Сидящий рядом то кивает, то неодобрительно покачивает головой, но можно утверждать, что принимает её рассказ спокойно. И вдруг Адель выкрикивает какое-то слово, указывая не то на Натаху, не то на него, Гриню, застывшего за Натахиной спиной, и Андрей реагирует мгновенно, как на пароль. А Натаха всё-таки женщина... Не успела по газам... И вот «Харлей» на боку, Натаха хнычет – кровоточит ссадина на плече... Но собралась. Через пару минут – вдогонку. А там уже давно понеслось... Избиение младенцев... «Жигулёнка» били камнями. Отрывались вперёд, возвращались и на полном бегу – на! И ещё! И ещё! Разогнали Андрея до полного «жигулячьего» предела... Стёкол уже не было, когда Натаха повела на обгон строй, подчинившийся сигналу «уходим»...  

Тут у Грини в голове разорвалась вторая граната. Или нет, это шина у «Жигулёнка» лопнула на правом переднем колесе. Словно в замедленном кино, нет, как будто плёнка «зажевалась», споткнулся «Жигулёнок» и белое пятно солнечным зайчиком заиграло на тёмно-сером полотне асфальта – через голову, ещё через голову, теперь с боку на бок и ещё с боку на бок... Никакого ощущения реальности... И хорошо. Он бы умер на месте, вспомнив, что внутри этого солнечного зайчика – Адель. Гриня не пустил в разум ничего из полученной информации, поэтому сердце его собралось и позволило принять участие в спасении самой лучшей женщины на земле.  

Самой лучшей? – переспросил себя Гриня. А то, – ответил себе. Всё тайное когда-нибудь становится явным... Надо пожить хотя бы ещё чуточку ради этого нового знания. Но жить не получается. И без посторонней помощи уже вряд ли получится...  

Никудышнее здоровье досталось Грине от судьбы. Однако, в критические моменты судьба, словно устыдившись, сама протягивает руку ему, уже висящему над бездонным провалом. Так было много раз. Так было всегда. И где же ты на сей раз, судьба?..  

Как раз напротив валуна остановился автобус.  

- Девочки налево, мальчики направо...– серьёзный бас.  

- Вот так всегда! Сами девочек налево посылают, а потом возмущаются! – легкомысленное сопрано.  

- Ха-ха-ха, – сказал себе Гриня, – как смешно.  

 

 

2  

 

 

«Пусть смеются надо мной гордецы...»  

Августин Аврелий  

 

Долго и тоненько звенит вода, наливаясь из колонки во флягу, а потом по-птичьи разговаривает на ходу тележка: «ти-и-и!» – вверх до восторженного визга, «щёлк-щёлк...» – мстительно приземляя песенку покосившегося обода. И так все семьсот метров, на каждом: «ти-и-и! щёлк-щёлк...», и четырнадцать раз туда и обратно. Устанешь от любой музыки, даже соловьиной. Свет июльского утра неотвратимо теряет очарование, накапливает многоадресное раздражение с каждой новой ходкой по узкой, до полной разбитости заезженной тропинке, словно прорисованной на холмистой местности непрофессиональным художником: чересчур прихотлива её линия и выведена слишком старательно...  

Вторая половина ежеутренних работ по водоснабжению не становится легче, но постепенно добавляет энтузиазма, потому что в её необозримости всё яснее просматривается окончание трудов, хотя и медленно, но вызревает перемена в настроении, и буквально на последнем издыхании Адели невидимые скрипучие механизмы переменят декорации. Умытая росой трава подрастает прямо под взглядом. Тополя надо лбами холмов уже отпушились, и потемневший, отяжелевший от росы и пыли пух не мешает дыханию, он разнесён ветром повсюду и прибит к земле дождями. Жалкие его остатки сбились в серые бесформенные комки и мало-помалу втаптываются в неблагодатную почву тропинки, обросшей по закраинам нежнейшей гусиной травкой. Эта нежнейшая, однако, не уступает грубой силе водовозов и громадам лопухов и крапивы, тоже постоянно возобновляющих атаки на спорную территорию.  

- Какие примеры для подражания! – Адель вдруг остановила тележку в горестном восхищении, – Уж вы-то... Уж эти-то чужому семени, даже тополиному или кленовому, особо живучим – лишь бы зацепиться за землю, уж эти-то никому у кормушки места не дадут! «Возьмёмся за руки, друзья...» – Адель возвысила голос до пафоса, – ... И никого в свой круг не пустим... – заключила она мрачно, – Помочь может только влиятельный покровитель или, например, везение, что значительно реже, но бывает, и за примерами далеко ходить не надо... Видимо, правда, что все премудрости людские – плагиат... – Адель рассуждать не перестала, но покатила тележку дальше – за доказательствами.  

Тропинка дважды ответвляется от основного течения. Первый рукав – двенадцать шагов в горку – приводит к слегка очищенному пятачку земли, наскоро оконтуренному пластинами перевёрнутого дёрна. Когда-то поплевались детишки черёмуховыми косточками, а нынче поднялась щедро облиственная поросль у стены соседского сарая. Ради будущего благоуханного дерева и были выкопаны поблизости все наиболее рьяные репейники... (И корни их перекручены на мясорубке, и сок отжат, и с маслом подсолнечным сварен... Адель это не ест, это для волос полезно.)  

- Хоть вода, добытая с таким трудом, становится дороже золота, необходимо помочь родной полудикой культуре... Жасмин да сирень не более заслужили. Цветы у них, конечно, поизящнее, без такого сора, но зато и ягод не дают... Пейте, черёмушки, пейте... Прямо из колонки... Обжигает, наверное, крепче кипятка? А и не предусмотрены для вас нежности, вы, чай, не помидоры. Злее расти будете, настоящим примером пробивной способности...  

А второй рукав, уходящий от русла тропинки, – к тонкому, высоко потянувшемуся деревцу. Вот кого любят и холят: лунка широкая, чистая, даже мульчированная...  

- Пей, ягодка, пей, рябинушка... Тут уж явный пример покровительства... Ишь, язык-то у нас как выпендривается! Только и смотри, чтоб в компанию «деревенщиков» не записали...  

Язык, который Адель использует в своих сочинениях, всегда не без выпендрёжа, и, хотя выпендрёж тут из совершенно другого района, русским язык быть не перестал, даже если временами переходил на жаргон. Адель твёрдо убеждена: литература должна впитывать в себя всё, и рядом с жасминным ароматом вполне имеет право навозец пованивать, потому что навозец неженке-жасмину жизненно необходим...  

- А в круг всё равно не пустят. Может быть, даже и не из-за языка вовсе. И может быть – правильно. Впрочем, было. Впустили уже, а толку что? Чуть не задушили насмерть в дружеских объятиях... Не того ты, Адель, поля ягода, чтобы выжить в невыносимых условиях микроскопической войны между лилипутами... Единственное место, где столько дыма без огня, – писательство наше... И наоборот – сколько настоящих творцов бездымным порохом сгорело – неслышно и невидно... И было бы за что воевать! Всё равно теперь никто своих отцов не достоин, тем более – дедов и прадедов... Был когда-то в литературе настоящий живой огонь, и простор, и воля... Всё утеряли, износили, разменяли...  

Разговаривая сама с собой, Адель часто теряла бдительность. Звякнула полупустая фляга, сорвалась с крючка и покатилась с тропинки под уклон. За тележкой глаз да глаз нужен, не держится на ней молочная посудина, потому что вся эта конструкция приспособлена под газовый баллон...  

- Опять стишки сочиняешь... – проворчал сосед, вытаскивая флягу из бурьяна. – Хоть бы почитать дала, что ли.  

- Спасибо, Михал Тихоныч... Почитать, оно, конечно, можно... Но не советую – такая дрянь...  

Тележка заскрипела, удаляясь.  

- Лида! – крикнул сосед вдогонку, – Колёсики надо смазать!  

- Обязательно.  

- Принцесса... – ухмыльнулся он, провожая поэтессу глазами, и сплюнул: – Вырядилась...  

 

 

3  

 

 

«Здравствуй, Муза! Хочешь финик?  

Или рюмку коньяку?»  

Саша Чёрный  

 

Поэтессу Лидию Абакумову (а в противоположных по мировоззрению журналах – Адель Аксон), мало интересовало мнение соседа. Даже имея возможность, не стала бы слушать. И не услышав – догадалась. Почувствовала, как стучит в голове кровь... Да уж. Выглядит она среди лопухов и впрямь нелепо: яркие бирюзовые хлопчатобумажные брючки и трикотажная блузка в тон – тропические узоры а ля Гоген, декольте со всех сторон...  

- Да, – пробормотала она, – весело было мне в этом наряде по Домбаю бегать в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году... А колёсики надо смазать. Не только у тележки, а вообще – отсюда...  

В городе теперь тоже не сладко: асфальт плавится, дышать нечем. Купаться, конечно, можно и здесь почти так же, как в Строгино. Даже лучше. А вот пешеходный мост через чистую и тёплую речку вовсе не такой, как тот, что уводит с Пресни на Кутузовский. Здесь почти нет цивилизации. Нет кондиционеров. Мерседесов. Мак-Дональдсов.  

Заскучав по столице до навернувшейся слезы, поэтесса успокоилась тем, что вот эти бирюзовые одежды в Москве сегодня тоже не покатят. А здесь – сойдёт. Не нравится – пусть не смотрят.  

Разлив оставшуюся во фляге воду на обширной, как поляна, клумбе разноцветных маков (за выращивание которых местный участковый не раз пытался бедную поэтессу оштрафовать, несмотря на предъявление ботанического атласа, доказывающего невиновность Адели и безопиумность данного вида), Адель, полюбовавшись на заполненные ёмкости в саду, неизвестно зачем открыла кран и обнаружила, что водопровод, вышедший из строя две недели назад, снова работает. Надо было с утра проверить... Таскалась пять часов подряд туда-сюда под ухмылками милых соседей... Нет, лучше бы и сейчас не проверять!.. Всё настроение сизифовым трудолюбием испорчено. Замечталась опять. Как бы выловить себя из облаков? Ради этой цели даже из столицы со всеми её многообещающими ловушками судьба выкинула. А что толку? Какой бы ещё придумать бредень – с самыми мелкими ячейками, чтоб не выскальзывала из него и не блуждала бы в пустоте понапрасну... Заземлись, Адель, не доверяй так небу...  

Ага. Вот оно.  

Теперь сначала, выуживай по словечку, да осторожнее, не порви паутиночку... Из которой бредень?..  

Теперь не так сначала.  

И ещё не так.  

И ещё разочек.  

Вот!  

Наконец-то.  

Авторучки не пишут.  

Ни одна.  

Так повелось.  

Вот и хорошо.  

Звучит складно. Складывай в голове пока. А потеряешь – туда и дорога.  

 

Творчество. Творь или тварь.  

Перья – крылами не птиц.  

 

- Здравствуй, Муза псевдонима, – съехидничала Адель, – хочешь млечного мачку?  

Конечно, Адель Аксон может позволить себе всё, даже манкировать размером: ишь как лихо прохромал амфибрахий меж вальсирующих дактилей! Как там, в самом первом начале?..  

 

 

Ближе держусь берегов,  

Небу доверия нет...  

 

Правильно, это и лишнее, и неправда. Вернее, враньё. У тебя, Аделька, одна надежда – небо. Подумаешь, погуляла с флягой. Это нормально. Почти. По крайней мере, доказывает высокую степень заземлённости. Поэт ли ты, Адель? Нет, конечно. Ты человек, и человек, как все, ненасыщаемый. Ведь для удовлетворения насущных потребностей нужно совсем немного, дружно вспомним Диогена: побольше солнышка да минимум работы для хлеба и зрелищ. А человечество всё гребёт под себя, ВСЁ подряд гребёт, включая никому не нужные таланты. А чтоб было! На чёрный день. И каждым белым днём наматывает по десять километров до колонки и обратно. Безумен человечий мир, даже этот, со следами патриархальности... И скучен-то как! А завопить теперь: «В Москву! В Москву!» – никак нельзя. Не только потому, что просто – нельзя, но и потому, что всё то, что там для нас приготовлено, мы уже исследовали, наследив основательно, и выбросили из своей поклажи, как опять же Диоген выбросил чашку для питья. Здесь, Адель, пардон, Лидия, мы и без неё напьёмся...  

Посмотри, как прозрачен здесь воздух! Он удивительно умеет предъявить самое главное и скрыть незначительное... Твои подопечные маки, утолив жажду, благодарно склоняются в реверансах: балет! Большой Театр! Не нужен... Это всё-таки не декорации, здесь всё живое. Нежнейшие, неуловимейшие переходы из цвета в цвет – акварель так не умеет... И какое небо над цветами раскинулось! Как водное зеркало, но не морское, а озёрное, тёплое, спокойное, безопасное – хочется нырнуть... И так высока эта синь, что человек тоже выше ростом становится, ему хватает пространства все до единой косточки распрямить, как будто и нет давления сверху, есть только зов: наверх! Карабкайся, Адель, карабкайся, если взмыть птицей не получается...  

 

Есть у каждого свой остров,  

Полный гадов, чудищ, монстров –  

До-минорная строка.  

Но бывает и другая,  

Та, где дворники взбивают  

В грязных лужах облака.  

 

А это уже приветик Большому Союзу от его «членки», Лидочки Абакумовой – вид с грядки... Значит, ещё стишочек сунем в папку не вошедшего в ковчег, пусть полежит в голове, всё равно на бумагу не рвётся. На бумаге – порвётся... Лидушка куда привередливее Адели: «до-минорная строка», например, из другого, далёкого ряда...  

Одно на двоих запомнить необходимо: и ты, Адель, и ты, Лидия, конечно же, без поэзии – никак. А вот она без вас – преспокойненько. Не стоит выискивать своё в ней значение. Лилипуточки вы обе, как, впрочем, и окружающие вас поэты в бездарнейшее из времён, когда все величины – и большие, и малые – дутые в разной мере. Уж сколько полопалось... Будьте осторожны, смотрите, чтоб не надули...  

А теперь – всерьёз.  

Осмотрись, сориентируйся на местности. И какова же ты среди даже вот этого средней руки великолепия?.. Лилипут?.. Куда там. Переоцениваешь, как обычно. Песчинка, и даже менее... Прочувствуй это! Нет, не прибедняясь, а по-честному... Что, трудновато тебе, Венец Творения?.. То-то же. Правда, она завсегда глаза колет...  

Ну, неужели?! Чувствуешь? Пылинкой? Точно?  

Вот и сочиняй теперь. Восхищайся миром или ужасайся ему, но изумление – обязательно. Мир велик, непонятен и определённо – щедр. Бери, что хочешь, он всё равно не видит ни тебя, ни той малости, которая тебе вдруг от него понадобилась: будь то заплаканный лунный лик на ладони Адели или синдром оставшихся в живых круглой сироты Лидии... И не забудь, что зарифмованные жалобы – это абсолютно бездарная дамскость. Усредняйся! Настоящий поэт – не мужчина. И тем более – не женщина. Это – монстр с того самого острова...  

 

 

4  

 

 

«Выдохлись знойные сны, скисли июньские вина,  

Трезвый, как ангел, Эрот свой зачехлил инструмент...»  

Михаил Гундарин  

 

 

Адель задумалась глубоко и безвыходно, и потому не сразу откликнулась на голос извне. Возвратив себе и окружающему миру первоначальные габариты, то есть уже не чувствуя себя ни пылинкой, ни монстром, она раскрыла объятия человеку слегка бомжеватой наружности. Это приехал Гриня, друг, тоже поэт или около того (не факт – любое утверждение относительно любой степени принадлежности любого человека к поэзии). Впрочем, Гриня не обидчив, как настоящий странник. Вид его болезненно-бледного лица и синеватых на почти прозрачных пальцах ногтей всегда возвращал Адель к волошинской мысли о космическом сиротстве и глобальной бездомности...  

- Тебе не холодно? – спросила Адель, улыбаясь, – Куда опять собрался? На Северный полюс?  

Одет Гриня не по погоде. Тем более, не по сезону. Одежда его всегда казалась сшитой на живую нитку из картофельного мешка. Но зрение всех обманывало. Чёрные джинсы переживут и внуков, и правнуков, даже если будут использоваться по назначению, то есть служить ежедневно и почти круглые сутки. Куртка заношена до цвета застарелой помойки, но тоже крепка необычайно. И, несмотря на весьма хорошую, с правильными пропорциями фигуру, все вещи сидят на нём до странности мешковато. Впрочем, уже через несколько минут общения люди перестают реагировать на внешний вид Грини. Это наверняка случится и на сей раз...  

Он никогда и нигде не появляется просто так. Словно быстроногий Эрмий, вестник богов, Гриня пролетает автостопом любые расстояния за самое короткое время, чтобы присутствовать при свершениях перемен – при стремительных взлётах и бесславных падениях. То ли он хочет к взлетающему прицепиться, то ли падающему помочь, то есть, отзывчив он или просто скучает, – этого до сих пор не понял никто. Адели же падать ниже грядок некуда, поэтому внезапному появлению Грини она даже почти обрадовалась: будут ей новости и столичные, и, может, даже глобальные... И обязательно касающиеся лично Адели... Впрочем, Гриня мог и просто так, по пути заехать, бывать у Адели ему давно нравится, и он не упускает такой возможности... Причём, Гриня не столько говорит о своём к Адели отношении, сколько пускается в доказывающие действия... Но этой истории без предисловия не обойтись.  

 

Адель не имеет привычки расстраивать окружающих людей по пустякам, и муж её тоже человек спокойный, но однажды они едва не развелись. Правда, повод был того достоин. Не какое-нибудь банальное, плохо замаскированное прелюбодеяние, и даже не замучивший страну бесконечный финансовый кризис (хотя и он виноват отчасти), супругов попытался развести не менее банальный вопрос: кто в доме хозяин...  

Андрей Абакумов обычно не посвящал жену в проблемы, планы, и вообще в дела – даже минимально, а тут как чёрт дёрнул... Правда, и план был рискованный, под удар ставилось семейное благосостояние. Но и на этот раз ни советы, ни помощь, ни тем более участие женщины ни коим образом не предполагались.  

Затевая дело, сразу показавшееся Адели скользким (все дела, которые вершились в то благословляемое разбойными людьми время, были в разной степени скользкими), он уже всё решил сам. Компаньонам Андрея по новому предприятию Адель не особо доверяла. Она, как истый Козерог, сочла нужным проконсультироваться в разных малодоступных местах: поскольку литераторы относятся к людям достаточно публичным, Адели при желании была доступна практически любая информация. Тут она и узнала о тех многочисленных опасностях, избежать встречи с которыми супругам при всём старании не удастся, даже если компаньоны поведут себя прилично. Дело изначально «дохлое», предупредили специалисты, и, чтобы отговорить мужа от затеи, Адель подробно и красочно описала ему беды, готовые на него обрушиться, преувеличив прогнозы специалистов разве что на треть. Но, услыхав в повествовании жены знакомую фантазийную интонацию, Андрей поулыбался, покивал головой и поступил по-своему.  

Как впоследствии оказалось, Адели надо было преувеличить несчастья не на треть, а втрое, потому что были потеряны не только все имевшиеся деньги, но и московская квартира, автомобиль, и даже та несчастная горсточка золотых украшений, что скучала в шкатулке со времён Лидочкиного девичества... Тут ошиблись даже специалисты, да и можно ли учесть факт, давно зарифмованный фольклором: «пришла беда – отворяй ворота»... Вышеперечисленные неудачи нельзя причислять к бедам, их вполне можно было бы пережить... Но неожиданно заболели и умерли родители – один за другим... Впрочем, почему неожиданно? Просто наступил возраст потерь, и этот факт почему-то никто не может предвидеть и учесть...  

У Адели нервы не выдержали. Когда сумма долгов доползла до критической отметки, она сурово выговорила мужу:  

- За пятнадцать лет совместной жизни ты мог бы убедиться, что поэтесса я плохая. Как раз за счёт того, что слишком прозорлива в житейских вопросах. И если кто-то из нас двоих человек творческий, так это ты. Не пора ли тебе прислушаться к моему трезвому уму?  

- Ты женщина, – не раздумывая, ответил Андрей, – и потому не можешь быть умнее меня ни при каком раскладе.  

Ещё не дослушав до конца гневную тираду мужа, Адель почуяла новую беду, самую главную. Андрей обиделся, обиделся весь, каждой своей клеточкой... И это в его родной, единственной семье, вот что получил он вместо понимания и сочувствия... Однако под влиянием настроения Адель отогнала дурные предчувствия. Какая ещё беда?! Развод и новый псевдоним?! Да полно! Просто очередное событие с пока неизвестными последствиями. А вдруг?.. Ведь тоже фольклор: «не было бы счастья, да несчастье помогло»...  

Муж после этого разговора на некоторое время тихо исчез, а сама Адель переехала в опустевший родительский дом, это окрестности областного города В., от Москвы, да, далеконько – всю ночь ехать в дорогом, но не очень-то комфортабельном поезде...  

Вот так Адель проживает в одиночестве уже третий год, закупая муку и сахар мешками и поливая на клумбе мак. Андрей навещает её изредка – занят, пытается выкарабкаться из долгов, и получается это у него не слишком удачно. Впрочем, «Жигули» он уже прикупил – с рук, на квартиру же средства всё ещё копит. И, по мнению Адели, будущее жильё растёт медленнее сталактита. Ну и пусть. В Москву Адель совсем уже не хочет. Даже и не скучает. Почти совсем. За исключением каких-то маленьких, но знаковых мест, вроде пешеходного моста, и незначительных предметов. Например, «Мерседесов» Адели не хватает. А что, она обожает классные автомобили, сама не знает почему. А ещё – хард-рок и Моцарта... Но ехать за этим в Москву... Ждут её там, в столице, как же... Ни Моцарт, ни Меркьюри... Может, хоть кто-нибудь?..  

А кто?!  

Коллеги, с головой ушедшие в разборки – кто же всё-таки круче?, – помогали ей некоторое время, особенно в похоронах, за что Адель Аксон благодарила Международный литературный фонд, а Лидия Абакумова – «Большой» Союз писателей России и Московскую городскую писательскую организацию, и обе поэтессы в одном лице исполнились уверенности, что всю двойственность поэтической личности коллеги сумеют достойно предать земле, когда придёт час, причём многие уже свершили прощальный ритуал, выражаясь фигурально. Разборки кланов если не важнее, то уж поинтереснее любых отдельно сложившихся судеб, потому все уехавшие в провинцию оказываются оторванными от литературной жизни, подменившей собою литературный процесс... Их забывают почти мгновенно, как будто они умерли... Впрочем, умерших пару раз в году всё-таки поминают: в день рождения и в день памяти... Сие Адель наблюдала неоднократно и относительно своей творческой особы иллюзий не питала.  

В отличие от столичного писательства семья Абакумовых вопрос «кто круче» решила почти сразу: она просто сняла его с повестки дня как риторический и некорректный. Но около месяца (а точнее – три с половиной недели) понадобилось Андрею для обдумывания случившегося и нащупывания путей к примирению, Адель же всё это время откровенно и почти самозабвенно депрессировала.  

Вот тогда-то и подоспел к её одиночеству Гриня и прорвал осаду через эту брешь. Он, к тому же, привёз авторские экземпляры двух книжек её стихов – одну, попроще, издала Московская городская писательская организация, а другую, поярче, писательство власть предержащих. Это были последние соболезнующие знаки внимания собратьев по перу. Конечно же, Адель можно понять: первая радость на пепелище жизни и первая ласточка, сулящая весеннее обновление, всем этим явился тогда Гриня, а ещё длилась первая неделя её горького деревенского заточения, первая неделя изгнанничества, первая неделя незаписывания стихов... Словом, атака Грини победоносно завершилась, но странная собственная податливость не столько удивила Адель, сколько привела её в чувство. Так победа Грини обернулась его же поражением на всех фронтах... Однако капитулировать он не собирается. Адель до сих пор не может окончательно восстановить статус-кво в их отношениях. Словосочетание «третий – лишний» Гриня понимать отказывается, по крайней мере, таковым себя не считает. А втолковать ему, что это именно так, Адель способа не находит. Уже втолковывала, не применяя такт... Бесполезно. Поэтесса – эх...  

Теперь же она оторвалась от безрадостных мыслей довольно охотно и раскрыла, как уже было чересчур громко сказано, навстречу странствующему рыцарю свои поэтические объятия. Правда из-за импровизированного письменного стола она так и не встала, вследствие чего полноценных объятий не получилось. И, пока Гриня обцеловывает кончики пальцев радушной хозяйки, необходимо хотя бы из скромности посмотреть по сторонам, ведь читателю должно быть интересно всё, что связано с обустройством писателя в полевых условиях...  

Рабочее место Адели весьма многофункционально. Представьте себе нечто вроде беседки для посиделок. Это вообще-то летняя кухня... Именно здесь производятся все основные заготовки на зиму, обязательность которых москвичам не объяснить. Здесь Аделью (нет, в данном случае – Лидией) самостоятельно сложена печь. Несмотря на явное недоверие соседей к освоению поэтессой по специальным книжкам печного мастерства, в печи загорается «с пол-оборота» и горит потом жарко и ровно. Остальным благоустройством занимался Андрей во времена редких супружеских свиданий. Сначала над печью была сделана крыша из старых досок и слегка побитого шифера, а в следующем году возведены две стены из уже использованной клеёнки. Третья стена – живая. К середине июня вьющаяся фасоль не пропускает ни дождя, ни света, потому в клеёнке над печью было прорезано окно и заклеено прозрачной плёнкой. Отсутствие четвёртой стены – это дверь, широко открытая для всех желающих собак, кошек и кур. В углу, где фасоль цепляется за клеёнку, глубоко вкопаны два толстых берёзовых столба, на них уложена столешница. Это стол в самом широком смысле. Частично – письменный. Не потому частично, что стол плохой. Заготовки стихов и в голове удержатся, а вот заготовки овощей, фруктов и ягод – никак. Основные строки пишутся не здесь и не сейчас. Не сезон, как говорится. Стихотворные времена наступают перед Рождеством и перед Пасхой. Зима... А в доме тепло. Там и стол есть, настоящий письменный, и он не Аделькин, а Лидочкин, тот, за которым она первые свои буквы писала. Именно с этого стола отправляются стихи в ковчеге конверта по старым московским адресам для публикации. Но надо признать, что всё реже видят мир стихи обеих... Так что в неписании не стол виноват. Это судьба... Просто Адель несколько раз выхватывала из стаканчика с писчими принадлежностями то вилку, то чайную ложечку, считала это Знаком свыше и послушно начинала обедать или чаёвничать. К тому же, авторучки, живя на свежем воздухе, поголовно писать отказывались. Так и окрепла привычка ничего здесь не записывать. Большая часть поэтических придумок так и потерялась среди овощетёрок, а Мнемозина в этом селении вообще прописана не была.  

Тем временем кончики пальцев Адели перестали удовлетворять рыцаря. Но Адель не хотела, как и стихов, ни здесь, ни сейчас, ни вообще это. Почему – сама не знает. Феминистка? Вряд ли. Синий чулок? Может быть. Главная причина ей не поддаётся. И только всезнающий автор сможет пояснить недоумевающему читателю, что происходит с его героиней. Причём, не только – что. Но и – почему. Лучше б, конечно, помолчал. Но болтлив, к сожалению. И честен даже по отношению к себе. А уж его лирическая героиня и подавно пусть терпит, куда ей от авторского произвола спрятаться? Некуда. Пусть утешается тем, что автор каждую её боль через себя пропускает...  

Нельзя сказать, что Адель не любит мужские ухаживания. Как настоящая поэтесса, она могла выстроить в уме весь путь своего обольщения, начиная от взгляда в её сторону. Вот чаще всего одним взглядом и довольствовалась. Потому что действенное продолжение не укладывалось в выстроенную схему, избирая путь попроще. Так территория её тела давным-давно стала запретной, а потому подзапущенной. На руки свои она, пардон за каламбур, рукой махнула: уже не спрячешь ни коротко остриженных ногтей, ни «крестьянского» – строго по запястья – загара, ни ободранных сорняками ладошек, ни потрескавшейся от соприкосновения с землёй кожи (ну, не может она работать в перчатках!)... Остальное прятать пока получается. Адель поправила широкую бирюзовую брючину: «Сиди там, бедолажка, не высовывайся. Я-то тебя и такую люблю. А другие наверняка обидят. Хоть ты и правая толчковая, а попробуй – защитись...». После раскорчёвки двух замёрзших в прошлую зиму яблонь вдруг вывалилась на ноге длинная синяя вена, обнявшая голень разлившейся Амазонкой со всеми многочисленными притоками. На эту ногу, как на контурную карту, смотреть глубоко обидно – ни одного названия... А до того случился уже двойной подбородок, съевший чёткость очертаний нижней части лица. Она только по утрам мимоходом полусонно заглядывала в зеркало, потому не сама заметила изменение физиономии – муж подсказал. Сначала хотелось оторвать подбородок вместе с головой, однако – привыкла. Медленно, но верно опадает бюст. Постепенно вырастает тугое, кругленькое брюшко. Все эти приобретения быстро перестали быть предметом для огорчения. «Жри, что дают!» – смеётся Адель, вспомнив услышанное от поварихи ещё в пионерском лагере. Андрей, тоже улыбаясь, соглашается: «А куда теперь денешься?», тем более что давали-то и раньше весьма редко. У его супруги, то есть нашей с вами героини, самый большой талант – отбивать желания... Вот она придвинула к печке скамеечку и занялась приготовлением растопки из бересты и смолистого соснового полена. Занятия своего не оставила, когда зубастый зев мгновенно вспыхнул, не упустив ни дымка мимо. Поставила на огонь чайник и продолжила щипать полено – впрок... Хорошо ещё, например, картошку чистить или другое что-нибудь крошить. Нож в руках вообще не способствует сближению... Останавливает почему-то... Это Адель давно заметила.  

- Хорошо горит, – вздохнул Гриня. – Сразу видно, что дрова сухие. А ты почему до такой степени отсырела? Даже не дымишь...  

- А, – махнула ножом Адель, – мёртвые не потеют. Ты рассказывай пока, рассказывай...  

Гриня задумался о чём-то не слишком, видно, весёлом, и долго молчал. Адель поняла, что он приставать теперь не собирается, и отложила надоевший тесак. Чайник уже вскипел. Когда Адель повернулась с полной кружкой, Гриня неловко сидел на полу у клеёнчатой стены. Его лицо словно только что побелили известью, а совсем посиневшие губы стянула судорога. Адель охнула и обожглась, плеснув на пальцы кипятком. Гриня не употреблял никаких лекарств, кроме водки, это Адель знала, но всё же нашла у себя в аптечке каким-то чудом занесённый туда корвалол, щедро накапала в стакан, заставила выпить и увела в дом...  

Гриню многие не любили. Но уважали все. Потому что с такого рода врождёнными пороками сердца люди не то, что автостопом, метро никогда не пользуются. Гуляют от постели до унитаза. И обратно к телевизору. Гриня молодец, не поддаётся. Вовсю используя льготы по инвалидности, мотается по белу свету, где электричками – бесплатно, где поездом – вполцены, а где-то и вот так – «голосуя» на трассах... А ещё он сочиняет игрушки для бородатых толкиенистов и сам играет в них на всю катушку. Шпажонки – ладно, они хоть лёгкие. Но бывают там и кольчуги, и шлемы, и мечи... Это пудовое железо нести тяжело, а уж махаться в рукопашной... И знающие о серьёзности его болячек, и не знающие, понаблюдав за такой кипучей деятельностью, относятся к нему на равных, без скидок и жалости. А ведь так нечестно...  

Адель, глотая слёзы, сидела около кровати и поглаживала Гриню по голове: волосы тонкие, разлетающиеся пухом, и уже сильно редеют на висках и маковке... Что же такое рядом вот с этим разлившаяся Амазонка на правой толчковой?.. Мелочь, не более...  

А Гриня словно следил за мыслью Адели. Он задержал эту жалеющую руку и притянул её к своим ещё твёрдым и непослушным губам. И слёзы у Адели почему-то сразу высохли.  

Потом они долго лежали рядом: обливающийся холодным потом Гриня и пылающая до ушей румянцем Адель.  

- Тебе нужно поскорее в Москву возвращаться, – сказал, наконец, он. – Быстрее входить во все прежние тусовки.  

- Зачем? – засмеялась Адель, – Я это всё проходила уже. Надоело. Да и зачем?  

- Газеты надо читать, – усмехнулся Гриня, – или радио слушать, если телевизор не любишь. Ты же знаешь, что твою последнюю книгу подали на премию? И знаешь, кто? И знаешь, на какую? И знаешь, кто подсказал?  

- Вот теперь знаю. Спасибо. Толку-то.  

- Много толку. Ты уже в десятке. И среди десятки – в главных претендентах. Сведения, ты меня знаешь, стопроцентные...  

- Да ты что... – Адель лениво накапала себе корвалол в тот же стакан. – Не может быть...  

- Рано радуешься, – поиздевался Гриня. – Премия всего одна. Конкурентов ты знаешь в лицо и со спины – нехилые ребята. Тем более – мужики. И ещё тем более – постоянно в струе. А ты, глупая, совсем не тусуешься, целку, извини, из себя строишь. Шансов у тебя поэтому мало, весовые категории разные. Это я не о литературе, а об имени как таковом. Какое там у тебя имя! Зарылась в землю по самые уши... Так что придётся бороться, и всеми средствами.  

- Не будем бороться.  

- Будем.  

- Зачем берёшь на себя так много? Не унесёшь ведь с таким-то здоровьем. Спасибо, конечно, но зачем тебе это всё нужно, не понимаю...  

- Как это – зачем? Суммочка – ой-ёй-ёй. Рассчитываю на проценты, хотя бы пяток, за то, что я тебя пропиарю. Мне этих денег на год хватит. По рукам?  

Адель поперхнулась корвалолом:  

- У нас тут в деревне есть хозяйственный магазин...  

- Ну и что?  

- Куплю тебе закаточную машинку в подарок – губу обратно скатывать... На меня не рассчитывай. Я никуда не поеду.  

- Поедешь.  

 

 

5  

 

 

«Через село лежал большак,  

Клубилась пыль, не оседая...»  

Сергей Филатов  

 

 

Сидя за чаем у клеёнчатой стены, Гриня упрямо продолжал уговаривать всё более мрачнеющую Адель:  

- Я сюда ехал со знакомыми байкерами. Они все к морю, но ради меня крючочек сделали. На обратном пути тебя заберут, если хочешь.  

- Ого, крючочек... Двести километров...  

- Да им какая разница. Им вообще ехать – в кайф, всё равно – куда. Предпочитают туда, где ещё не катались. Они ещё здесь, наверное, в речке купаются.  

Гриня вскарабкался по шаткой лесенке к чердаку и крикнул сверху:  

- Да, они здесь! Хочешь посмотреть?  

Адель тоже поднялась наверх, оглядела знакомые дали и, если бы Гриня не поддержал – упала бы.  

- Слазь... – выдохнула она и так осторожно спустилась вниз, словно вдруг ослепла – и руки, и ноги повиновались только конкретным приказам: отцепись, правая, перехвати перекладину, опускайся, левая нога... Всё это для того, чтобы не потерять застывшую в глазах картинку: мотоциклисты, расположившиеся на её любимой поляне, окружённой ивами, где омуток в излучине речки тёмен, как горе горькое, и луговая герань синеет так густо, что кажется видимой даже отсюда, из-под крыши, через расстояние в полтора километра...  

- Пойдём туда, – еле выговорила она, продолжая тяжёлый спуск.  

- Почему бы нет? – принял её в объятия Гриня, – Конечно, пойдём. – Но из объятий не выпускал.  

Адель ожесточённо высвободилась и сразу же припустила прямой дорогой: вниз по крутому склону, долгий пологий подъём и снова резко вниз по извивам тропинки, к воде, где, наконец, догнал её Гриня. Адель не остановилась. Так и выбежали из прибрежных кустов на поляну – ладошка в ладошке, как настоящие влюблённые в поисках укромного уголка на земном шаре. Внешнее сходство с влюблёнными было эфемерным и кратким. Адель сначала схватилась за голову, потом взнесла руки в жесте, достойном лучших образцов актёрского мастерства античной трагедии. Потом упала, спрятавшись в высокой траве, и разрыдалась: полянка была обесчещена...  

А насильники-байкеры уже зачехлялись в проклёпанные «косухи» и краги с шипами. Двое с рёвом гоняли прямо по голубым цветам, брызгая податливой приречной землёй. Один из их, живописно татуированный, в бандане с оскаленными мёртвыми головами и торчащими из-под неё пыльными рыжими кудряшками взрыл почву вокруг плачущей поэтессы и ловко выпрыгнул, чуть не на полном ходу покинув высокое, замысловато изогнутое седло.  

- Не понял... – протянул он, как видно, любимое словцо, приподнимая за подбородок лицо Адели, и, вдруг подмигнув, спросил: – Пиво будешь?  

Адель отрицательно качнула головой и снова уткнулась в колени.  

Байкер не отстал:  

- Чего ревёшь?  

Тут Адель действительно заревела громче мотоцикла:  

- Зачем же вы по цветам – колёсами? Живодёры...  

Байкер опешил:  

- А что, это ты их тут посадила?.. – и засмеялся: – Да ты сумасшедшая! Да ты не понимаешь!.. Ну, она сказала! – он воздел руки с экспрессией, не снившейся античности: – Совсем не въезжает! – и снова начал тормошить Адель: – Подруга, да ты пойми! Трава – она и в Африке трава! Другая вырастет! А тут! Это же родной «Харлей-Дэвидсон»! Классика! Это же – МАШИНА! С больших букв!!! – простирая ладони ко всё ещё ревущему под своим всадником агрегату, и правда дьявольски привлекательному, восхищённо говорил он. – Разве ты в своей деревне такую красоту увидишь? Смотри сейчас, дурёха! Будешь внукам рассказывать!  

А мотоцикл вспахивал поверхность поляны, оставляя чёрные кровавые рубцы на самом сердце Адели, и разделить восхищение байкера она никак не могла. Тем не менее, картина «Байкеры на привале» помимо негодования будила и любопытство, завораживала неприкрытой, редкостной даже в наши лихие времена разрушительной мощью...  

Адель любила автомобили, разбиралась она и в мотоциклах, потому не преминула съязвить:  

- Но у тебя же не «Харлей», а хоть и тоже чоппер, но происхождения неизвестного, почему же ты себе позволяешь...  

- Точно, чоппер, как ты догадалась? И вовсе не обыкновенный. Классный чоппер, сам собирал... Пока что самый лучший из чопперов, какие я видел... Хорошо идёт. С «Харлеем», ясно, не сравнить, ну кто же с ним сравнится. Вон, Гриню спроси, он скажет, он всю дорогу с Натахой ехал... Она, кстати, спрашивала, куда ты подевался... – заложил примолкшего спутника Адели словоохотливый байкер, – Нет, как ты догадалась? Ну, что чоппер?  

- Ну что я, слепая? Вон, втулка вперёд... Как ты сказал?! Сейчас на «Харлее» – женщина?! По живой поляне?!  

- Нет, ну, ты вааще... Гринписка... Байк понимаешь, а на «Харлей» не запала... Вот Натаха – да. Она у нас крутая... А братишка у неё ещё круче... Ничего, мы тебе объясним... Маркел. – вдруг решил представиться владелец самодельного чоппера.  

- Адель. Другая система ценностей.  

- Вот и хорошо, – чистосердечно обрадовался он. – Ну, ты пиво-то будешь? Пошли к нашим, познакомлю... А зря... Классное пиво... Среди байкеров кого только не встретишь, даже доктор наук один есть... Но не у нас... А с нами зато просто доктор катается, хороший нейрохирург, чуть не лучший в Москве... Тоже фанат. Кого только нет! Писатели, музыканты, артисты – полно. Может, будешь пиво?  

- Бэкс! – Адель во всю накопившуюся злобу пнула банку, попавшую под ноги. Не полегчало.  

- Нет, – заверил её Маркел, – у нас сегодня «Миллер» в основном. Наше любимое.  

- А мне плевать... – изящно развела руками Адель, чуть было в реверанс не впала. – Я не пью.  

- А мы что – пьём?! – удивился Маркел, – Это ж пиво! – и он поддел острым носком сапога другую банку: – «Миллер»!  

- Бэкс! – нашла третью банку Адель.  

- «Гиннес», – поправил её байкер с добрыми, как у Айболита, глазами.  

«Наверное, тот самый нейрохирург», – подумала Адель, но книксен всё-таки состряпала:  

- А мне плевать на это, сударь.  

Байкер пожал плечами, продолжая зашнуровывание высоких армейских ботинок до странности выверенными, точными движениями, с неослабным вниманием, словно он боялся сделать ботинку больно.  

«А вот банки из-под пива разбрасывает!» – мстительно подумала Адель и отвернулась, чтобы не поверить ненароком внешней гармоничности самого симпатичного из присутствующих исчадий...  

- Её надо обкатать, – сказал глистообразный субъект. – Есть желающие?  

Он сидел, прислонившись к иве, а руки его блуждали под майкой у явно несовершеннолетней лысой девчушки. «Лучше бы морду ему побрила!» – подумала Адель. Девчушку ни манипуляции под её майкой, ни появление посторонних зрителей нимало не беспокоили. Она потягивала пиво и глядела в небо, устроившись на коленях неопрятного байкера. Даже его внимание к Адели не изъяло девушку из этого созерцательного состояния.  

- Это моя знакомая, Адель, – торопливо сообщил Маркел. – Со мной будет кататься. А это – тот самый доктор, нейрохирург, что я тебе говорил...  

- Вот этот вот – нейро... С вами кататься?! Ну, ты дал... Не слишком ли я для вас пестровата? – удивление Адели прорвалось вместе со злом. – А чёрное мне не к лицу.  

Худощавый оставил лысую девчонку в покое и ещё внимательнее рассмотрел Адель, словно через увеличительное стекло, прямо-таки анатомически.  

- Гонишь! – уверенно заявил он, закончив осмотр. – Чёрное тебе будет в кайф! В характер! Колись, гонишь?..  

- Что-то я вас, сударь, не понимаю. – Сарказм Адели всё крепчал, а компания ухмылялась всё откровеннее, всё более открыто, будто старой, доброй шутке. – Вы вообще-то по-русски говорите?  

Байкеры с готовностью выматерились кто во что горазд, то есть каждый своим собственным матом, но смысл получился общим и примерно такой: что ж, Маркелова подруга – ничего, смелая, независимая, в компанию примем, даже если будет сопротивляться.  

Чуть в стороне Гриня что-то втолковывал так и не покинувшей харлеево седло Натахе. Она улыбалась и кивала головой.  

- Посмотрим, – ответила Адель байкерам. – До свидания, варвары. – И пошла домой.  

- Ну, как ты себя ведёшь! – задыхаясь от бега, укорил её Гриня, – Совсем отвязанная... Увезут – ищи ветра в поле. Какое тебе до них дело, зачем полезла? Они раскрепощены более чем ты можешь себе представить. А может и надо пустить тебя по рукам, пока ещё не поздно. Поэтесса, бляха-муха... Совсем жизни не знаешь...  

Адель остановилась и повторила некоторую часть услышанного от байкеров, но смысл получился другой: продолжай кататься, Гриня, со своей живодёркой, и нечего строить из себя сутенёра, ты мне больше никогда в жизни на глаза не показывайся, я тебя, Гриня, знать не хочу теперь, понял?!  

 

 

6  

 

«И пришёл в столицу нашу я в печали шумных дней,  

Что не сеет и не пашет, тешит сказками людей...»  

Михаил Шелехов  

 

Четыре голоса одновременно:  

- Гриня!  

- Приветствую!  

- Присаживайся сюда!  

- Молодец, что пришёл!  

 

- Всем здрассте! Спасибо. – Это за моментально придвинутый от соседнего столика массивный, с высокой спинкой стул. – Ну, как вы тут?  

 

Снова четыре голоса:  

- Издеваешься?!  

- Давай, сам рассказывай!  

- Как на духу: что там наша Лидушка?  

- Тебе пивка? Или водочки?  

 

- Всего побольше, – ответил Гриня одному из них. – На самом деле, я голодный, как волк, с дороги прямо. У неё был. Сначала по бутерброду, ладно?  

Присутствующие переглянулись. Один из них, Яков, «крутые парни ходят в чёрном!», павлиньей походкой направился к буфету. Борщ – двадцать рублей, салат – пятнадцать, пять бутербродов по шесть, кружка пива, большая рюмка водки... Но сегодня Гриня того стоил. Визави Якова, почти юноша с красиво задумчивым лицом, кивнул ему и понимающе, и одобряюще, и почти обещающе (может, впоследствии разделит траты?)... А Гриня немедленно приступил к угощению. Яков со своим купидонистым Славиком подождут, они давно с Гриней знакомы и, поскольку особой дружбы не водили, то и противоречия в отношениях практически не возникали. Третьего человека, довольно известного поэта, Гриня хорошо знал в лицо, даже многие стихи, читанные в подобных застольях, время от времени почему-то вспоминались. А вот имя его Гриня к своему стыду никак запомнить не мог, хотя и запоминал несколько раз специально. Что-то там не так, в этом имени... Ну, по крайней мере, он тоже не до такой степени новостей жаждет, чтобы не дать человеку спокойно поесть. Зато четвёртый... Огромный, мощный, он благодаря полувековому возрасту стесняться и хитрить научен соответственно, но не в каждом случае считает это нужным... Можно сказать, случаи, когда он хитрил или стеснялся, вообще сошли на нет: мэтр всё же...  

Стукнув кулачищем так, что бутерброды подпрыгнули, и белорыбица с одного перелегла на пластинку куриного рулета другого, он во всю нехилую мощь лёгких вопросил:  

- Сколько можно жрать?! Давай, рассказывай!  

- Ну, дядя Петя... – умоляюще промямлил Гриня заполненным ртом.  

- Не ори на меня! – ещё более зычно возопил тот. – Где она, наша голубка? Что ты с ней натворил?  

Гриня подавился, закашлялся. Яков и Ярослав понимающе переглянулись и с двух сторон дружно стукнули Гриню по спине. Помогло.  

- Ешь, – мило улыбнулся Ярослав. – Пётр Николаевич, немножко терпения, пожалуйста...  

Но Гриня, накрыв недоеденную капусту надкусанным бутербродом, потянул к себе кружку пива и, хлебнув, отдышавшись и снова хлебнув, начал:  

- Короче, она была в своей деревне...  

- А ты где был?! – снова загремел Пётр Николаевич.  

- Слушай, Петь, прекрати уже, – с брезгливой гримасой процедил «чёрный павлин». – Сколько можно?  

- Попрошу на меня не орать!!! Ладно, ладно, молчу.  

- Я заезжал к ней, да. Думал погостить, тем более что в город она и не собиралась. Ну, тут муж приехал, я автостопом рванул к морю. Остальное только с чужих слов. То ли он заснул за рулём... Короче, почти ничего не знаю. На ровном месте – машина всмятку, сам – сразу насмерть, ну и ей тоже досталось... Ну, что: ушиб мозга, гематома под черепушкой, два ребра сломано, ещё сантиметр – без глаза бы осталась, стеклом порезало – семь швов на фейсе... Удивительно, что жива...  

- Это мы и без тебя знаем! – рявкнул, опять не сдержавшись, Пётр Николаевич. – Ты вот объясни, откуда там взялись мотоциклисты? Кто они такие?  

- Ну, да. Следователь спрашивал у неё. Она говорит – просто проехали мимо, ни при чём вообще.  

- А по следам, говорят, не просто... – проронил Яков, глядя по-птичьи холодно и зорко.  

- Честно, ничего не могу сказать. Меня другое беспокоит, то, что ещё изменить возможно... Ушиб мозга, это я вам скажу... Она галлюцинирует. О муже странные вещи рассказывает. Свекровь, говорит, приходила к ней прямо в палату, принесла ей персик (ну, любит Адель персики – знаете?) и плакать о муже не велела. Я, говорит, сына у тебя забираю, не могу там без него, нужен. Я проверил: косточка от персика совсем свежая, а их ей никто не давал, ни посетители, ни больные, никто. Чушь какая-то. Я сначала подозревал, что кто-то помогает ей болеть... А тут ещё вот какая мистика... – Гриня полез в карман куртки, но не в тот, обшарил остальные и взялся за холщовую, с верёвочными завязками, как у сельского подпаска, сумку, откуда и появилась записная книжка, больше похожая на разбухшую больничную карточку восьмидесятипятилетнего старца. – Вот, смотрите. Мать умерла девятого октября. Авария случилась девятого июля.  

- Ну, и что?..  

-Так ведь ровно девять месяцев. Можно предположить, что Адельку собственная свекровь разбила. Примета такая: если через девять месяцев дети за родителями уходят...  

В приметы писатели верят... Все принялись считать до девяти. На пальцах. Получалось по-разному, но громко.  

- Кто кого опять обрюхатил? – то и дело спрашивали знакомые из зала.  

Ответа, естественно, никто не дождался...  

Убедил всю компанию известный поэт, окончивший когда-то университет по физике:  

- Теперь мистикой и физика, и математика умылись. Параллельные миры – вполне объективная реальность... Да девять там месяцев, девять! Сколько можно считать, литераторы!.. Я его тут с ней видел раза два. Правда, поговорить не довелось. Хороший был мужик, это сразу видно. Компьютерщик, да? Выпьем. Пусть земля ему пухом...  

- Во-о-от, – пробасил Пётр Николаевич. – Сразу видно старую гвардию. Выпьем! Царство ему небесное... Как звали-то?  

Гриня промолчал, морщась от поспешно выпитой водки. Ярослав и Яков пожали плечами и звонко стукнули рюмку о рюмку.  

- А вот чокаться-то... Ну, ладно... Царство ему небесное... – приготовился, наконец, и Пётр Николаевич.  

- Рабу Божьему Андрею. – На этот раз присовокупил Гриня, ему сегодня как никогда охотно подливали.  

- Значит, переживает моя Лидушка, – подышав с полминуты в ладонь, шумно вздохнул Пётр Николаевич. – И как не переживать, голубушка ты моя...  

- Ну, уж и твоя... – снова прищурился Яков, будто смеясь.  

«Ну, уж и не твоя!» – ухмыльнулся Гриня, дохрустывая капусту и уже размешивая сметану в борще.  

- Наша, общая... – протянул Пётр Николаевич. – Никому бы такое не простилось: Адель... Аксон... Тьфу! Мой журнал псевдонимы в расчёт не берёт. Она у нас была и будет Лидушкой Абакумовой.  

- А по-моему, псевдоним звучит более классно, – заметил Ярослав.  

- Да не жидовка же она! – заорал Пётр Николаевич.  

- Аксон – слово греческое, – наполняя металлом гордую форму своей осанки, отчеканил Яков. – Ось, значит. А в медицине – что-то нервное. Я проверял. Адель – вообще имя французское.  

- А звучит по-жидовски! – возразил Пётр Николаевич. – Ну, ладно, спорить не буду. Подруга она хорошая. Добрая, умная. Талантливая! Кому достанется – это как раз вопро-о-ос...  

- Ещё и богатенькая теперь, – тихонько хихикнул Ярослав.  

- Вот такому же, не дай-то Бог, и достанется, – недовольно зыркнул на Ярослава известный поэт, бывший физик. – Есть такая информация.  

Гриня похолодел. Значит, и про это разнюхали. Хоть бы не связали появление певца у Адели с интересами бывшей его компании, тогда Натаха будет по уши в неприятностях... Господи, пронеси, пусть тут и заблудятся, Господи, Господи...  

- Да и я зна-а-аю... – насупился Пётр Николаевич. – Рок-звезда эта паршивая? Я уже и намекнул... – Он достал из огромной, в хозяина, будто кирпичами набитой сумки свежий номер журнала «Наша словесность». – Сейчас найдём... Во-о-от. Полюбуйтесь.  

Сидящие склонились над портретом Адели, которая удивлённо, даже с некоторым испугом улыбалась громадному цветку в своих ладонях.  

- Надо же, какая роза. Как сгусток крови, – сказал Гриня. – Или как сердце перевёрнутое... Я этого снимка у неё не видел.  

- А у неё его и нет... – захохотал Пётр Николаевич. – У меня архив не просто большой – необъятный! Это фото двадцатилетней давности. Видите, почти не изменилась... Она тогда встречалась с этим... как его?.. ну, лыжник-то был знаменитый... Потом вспомню. Эх, надо было и его фотографию рядом с этим... – Он щёлкнул пальцами по снимку внизу страницы.  

Нижний маленький снимок никем не был замечен, все взгляды притягивала красавица-роза на первом плане, а затем – широко раскрытые светофорно-зелёные глаза Адели... Теперь же опытный, можно сказать – тёртый народ ахнул. Рок-певец, разряженный под байкера, спокойно глядел из седла мотоцикла.  

- Это же «Харлей», – заметил Ярослав. – Круто... Где вы его подловили?  

- Это не я. Лидушку – да. Я когда-то любил её фотографировать, целую папку нащёлкал. Есть снимки ещё более ранние, она там совсем юная. Первое выступление на литературной студии у нас... Я её заметил, я!  

- Могли бы такую рекламную кампанию не разворачивать, если бы знали, что бой-френд у неё не из бедных... Да, кстати. Может – не у неё?.. А у вас тут прямой намёк... Тогда уж впредь молчите, а то заладили: дерьмократы, жёлтая пресса... Но, по крайней мере, в моей газете непроверенных сплетен не бывает... – Яков даже слегка улыбался, когда доставал из висящего на спинке стула чёрного пакета несколько экземпляров «Литературного обозревателя». – Согласитесь же, наконец, что на сей раз наша премия не по стихам дана, а по-человечески.  

- А кто спорит? – спросил Ярослав. – По-мужски поступили. Женщина мужа потеряла, сама теперь неизвестно какая из больницы выйдет. А всерьёз ли этот парень у неё – это, как Пётр Николаевич выражается, ещё вопро-о-ос...  

Яков посмотрел на Ярослава без всякого выражения, и тот мгновенно стёр улыбку с лица. Яков же продолжил свою тему:  

- В нашем Союзе, как видите, вовсе не монстры. Не только своим, но и чужим отламываем кусочек в случае необходимости. Печатали её стихи тоже больше мы, чем вы... Так вот... И снова у нас все всё правильно поняли. Ну, не кипятись, – Яков жестом остановил приготовившегося заорать Петра Николаевича. – Согласен с тем, что ты скажешь: продажные все у нас, и евреев много. А у вас евреев мало, и всё равно продажные все. Вот и вся разница. Нас же с тобой она не рассорит, правда?  

- Коне-е-ечно... С тобой-то – нет... Но лучше вообще не заводить разговор про это. А то – вдруг...  

- Вот и не будем...  

 

 

7  

 

 

«Так случилось – мужчины ушли...»  

Владимир Высоцкий  

 

Гриня неторопливо потягивал пиво и молчал. Ха-ха: – «Не будем...» Эта тема у них незакрываема... Теперь ему торопиться некуда... Надо поразмыслить, пока дают, чтобы не путаться в дальнейших показаниях. Они подозревают у Адели роман... Пусть. Это даже хорошо. Опять же, Натаху спрятать... Если прознают, что ситуация далека от сантиментов, что роман этот всего лишь сестру спасает, будет такой скандал... Страшно подумать... А вдруг прознали уже, журналюги чёртовы, и теперь ехидную картину гонят... Доказательства выуживают... Для сомнений почва вполне удобрена... Он ведь младше Адели лет на пятнадцать, это для неё бесповоротно, все знают. Что Грине кажется самым странным среди всех совпадений, случающихся вокруг, рок-звезда – один из немногочисленных поклонников музы Аделиной... То, что он, будучи в В. на гастролях, откуда Адель перевозить в Москву врачи не разрешили, навестил её в больнице, завалил цветами и фруктами – это нормально. Даже необходимо. Странно, что потом прилетал ещё дважды, урывая буквально часы между концертами в разных городах, вот это настораживает. Вёл себя корректно, Гриня присутствовал. А вдруг не дважды?.. Гринино сердце потяжелело, забилось с надсадой.  

- Расскажи, как теперь море? – попросил Ярослав.  

- Как и прежде – двадцать процентов мочи... – рассеянно ответил Гриня. – Народу уйма, тоже как и прежде. А всё плохо живём... Цены – убийственные, выше, чем здесь, представь...  

Да нет, куда там. Сосунок ведь. И Адель теперь, мягко говоря, не в лучшем виде. Значит, из-за Натахи, не более. Может, потому и поклонником стихов заделался... Э-э, нет. Со стихами – ещё до происшествия разговор был... Гриня вспомнил единственную до болезни Адели встречу со знаменитостью, она произошла благодаря Натахиной рассеянности и процентов восемьдесят этой пятиминутной беседы бывший байкер посвятил Адели и её строкам. Ну и вкус! – подумал тогда Гриня. Какие там стихи... Нет, неплохие, конечно. Каждая строка, как говорят хохлы, «зроблена», но темперамент перехлёстывает стремление писать классически-твёрдо и гладко. Меры нет. Эклектики чересчур. И постоянные наезды на человечество: и это ей не так, и то – не эдак. И все претензии на космическую философию в самых простых примерах пробуксовывают... Особо претензия на истину в последней инстанции... Диктат, давление интеллектом на читателя... Гриня задумался и вдруг заметил, что за столиком уже не сплетничают, а слушают певучие строки из до боли знакомой книжицы.  

 

Толпой у одра каждый день собираю товарищей,  

Меня забывающих ныне, и прежде, и впредь, –  

Страдать обо мне, никогда ни о ком не страдающей,  

Познавшей мираж воплощенья созвучия «смерть».  

 

Все вздохнули.  

- Как чувствовала, что с ней случится... – прокомментировал Ярослав.  

- Поэт – всегда пророк. Символисты это особо подчёркивали. И ещё до них многие, даже Пушкин, – заметил бывший физик.  

- А вот ошиблась же насчёт товарищей! – загорячился Пётр Николаевич. – Никто её не забыл! Наоборот!  

- Именно так она это и оценит теперь, – сказал Гриня. – Но в ваших словах не вся правда, сами знаете. Премии очень часто дают одному, чтобы не дать другому. Всю политику этого процесса ей, может, и не понять пока. Она наверняка примет вашу точку зрения, как самый лёгкий ответ на вопрос, и обидится. И будет не права. Да и никто, никогда, ни в чём не прав... – Гриню потянуло на философию.  

- Вот ещё одно нашёл, – перебил его Ярослав. – Тоже, наверно, своему мужу адресовала, Царство ему Небесное. – Он одним быстрым движением перекрестился и так же тягуче прочёл следующее стихотворение.  

 

 

И мимо город – мирно, мерно.  

Укрылись маревом дома,  

Кому – очаг, кому – тюрьма,  

И не уплыть, что характерно,  

И не уплыть...  

 

- Это её сибирские впечатления, причём тут муж... – заметил Гриня.  

- А может, и не зря за неё боролись... – задумался бывший физик, – Конечно, не отнять наносного, дамского, и в то же время даже в этой тоске – и чистота, и лад, и ум...  

- Ну, нет! – огорчённо покачал головой Пётр Николаевич. – Хоть я и люблю её, Лавруша, но стихи у неё всегда были – дрянь... Будь проще, говорил я ей, и люди к тебе потянутся. Не понимаю я там ни черта, честное слово. Намешано всего – каша, ложкой не провернёшь. То ли дело – Есенин, Рубцов...  

- Ну, насчёт Есенина и Рубцова, положим, я не соглашусь...  

Известный поэт Лавр Кирьяков (Гриня вспомнил, наконец, как его зовут) считал, что имеет право произнести под сурдинку застолья подобную крамолу...  

- Космос можно наблюдать и в одноклеточных организмах, да ещё какой космос! – продолжил он. – Процессы одинаковы. Величины разные. И вот ещё – время! Оно у каждого своё. И только единицы в состоянии почувствовать всю реку, из бесчисленных миллиардов ручейков собранную. В этом стихотворении есть всё: и пространство, и время. А ещё много маленького и родного... Запах, вкус, цвет... Когда щенка забирают у суки, хозяева обязательно дают его новым владельцам клочок общей подстилки, чтобы не скучал маленький... Да... «Кому – очаг, кому – тюрьма, и не уплыть...» – вот он, запах родного застенка... Хорошо! Плохо только то, что водочка, похоже, кончилась.  

- Может, на Поварскую? – оглянувшись по сторонам, спросил Пётр Николаевич.  

- Придётся, – вздохнул Лавр. – И, чтоб второй раз не бегать... Пять – много, две – мало... Берём три. Нет, пожалуй, четыре.  

- Правильно. Берём три. Одна уже есть, значит, хватит, – распорядился Пётр Николаевич, вынимая из сумки «кристалловскую» поллитровку. – А сбегает пусть Славик, как самый шустрый.  

Ярослав послушно поднялся и принял от Лавра деньги.  

В глазах Якова разлилось бледно-серое пламя.  

- Наливай, – сказал он, – А Славке потом, штрафную...  

- Может, ещё по бутерброду? – спросил Гриня.  

- Когда ты уже нажрёсся?! – загремел Пётр Николаевич, и Гриня сдался.  

Впрочем, парочка домашних бутербродов с докторской колбасой в необъятной сумке Петра Николаевича завалялась.  

- Это закусь, – предупредил он. – Только занюхать.  

Когда купидончик Слава вернулся из магазина, пили уже по четвёртому разу. Яков хмелел, и его обычная язвительность быстро превращалась в злость. Лавр от выпитого только трезвел – действительно, старая гвардия. Ну, а чтобы свалить Петра Николаевича, понадобилась бы слегка неполная цистерна алкоголя – великан... Гриня пока держался, но вместе с тем чувствовалось, насколько он устал...  

Вопросы, бесконечные и въедливые, всё больше напоминают допрос:  

- Ведь ты там был во время аварии?  

- Нет.  

- Значит, заика соврал? Зачем ему это было надо?  

- Не знаю.  

Хотел было встать и уйти, но почему-то не смоглось. Кто такой этот заика, кто? Гриня мучительно перебирал всех своих знакомых заик, и все они ни коим образом... И вдруг память выплеснула узкое, нервное лицо с подрагивающими губами... Тик у него, что ли?.. Кто это?..  

- А тебя этот следователь из В., что ж, не тронул?  

Точно. Следователь из В. ...  

Значит, не нравятся вам выводы, сделанные следствием, журналистское расследование затеяли... Заманили. Напоили. Допрос устроили. А вот фиг вам.  

Гриня твёрдо решил молчать. И почему-то немедленно начал рассказывать. Всё, как было. Сам себя не в состоянии унять. Потом он плакал, а друзья-собутыльники оставили его в покое.  

- Теперь они легко ещё три премии с него срубят! – всё более злясь, заявил Яков.  

- Ну-ну, не жалей о том хорошем и добром, что ты в своей жизни совершил, – прищурился Лавр, – не так уж и много ты успел...  

- Что ты хочешь этим сказать? – вскипел Яков.  

- Уже сказал, что хотел. Не суди по себе. Если этот звёздный мальчик поможет ей встать на ноги, это же хорошо. А деньги – что?.. Их всегда мало. И не такой она человек, чтобы с него за потерю мужа взыскивать... Вишь, чего выбрала... – Лавр кивнул на опущенную голову Грини. – Она скорее своё отдаст. Баба-то – русская... О, вот и анекдотец в тему... Английская леди, французская мадам и русская Манька с любовниками...  

- Как Манька хахалю мужеву шапку подарила? Не надо, все знают... – поморщился Пётр Николаевич.  

- Ну, тогда я пошёл.  

Знаменитый поэт Лавр Кирьяков любил уходить эффектно.  

- Ну, и иди на х... – проводил его уже абсолютно пьяный Яков.  

- Я-то пойду хоть на х..., и там буду поэтом, а ты как был бездарностью, так и в п... ею останешься. Банкиру ж... лизать – это, конечно, большой талант нужен. Но не завидую. Сначала напиши хоть что-то стоящее.  

- А вот и устные рецензии пошли! – засмеялись в зале.  

Ярослав заботливо сложил вещи Якова в пакет, извинился перед оставшимися и повёл друга домой. Причём, тот почти не упирался и даже несколько подобрел.  

- Какой дуэт... а? – гыгыкнул в ладонь и Пётр Николаевич. – Похоже на садо-мазо... – Опустил глаза на всё еще всхлипывающего в пьяном полусне Гриню и посерьёзнел: – Бедняжка Лидушка... Вот это чудовище ей точно не унести... Пора и нам. Вставай, дружище.  

- Посадите меня в поезд... На метро... – сумел попросить Гриня.  

- Я тебя сейчас в поезд «Москва-Владивосток» посажу... – проворчал Пётр Николаевич, но Гриню до метро проводил.  

И хорошо, потому что вряд ли бы он смог в одиночку живым пересечь Садовое кольцо. Поток автомобилей ревёт по Кудринской невыразимо долго, а ждать Грине невмоготу, и неоднократно порывался он на проезжую часть. Пётр Николаевич, умница, зажал его под мышкой едва живого, почти бездыханного... Отдохнуть бы, выспаться, выгнать из организма проклятую отраву, но домой Гриня даже не заехал: сразу за Кольцевую и – автостоп на Воронеж...  

 

 

8  

 

«И стыдно не быть бесстыдным...»  

Августин Аврелий  

 

 

- Так я не понял, ты кого из них трахаешь, байкершу или поэтессу? – переспросил словоохотливый Серёга, – Или обеих?  

- Трахаешь – слишком крутой глагол для наших отношений... – помялся Гриня, – Хотя, наверно, да, трахаю... Обеих... Можно так сказать... И в то же самое время не так всё это. Ведь это не главное... более того... ведь это такая малость в отношениях вообще... У меня с ними просто дружба, иногда переходящая в секс. Во термин – сексуальная дружба! Сам придумал! Но, кроме шуток, Натаха – это же подшефная, ученица, можно сказать... По Играм. А Игры – это святое... Обижать никого нельзя. И обманывать. К тому же, у неё заслон – дай Бог всякому, зароют, если что... Ну, она-то по малости лет не всё понимает. Ей кажется, что она – как все. А это совсем не так... Да с нею и не только поэтому сложно... Очень самобытная девочка...  

- Ну, ты мужик! Никогда бы не подумал, с первого взгляда. И не раскисай, ты что?! Чего переживать-то? Бабы – они на то и существуют, чтобы их трахать. Хоть какие они золотые. А как начнёшь принимать всерьёз их проблемы – пиши пропало, это мужик на финише... А тут, как я понял, ты просто боишься. Ну, кто не рискует, тот не пьёт шампанское... Чем рисковее, тем интереснее... А что же с поэтессой?  

- Поэтесса в больнице. Чуть не погибла. И виноват в этом я. Я думал, что сексуальная дружба – это не просто нормально, а вообще классная вещь, передовая, можно сказать, сексуальной революции... Теперь понимаю, что это не просто нехорошо, непорядочно, безнравственно, но иногда и преступно...  

- Что, аборт неудачный?  

- Ты что! Она ... Короче, они с мужем ехали в «Жигулях»...  

- Ага, у неё и муж имеется...  

- Был. Короче, разбились они. Он – насмерть. А она в больнице.  

- Во как. Ну, а ты-то тут причём?  

- Я там был. С Натахой на «Харлее». Короче, она догадалась. Про Натаху. И оскорбилась, потому что... только что, пару часов назад, мы с ней... Ну, ты понимаешь.  

- А муж?  

- Да, это точно... Приехал бы он на четверть часа пораньше... Жив был бы. А вот я бы, наверное, не был. И это был бы правильный расклад.  

- Да ну, выдумываешь. Стыдно тебе что ли, я не понял, что чужую жену трахнул? А годиков тебе, малыш, сколько?  

- Не поверишь – раньше я такого наоборот не знал. Старею, наверное. О душе задумываюсь.  

- Да брось! При хороших бабах не постареешь. Не надо брать в голову лишнего, вот и всё.  

- И почему мне так плохо сегодня, Господи?!  

- Водка палёная попалась, – понимающе кивнул водитель, – это теперь сплошь и рядом. Хочешь, остановимся, поблюёшь? А то, не дай Бог, прям здесь укачает... Меня ж хозяин уроет за эту тачку... Эй, ты меня слышишь? Во, бля, влип... Эй, Гришаня, ты чего, ну-ка дыши! Дыши, тебе говорят! Пошли, пошли на воздух, давай на бочок, захлебнёшься ещё, не хватало... Давай, полежи, отдохни, потом голоснёшь кого-нить, здесь это просто... А мне некогда, шеф ждёт... Да чего, ладно, не извиняйся, я же понимаю. Бывает. С каждым может случиться. Давай, не болей.  

Так Гриня остался один на обочине жизни, которая шуршала и шуршала крепкими шинами неподалёку. И снова никакого ощущения реальности. Стеклянные, обжигающие острыми осколками зайчики в глазах. В бешеной круговерти они медленно, очень медленно собираются в одно целое. И снова это белое пятно – «Жигулёнок», солнечным зайчиком играющий на тёмно-сером полотне асфальта... С боку на бок и ещё с боку на бок, теперь через голову, ещё через голову... Гриня обязательно докрутил бы самое страшное кино своей жизни в обратную сторону, но тут вспомнил, как всегда не вовремя, что внутри этого солнечного зайчика – Адель. И в голове у него разорвалась граната.  

 

...Девчонки пристроились неподалёку. Гриня услышал весёлое журчание и испугался: не заметят. Хотел сказать что-нибудь вроде: зачем вы, девочки, репутацию странствующего рыцаря подмочили, но горло пропустило только: ё-о-о-о....  

- И-и-и-и! – многоголосие визга вплелось в этот его хрипящий рык.  

Сначала была какофония.  

Потом симфония.  

И, наконец, музыка сфер.  

 

 

 

А ты где был?! / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2006-10-27 22:40
Sonatas number six / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

ИЛИ САМАЯ «УЖАСНАЯ» НОЧЬ.  

.  

.  

Спать хочется всегда. Даже во сне позевывается и клонит прилечь. Но в сновидениях особо не разоспишься. Время в них скомкано, события не связаны. И следствия чаще предваряют причины, чем наоборот.  

Устав от бессмысленности происходящего, начинаешь мечтать о гармонии и задумываться о пробуждении. Но, чтобы проснуться, необходимо до себя достучаться. Вопишь благим матом, а получается беззвучный шепот. Это редко, но помогает. А чаще протискиваешься, как спелеолог, в результате страстного порыва из одного пласта сонной яви в другой. И еще неизвестно, какой из них ближе к поверхности.  

Некоторые утверждают, что просыпались полностью, и плетут небылицы, как там все устроено. Причем каждый на свой лад. Очевидно, они обретались в неведомых, но явно полусонных средах и, может быть, видели блики света. Но не более, иначе их россказни не носили бы столь противоречивый характер.  

Но тоска по истине непреходяща. Даже второстепенному, едва проявленному соучастнику снобдений понятно, что истинная реальность существует. Иначе откуда берутся сны?  

Попытки проснуться доводят до исступления, и в психиатрии впору вводить диагноз «Мания просыпающегося».  

Спишь, бывало, в собственной постели, и вдруг в горло вцепляется мелкая пушистая тварь и душит с остервенением. Наглая такая, ловкая. Откуда взялась – непонятно. Да и не до зоологических изысков – в живых бы остаться. После судорожной борьбы, с криками и слезами жалости к себе, просыпаешься мокрым от испарины с ощущением, что на тебе пахали сутки напролет. Придерживаясь трясущимися руками за стенку, бодро тащишься на кухню попить водички и перекурить наваждение. Но в коридоре тебя рывком переворачивает вверх ногами и штопором ввинчивает в линолеум. Ясное дело, не до перекура – надо срочно продолжать просыпаться. А голова тем временем успела просверлить межэтажную перегородку и оживленно сплетничает с соседкой. Ноги же завились в лоснящуюся косичку.  

Семь потов сойдет, пока до сигарет доползешь.  

Следующая попытка пробуждения заносит в снежную пустыню, где под низким серым небом метет пронизывающая поземка. Знакомый пейзаж – это же из «Попытки к бегству» Стругацких. В гостях у братьев кошмар задерживается основательно, и холод пробирает до костей не метафорически, а буквально. В тулупе, что ли, укладываться? И каким образом из этой струганины выбираться? А если головой в снег? Нырки иногда помогают.  

Ура – будильник взревел! Башка чугунная, как с похмелья, настоящий бодун. Утренний туалет, яичница, кофе и первая, изумительная сигарета. Похоже, приключения кончились. Выходишь из квартиры, привычно забиваешь гвоздями дверь и вызываешь лифт. Он открывается, а в кабине красотка со страусиными ногами и накрашенными ушками. Вот тебе и проснулся. Все по новой…  

И так за утро три-четыре раза побреешься, пока до службы доберешься.  

Но и в конторе ощущение сюра не оставляет. Разговоры вокруг странные, в курилке вместо обычного сапога спирта по кругу гуляет медный таз с импортным вермутом. Может, день рождения у кого? Да нет, вроде. И траву в коридоре уборщица не подстригла. Одуванчики облетают, и парашютисты липнут к задним ногам. Но разбираться некогда – работа не ждет. Ночная бестолковщина оставила ощущение свинцовой тяжести в холке. Поспать бы, притулившись к забору. Но начальник вызывает и заявляет, что я сегодня под первым номером иду в третьем заезде. Поэтому несусь в кузницу на перековку.  

Стоп-стоп – это же бред сивой кобылы. С какой стати я в лошади угодил? Ладно бы слоном. Но таскать на себе полуспившегося дурнопахнущегося карлика? – Дудки! Сейчас я отсюда как проснусь! Короткий мощный разбег – и стенку головой, знай наших! Очухиваюсь рядом с диваном. Шишка на лбу намечается выдающаяся. Это я о гантель. В морозилке, кажется, лед оставался. Смотрюсь в зеркало: главное – рожки целы. А то пригонят на пастбище с обломанным рогом, так овцы засмеют.  

Баран я – ведь сплю еще!  

Помню, в прошлом году несколько лет тянул цепку сторожевым псом в Академии наук. Драл всех подряд, надеясь, что пристрелят. Так наоборот жирные куски бросали и даже сук по вечерам приводили. Улизнуть удалось чудом – залез под припаркованный физиком-ядерщиком танк, и меня всмятку разбудило.  

Есть верный способ проснуться – надо расслабиться и постараться получить удовольствие. Чужого удовлетворения снотворцы долго не переносят. Что-то у них перестает сходиться. Но про этот метод всегда почему-то забываешь. Как я только про него в ипостаси пианиста вспомнил? Ведь за роялем особо не расслабишься. И зал сегодня сложный. Сидят одни козлы, и все на нервах. А хлюст с ехидной рожей норовит в глаз угодить тухлым яйцом. Скотина! В оркестровой яме караси икру мечут с упоением и на мои импровизации ноль внимания. Спать-то как хочется. Залезу-ка я на пюпитр, устроюсь поудобнее и… Нет, переворачивают, по два-три листа одним махом. Оригинальная манера игры: здесь спим, тут не спим – не спим, здесь опять спим. Но хватит вертеться – вперед на барабаны! Отбарабань-ка меня, добрый барабанщик. Красотища! Хотя я предпочитаю сауну, но и в русской бане есть свои прелести. Эти веники, эти велосипедные цепи… Что может быть полезнее хорошей велосипедной цепи? Она проберет те6я до каждой жилки, до последней косточки. Потом чувствуешь себя заново родившимся.  

О, снова будильник. Судя по мотивчику, третий по счету. Приятель рассказывал, что проснулся однажды на семнадцатом, да и то не был уверен. Я тоже на спор не подпишусь. Хотя места знакомые. Здесь, надеюсь, от меня хоть что-то зависит. Вот сейчас позвоню в соломенный колокольчик, и в форточку влетит щебечущая чашечка горячей чачи.  

Впрочем, шучу. Но шутка с утра, две в обед и три за ужином гарантируют отличный урожай мандаринов в березовых чащах по Малой Грузинской. Шутки шутками, а дело нешуточное. С одной стороны, спать хочется сильно, а, с другой, проснуться никак не получается. Замкнутый круг какой-то. И кручусь я в нем белкой, не помню сколько. И с каждым кругом все больнее за бездарно прокрученное.  

О логичности и адекватности вспоминается с трудом. Неведомые силы тасуют меня, размазанного по личностям и временам. Старая колода истрёпана и перемешивается причудливо. Верх валета – низ шестерки. Или низ дамы – верх джокера. И все расклады приходится выносить на собственной шкуре. Прав был Маяковский, вопрошая:  

                         А вы ноктюрн сыграть могли бы  

                         На флейте водосточной рыбы?  

Играли-с! И «на флейте», и «рыбы». И ноктюрн, и цыганочку с выходом. И гоп со смыком. Ухватишь скрипку за балалай и давай шмычком смыгать, пока не заблестит. Если я кому и напакостил, то не по злобе, не из-за корысти. Сколько меня за прошлые грехи снить-то? Я вам конкретно… Нет-нет, меня сегодня доили. Да, два раза. Три коньяка и банку томатного сока. Воблой? Давайте позднее – я не в форме. Гнет меня, ломает всего. Вот остекленею слегка, кристаллизуюсь малость, тогда и бегите за пивом.  

А, кстати, снотворец не пробегал? Увидите – передайте ему в морду. Хотя не обязательно – куда придется, туда и передайте. Но обязательно. И в морду, от всех нас.  

 

Sonatas number six / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

2006-10-14 18:59
САХАР // трилогия / Феликс Друсба (FelixDrusba)

 

"Кума, ты чай-то с сахаром пьёшь?  

Да! С мужем – в приглядку, одна – в прикуску, а в гостях – в накладку!"  

 

В.Даль «Пословицы и поговорки русского народа»

 

 

Часть первая.
 

Сахар в приглядку.
 

Смотри, но не касайся!  

Заповедь стриптиз-баров.

 

 

Видели ли Вы когда-нибудь, любовь коней? Нет!? О, Вы многое потеряли! Это величественное, необычайное, захватывающее зрелище! Действо! Театр!  

Представьте. Лето. Утренняя зорька. Роса на изумрудной траве. Роса на крупах коней. Народившееся светило окрашивает пейзаж в пастельные тона, а коням придает фантастические оттенки небывалых мастей. Шкура гнедой кобылы, в лучах Авроры, загорается багряно-золотистым огнем, а иссиня-черная спина вороного скакуна отливает перламутром!  

Вот, молодая игривая лошадка беспечно резвиться на бескрайнем лугу, и рыжая грива плещется в такт её упругим прыжкам… сколь изящна и легка её поступь! А сколько благородства в её влажных глазах, сколько едва сдерживаемой, затаенной радости! Она царственно встряхивает своей чудной головой и наполняет прохладу утра призывным: «И-и-и-го-го-го!» Жалко, у меня не получается передать эти звуки…  

И вот, вдалеке, как будто из той розовой полосы на восточном горизонте, появляется он. Высокий, широкогрудый, статный, черный, как крыло ворона, жеребец! Бурей летит он к своей подруге, откликаясь на зов громким и сильным ржанием! Вот он, разгоряченный стремительным бегом и предвкушением желанной встречи, уже рядом с ней. Сколько в нём нерастраченной энергии! Какой избыток силы в его крепком и быстром теле! А сколько достоинства и гордости в каждом повороте головы!  

Они некоторое время стоят морда к морде, нос к носу. И дыхание одного смешивается с дыханием другого. Ноздри легко шевелятся, ловя аромат, который пьянит обеих! Он нежно кусает её за холку и она, будто испугавшись этого, бросается прочь!  

О, эта игра!.. Это высокое искусство! Поэзия, пир чувств! Сколько красоты, любви и грации в их движениях. Кони пускаются во всю свою прыть по бесконечному лугу, отдаваясь бешеной скачке и наслаждаясь ею. Наслаждаясь тем, что они свободны, тем, что они несутся совсем рядом – голова к голове! Всё быстрее и быстрее! Сказка! Мечта!  

С обеих валит пар, когда они останавливаются. И здесь начинается таинство…  

Но, сколь невинны и чисты их помыслы, сколь естественны их желания, незамутненные ни единой каплей стыда!  

Распалившаяся кобылка нетерпеливо перебирает тонкими ногами, прядет ушами, жаждет, ждет того момента, когда этот прекрасный красавец-жеребец овладеет ею! И он, ретивый, уже сгорает от страсти! Страсть переполняет его и горячими, яростными струями вырывается через раздувающиеся ноздри! Комья земли летят из-под копыт! Конь величественно поднимается на дыбы и опускается на огненный круп своей невесты…  

Я, любуясь этими божественными созданиями, лицезря их любовь, тоже прихожу в дикое возбуждение! И, гонимый жгучим вожделеньем, устремляюсь куда глаза глядят… Конечно же, к себе домой… В свою нору… К своей жене…И там, насыщаю плоть, но, так, наспех. Без игр и ржания, без пастельных тонов и всякого изящества. А в глазах супруги нет никакого благородства и ничего затаенного. В лучшем случае – усталость… Да и я не чистокровный молодой рысак, а всего-навсего, пожилой Хорёк…  

Но, все равно, мечтаю... о кобыле!  

 

22 мая (день Николы вешнего – праздник конюхов) 1994 г.
 

 

«Одно из самых главных событий Николина дня – выгон лошадей в поле… В этот день, парни в первый раз едут в ночное и на лугах, при свете костров, справляют свой нехитрый пир: привозится водка, закуска, жарится неизменная яишница, а после заката солнца появляются и девки. Надзора со стороны старших не полагается, и молодежь на полной свободе водит хороводы, поет песни и пляшет до утренней зари». Круглый год. Русский земледельческий календарь. М.: 1991. С. 191.  

 

 

Часть вторая.
 

Сахар в прикуску.
 

Освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви!  

Песнь Песней, 2:5

 

 

Скажи мне, Господи, где Ты нашел такого мужчину? Ответь, Боже, почему Ты послал его именно мне? О, благодарю Тебя, Господи! Велика сила Твоя и благи помыслы Твои!  

Увидев его впервые, я чуть не лишилась чувств, и с тех самых пор, нет мне покоя! Я плачу от горя, когда его нет, и от радости, когда он рядом! Боже, я вся трепещу, даже если только думаю о нём! С ним, лишь только с ним, я вкушаю из полной чаши любви! И за всю жизнь не осушить мне этой чаши! Только бы не уронить ни одной драгоценной капли, только бы не расплескать!  

О, мой ласковый и нежный! О, мой внимательный и заботливый! Ты никогда не приходишь с пустыми руками: хотя бы горсть орехов или яблоков, но принесешь своей возлюбленной! И поцелуями прогонишь все горести и печали! Никто не понимает меня так, как ты! Ну, может быть, ещё Ты, Господи!..  

О, как сладки слова его, когда он говорит со мной! Я таю, слыша его мягкий, бархатный голос! У меня кружится голова, когда я смотрю ему в глаза! О, глаза! Проницательные и мудрые, добрые и печальные. А там, в самой глубине, горит жаркий огонь! Мне кажется – это любовь ко мне! Ведь, правда, милый? Ты же любишь меня, твою серну, твою газель, твою голубку!?  

О, песня души моей! Мой господин и повелитель! Я твоя бумага, папирус твой и пергамент! Пиши на мне свои загадочные знаки! Ты для меня альфа и омега, начало и конец… Твоя шея, как столп Давидов…Боже, что я говорю, Господи…  

Господи, как он красив, как он ангельски красив! Ничего в мире нет более прекрасного, чем его лицо, прекраснее, чем его руки! Весь ты прекрасен, возлюбленный мой!  

Господи, знаешь ли Ты, каков он в любви? Конечно, знаешь! О, это чудо! Я растворяюсь в наслаждении, как во рту растворяется леденец! Я дышу им, как целительным воздухом гор! Ласки его не знают границ, а фантазия не ведает пределов! То он могучий лев, а я – слабая лань, добыча свирепого хищника. Я бьюсь исступленно под ним и умираю в агонии, чтобы снова воскреснуть от одного его слова, и снова умереть… То он, кроткий агнец, а я – голодная тигрица с пылающим взором, готовая растерзать в куски робкого ягненка. То я добрая мать, ласкаю своё дитя и даю ему мёд и молоко груди моей… То мы – две лианы, обвиваем друг друга тугими кольцами… Или – две снежинки, кружимся в забытьи, соединив уста. Кружимся, чтобы упасть на тёплую ладонь Любви и растаять на ней, и слиться в единую, светлую и чистую, каплю нескончаемой неги… Так не хочется покидать его крепких объятий! Объятий, в которых страсть заставляет меня вновь и вновь предаваться безумству, где нет места разуму, памяти или… совести!  

Да, я грешна пред Тобою, Господи! Я не чту седьмой заповеди Твоей! Ибо сладки плоды запретных яблонь Твоих! Душа моя принадлежит тебе, Господи, чресла мои – мужу, но сердце – ему, моему герою, моему рыцарю! И пусть, тело мое Ты дал во владение мужу моему, но я втайне радуюсь, когда его похищает он, возлюбленный мой!  

Я не ропщу на то, что по воле Твоей, о Господи, муж мой – пустая, серая душонка! И не жду тепла и ласки от этого грубого животного, этого самца, что любит смотреть на похотливые игрища других и совсем не любит свою жену! Я не ропщу на это, Господи! Так и Ты не гневайся на меня…  

 

26 мая 1994 г.
 

 

 

Часть третья.
 

Сахар в накладку.
 

без эпиграфа
 

Да уж, в бабах-то я кой чего смыслю! Всяких видал и знавал – и толстеньких, и тоненьких, и беленьких, и смугленьких, и блондинок, и брунеток! Всяких!  

От то, был у меня амор с двумя сестричками-белочками. От то были девки, экие афродитки – крепкозады, да грудасты… а до энтого дела охочи – страх! Еле управлялся с имя! Ей бог, я, здоровый мужик – с ног валился! Неделю держался, опосля сбёг! И с той поры, чтоб с двумя зараз, ни-ни… ан нет, вру, было было у меня две подружки, но те – возрасту разного. Что помладьше, ей много-то и ненадо… Во… а со старшой-то мы всю ноченьку кувыркаемся, и так и эдак, и как бог на душу положит! Ну, прям, что твоя камасутра, ети её!  

А вобще-то, много баб перебрал. Много… А чего, увидишь какую венерку гладкую да справную – чугунок кипит, да крышка поднимается, того и гляди – сплывёт!..  

Да. Вот так. А что? Надо и расслабленье организьму давать! Ты думаешь, эт ерунда – деревья валить? За день намаешься – будь здоров! А вечерком забредешь к какой-нибудь киприде – и хорошо! Да, эт тебе не порнуха какая! Вот сосед у меня, тот дюже до порнухи охочь! Даже меня надысь вытащил смотреть, как здоровенный лошак обихаживал тощую клячёнку! Тьфу, срамота! Да и то сказать, какая польза-то от энтих картинок? Так, расстройство одно… вот с хорошей бабой, да под бутылочку винца – эт другой коленкор! Эт я уважаю! Это – мужицка забава, не порнуха какая! А сосед-то, так, мозгляк! Ему токмо и пялиться на других… Хотя, жинка у него ничего, справная. Токмо – дура! Я к ней иной раз захаживаю – орехов её принесу или яблоков. А она от меня без ума вовсе, и ноги рогаткой! А что – бобёр я ишо крепкий, дело своё, мужицкое знаю, чего ишо надо?..  

Так что, поверь, брат, в бабах-то я разбираюсь…  

 

7 июня 1994 г.
 

 

 

САХАР // трилогия / Феликс Друсба (FelixDrusba)

2006-09-23 09:20
Как муравьишка домой не спешил / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

Муравьишка любил муравейник, неосознанно, но до самозабвения. Хотя мур, как он ласково называл свой дом про себя, и являлся безобразной кучей, сложенной под березой из всякой дряни. Отсюда ему впервые открылся весь этот прекрасный и яростный мир. Куда бы ни забрасывала его служба, будь то куриное море или осиная малина, голубиная слободка или земляничный край, он с нежностью вспоминал родной мур.  

 

Детство прошло в темной, тесной дыре. Зато там было тепло и сухо. Мурик лежал в яйце и протекал через предыдущие воплощения. А их накопилось не мало. Украшением, несомненно, являлась бытность скарабеем. За прошедшие тысячелетия детали и подробности потускнели, но осталось ощущение собственной божественности и непреходящий привкус навоза. И зародыш с брезгливой гримасой горделиво распрямлял в оболочке крохотное тельце.  

Суета обыденности рядового муровца постепенно стирала из памяти эзотерические воспоминания. Круг серых буден замыкался на нескольких повторяющихся ситуациях. Рейды на границы троп, облавы на чужаков, глубокая разведка территорий неизведанных запахов, борьба за зоны влияния с рыжими ублюдками из-под дуба. Суровое, но достойное существование не оставляло времени на поиски смысла жизни. Обязанности были вбиты глубоко и накрепко, а право дано одно – исполнять их. Взамен муравьи имели счастье единения, по-своему справедливого распределения пищи и самочек и не страдали комплексом неполноценности. Даже не годный к службе инвалид имел право не умирать с голоду, а при желании подработать пастухом тлей. Ползающие рядом интенданты и строители тоже казались ублаготворенными.  

Установленный свыше порядок претворялся ежесекундно неукоснительной службой того же мурика, готового отдать и не раз отдававшего за него жизнь. Да его и не спрашивали. Брали и снова давали, как бы напрокат, взаймы.  

Однажды, преследуя обнаглевшую гусеницу, уничтожавшую тлиные пастбища, мурик очутился на самом краю березового листка. Порыв ветра сорвал листок с ветки и поднял над лесом. Струхнувший было, мурик пришел в себя и, вцепившись всеми лапками, посмотрел вниз. Открывшийся вид поразил воздухоплавателя. Покачиваясь на восходящем потоке, он начал обретать память, доселе не открывавшуюся ему. А, может быть, это была память ветра? Или солнышка, клонившегося к закату? Кто знает. Мур представлялся теперь просто кучей дерьма, чем он и был на самом деле. Друзья-сослуживцы – безмозглыми исполнительными убийцами, работяги – биороботами с примитивными программами. Мурик не знал таких слов, но уже чувствовал и прозревал их.  

Его несло и кружило, а затем опустило на воду и волной вынесло на стремнину. Здесь охотилась стайка молодых судачков. Один, совсем глупый, с размаху проглотил листок вместе с муриком. Необычная смерть перевернула все его будущее.  

Закон гласит, что в следующем воплощении ты возрождаешься в облике пожравшего тебя.  

Начинался новый круг бытия. Мурик лежал в икринке. Неподалеку шевелилась ужасная гадина с выпученными глазами и огромной пастью. Она, облизываясь, поглядывала в его сторону. Хорошо, что икрёнок не ведал законов. Поэтому он мог наслаждаться каждым мигом, в котором видел, слышал или вообще как-либо ощущал.  

Тварь плавно подплывала к икре, как вдруг на нее опустилась длань Божья и выдернула из воды.  

Несомненно, чудесное спасение от бездарной гибели еще до рождения было доброй приметой, залогом значительных событий, ожидавших его в непривычной судьбе.  

И икрёнок-муровец сладко забылся в терпеливом ожидании.  

 

 

Как муравьишка домой не спешил / Булатов Борис Сергеевич (nefed)

2006-09-10 10:00
Роман-с... / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

 

 

 

 

- Макароны... иваси... майонез!.. масло... молоко... молоко... молоко...  

Разложив приобретенные продукты на столе, Альбина устало, но с заметным удовлетворением рассмотрела этот «изобильный» натюрморт. Вспомнила о записульке, лежащей на тумбочке трюмо и, снимая на ходу плащ, берет и шарф, вернулась в прихожую.  

- Ну и рожа у тебя... – беззлобно заметила отражению в зеркале, привычно разглаживая кончиками пальцев утолки глаз: – Опять какая-то бяка выскочила...  

Появилась необходимость заняться «бякой» на подбородке вплотную. Потянувшись за лосьоном, снова увидела записку, но теперь стало совсем не до неё, поскольку желание нанести питательное молочко для увядающей кожи ело поедом.  

Ругая себя за хроническое нежелание заняться собой, Альбина пошла умываться в ванную, оставив послание супруга «на потом». Оно вряд ли любовное. Скорее, предупреждение о предстоящей ночной работе. Наконец, густо смазав лицо и шею, она взяла записку, села за кухонный стол и, отпивая молоко из пакета, принялась расшифровывать Сережины иероглифы, изо всех сил стараясь не улыбаться. Не зря учителя в школе принимали его почерк за издевательство. Каракули мужа напомнили ей другую записку, самую первую. Тогда Аля после долгих мучительных усилий решилась подойти к Сергею:  

- Пожалуйста, изложи устно, – попросила она, – не могу прочесть, даже любопытство не помогает.  

Она, признаться, слукавила, потому что содержание угадала до того, как развернула этот листок из альбома... Но до сих пор никакого содержания Сергей устно не изложил, оставаясь для жены загадкой: даже суммы его заработной платы не были ей известны, а уж времяпрепровождение – тем более. И до сих пор смысл написанного мужем Аля скорее угадывала, чем читала: «Поехал за продукцией... куда-то... буду поздно».  

- Все ясно, ясно, ясно... – мурлыча, она расставила пакеты, банки и свёртки в холодильнике, – как бы не погасло...  

Музыкально-поэтический изыск прервался телефонным звонком.  

- Ау! Я здесь, – пропела она в трубку голосом известной певицы Иммы Сумак, используя, насколько возможно, полярные регистры.  

- Альбина? Привет тебе от Виталия. А Сергея можно?  

- Нет его. И будет поздно.  

Ох, как она не любит этого Виталика. Наглые циничные глаза, постоянно слюнявый рот, как будто все время желающий сплюнуть...  

- Утконос беременный твой супруг! Так ему и передай! – мокрая пасть вулканом изрыгает гадкие словосочетания, сквозь которые Альбина с трудом уловила смысл: – Когда же я теперь домой попаду?!  

- А какое отношение у Сергея к твоему дому?  

- Да так, никакое...  

- Нет, сказал «а», говори и «б».  

- Это можно. Вплоть до «ё». Я могу с любой буквы, не так ли?  

Да уж! Недавно, будучи в состоянии «на бровях», он пытался приударить за Альбиной и весьма откровенно выразил неудовольствие по поводу её целомудрия.  

- Где я смог бы его найти?  

- Тебе лучше знать. Он что, ключи взял у тебя?  

- Догадливы, сеньора, ну просто чересчур. А ещё дама.  

Альбина, как нарисованного, увидела Виталика: лицо плохо воспитанного подростка, который только что подглядывал за своими родителями, теперь всеми черточками хихикает о каком-то постыдном знании.  

- Ближе к делу. Зачем ему ключи от чужой квартиры?  

- Я, видишь ли, развёлся...  

- Неудивительно. От души её поздравляю.  

- ... и сдал твоему кооператору одну комнату под склад. Чтобы не мучился. Теперь из черемушкинских лавок товар ежевечерне переезжает ко мне, что существенно поближе. Ему хлопот меньше, и я доволен: всегда под рукой друг, который при деньгах.  

- И что же?  

- А то, что он сегодня должен был сделать вторые ключи, а эти вернуть мне. Но не вернул.  

- Ступай домой. Он, вероятно, там.  

- А если нет? Такой конец отмахать, чтобы лбом в двери постучаться? Ишь, как на улице распога-а-адилось...  

- Где вы договорилась встретиться?  

- У меня в конторе.  

- Тогда жди. Может, побольше делишек обстряпаешь.  

- Юрист – не пожарник, по ночам обычно дома спит. Хотя не без исключения... Уже восьмой час, сколько можно ждать?  

- Восьмой?! О-о-о! Мне пора за дитём. Потом перезвоню, через часик.  

Наскоро вытерев лоснящуюся от крема мордочку, Аля выбежала за дверь с плащом и сумкой под мышкой. Движения рассчитаны до автоматизма: вызвать лифт, надеть и застегнуть плащ, в опускающемся уже лифте завязать «хитрым» узлом шарфик...  

... По улице упруго шагает моложавая, элегантная мадам – мадмуазель? – под ядовитого цвета зонтом.  

 

«Она, она...зелёная была...»  

 

Мурлыканье уютно устроилось внутри, его не заглушить даже монотонному хлюпанью дождя.  

И всё-таки этот стряпчий темнит...  

- Алик, стой! Не торопись на красный светофор!  

- Ой, сколько зим! Шурик! Куда идешь, нарядная? И как жизнь?  

- Жизнь как всегда. А иду в филармонию. Начало в двадцать. Хочешь?  

- А дите куда?  

- Маме позвони.  

- Неудобно. В другой раз как-нибудь. Спасибо.  

- Не за что пока. А где твой?..  

- Работает.  

- Красивая у него работа.  

- Конечно.  

- Блондинка, наверное.  

- Ты о чем?!  

- Молоденькая и худенькая, не то, что мы с тобой.  

- Не выдумывай!  

- Шуток не понимаешь.  

- Слушай, я опаздываю в сад. Не теряйся, звони, ладно?  

- Ладно, ладно. Завтра позвоню, расскажу о концерте.  

- Кто с кем играет?  

- Наши с чехом. Дирижер импортный.  

- Ну, пока. Буду ждать восхищенного звонка. – Чмок.  

- Жди. – Чмок.  

Пробежав два квартала, Альбина случайно увидела в длинной витрине магазина знакомое отражение под зелёным зонтом.  

«Неужели я?! О боже! Квашня! Растрёпа!»  

Телефон-автомат на углу. Исправный!!!  

- Мамочка, здравствуй, дорогая. Ты, случайно, не можешь...  

- Могу. У тебя всё в порядке?  

- Конечно! Вот, билет в филармонию достала. На восемь. Такая была битва! Дирижер приехал заграничный.  

- Ну, уж и битва... Иди-иди, не беспокойся. В кои-то веки надумала и вырвалась. Запасай положительные эмоции.  

- Ой, ну спасибо! Ну, ты прелесть!  

- Иди, опоздаешь. Да и я тоже. В штанах не ходи, не вздумай!  

- Что ты, что ты... Как можно...  

Теперь домой, домой, домой...  

Вдруг он уже приехал?! Уж я заставлю его объяснить намёки разных стряпчих и филармонисток. Отныне буду жёстко его контролировать. Прямо с сегодняшнего дня...  

Ку-ку!  

Нету никого.  

Виталику позвонить?.. Пусть ещё что-нибудь расскажет. Вытяну из него главные улики… Часик кончился… Можно звонить.  

Нет! Это всё неправда! Все завидуют нашему счастью…  

Повяжу пока. Осталось чуть-чуть, полрукавчика. Довяжу – и позвоню.  

По-моему, великоват... Нет, ничего…  

Лучше вообще не обращать на эти бреди внимания.  

Но информация к размышлению всё-таки есть... Вот вернётся, а я буду с ним холодна. Намучаю, сам себя выдаст.  

Последний ряд…  

«А Германа всё нет…»  

Ох, и дурочка. Это же явная провокация. Он ра-бо-та-ет! Вот явится, а для него свитер готов. Обрадуется, наверное. Впрочем, когда это он откровенно радовался?  

Буду сшивать. До готовности. Остаётся отутюжить…  

Блеск…  

 

Александра, Александра…  

Ты не Шура, ты… Кассандра…  

 

Готово.  

Два часа. Уже два часа ночи!!!  

 

В конторе почти сразу же сняли трубку.  

– Алло? Ты ещё там? Не спи, замёрзнешь. Диктуй адрес. Я съезжу за твоими ключами. Да, и привезу в контору. Не до утра. Ты-то чего разволновался?.. На тачке мигом обернусь. Записываю... А это как найти? Рисую... Ну, пока.  

 

Частник попался симпатичный, с разговорами не пристаёт…  

- Зачем, если не секрет, среди ночи в незнакомую местность? Поди, мужа вытаскивать?  

Сглазила. Но кивнула.  

- А надо?  

- Может, и правда, не надо.  

- Поедем лучше ко мне кофе пить.  

- Я подумаю, – затосковала Альбина.  

- Ну, думай. Ты какую музыку предпочитаешь?  

- Хорошую. Хард-рок…  

- Я тоже хорошую. Вот послушай.  

 

«Матушка, матушка, что во поле пыльно?..»  

 

- Да это же фольклор какой-то!  

- Ты не возмущайся... Это Бичевская вообще-то... Слушай лучше.  

 

«Сударыня-матушка, что во поле пыльно?..»  

 

- Знаете что, лучше довести начатое до конца, а потом видно будет, кофе захочется или цианистого калию... Поедемте на Черёмушки…  

- Мы туда и едем. Я, кстати, тоже там живу.  

 

«Дитятко, милое, тебя благословляю…»  

 

- Приехали?  

- Да, сейчас посмотрю, какой подъезд... Сиди в машине, не мокни зря. Как будто сюда.  

- Вы подождёте, ладно?  

- О чём разговор.  

 

Двери открыл Сергей. И отпрянул, увидев.  

В глубине комнаты сидела, погрузившись в кресло с ногами, юная и очаровательная.  

-Я за ключами. Виталик просил привезти.  

- Он должен был сам сюда приехать. Я его жду.  

- Красиво ждешь.  

- Это не моя девушка.  

- Неужели?! Что же она спешит уйти, не представившись?  

Юное очарование прытко стучало каблучками по лестнице.  

- Отдай ключи, говорю. Я обещала их Виталику.  

- Больше ты ему ничего не обещала?  

Альбинина сумка прилетела неожиданно. Сергей охнул:  

- Ну, ты даешь... – под глазом быстро синело, из носа капала кровь.  

Приостановившаяся было блондинка резво покинула подъезд.  

- Шеф, в центр едем?  

- Нет. Гуляй, девочка.  

Не сумев из двух связок ключей, добытых в бою, выбрать нужные и сунув обе в сумку, Альбина вдруг притихла. Ведь финиш. Не исправить. И зачем всё было затеяно, кому это было нужно?..  

- Едем домой, Казанова?  

- Едем.  

В машине сухо, тепло, спокойно.  

- На прежние места?  

- Да. И включите, пожалуйста, музыку. Она у вас действительно хорошая.  

 

«Он говорил мне: «Будь ты моею!»  

И стала жить я, страстью сгорая...»  

 

Звенели струны гитары, мерцали цветные отражения реклам на мокрой мостовой, редко, оттого и ярко, неслись навстречу светящиеся окна домов. «Дворники» танцевали на лобовом стекле автомобиля, удивительно попадая в такт. Сергей же тактом не отличился:  

- Слышишь, Аленький, хочу, чтобы ты знала: ты для меня пусть не единственная женщина, но единственно любимая...  

- Не мешай. Музыку слушаю. – Альбина дернула плечом, и рука мужа упала на сиденье.  

Остальной путь проделали молча.  

- Остановите здесь, пожалуйста. – Аля полезла в сумку за кошельком. Кошелек никак не находился.  

- Что-то звенит, значит, деньги есть, – засмеялся частник.  

Аля выудила поочерёдно три связки ключей. Больше не звенело. Для верности еще потрясла сумкой.  

- Сколько можно копаться? Я уже промок до нитки! – Сергей уже сердился.  

- Закрой дверь, дует, – не менее сердито ответила Альбина, продолжая поиски.  

Сергей захлопнул дверцу и перебежал до карниза. Частник снова засмеялся:  

- Ну, как же ко мне на кофе?..  

- А, – махнула рукой Альбина, – поехали...  

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Роман-с... / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

2006-09-07 22:28
Енот Баскервилей. Мистер Шерлок Холмс. / Куняев Вадим Васильевич (kuniaev)

Мистер Шерлок Холмс, который завтракал обычно очень поздно, исключая те нередкие случаи, когда он вообще не завтракал, сидел за столом и завтракал. Я стоял перед камином на ковре из гималайского суслика, собственноручно убитого мною в Афганистане, и вертел в руках французскую дудку, забытую нашим вчерашним посетителем. Это была не очень тонкая, но и не очень толстая дудка, с мундштуком в форме луковицы, из тех, про которые говорят обычно: «Хорошая Ореховая Дудка». Прямо под мундштуком вилась широкая серебряная полоса почти в дюйм толщиной со следующей надписью на ирландском языке: «Джеймсу Мортимеру, ССВвА, от его друзей ЧКСД», и датой «1884». Это была такая дудка, с которой старомодные семейные врачи посещали своих пациентов – добротная, прочная и надежная.  

- Ну, Ватсон, какие выводы вы сделали?  

Холмс сидел спиной ко мне, и я не понимал, каким образом он узнал о моем занятии.  

- Как вы узнали, что я делал? Вы что, имеете глаза на обратной стороне вашей головы?  

- Я имею, как вы изволили выразиться, тщательно отполированную теорию дедукции. Во время осмотра этого музыкального инструмента вы ненароком наигрывали на нем свою любимую песенку «Кентерберийские придурки – вперед!». Из этого я делаю сразу три вывода. Во-первых, что за моей спиной стоите именно вы, а не профессор Мориарти. Он любит песню «Блондинки лучше, чем коровы». Во-вторых, что вы рассматриваете какую-то дудку. И, в-третьих, что эта дудка не ваша, у вас ведь никогда ничего не было кроме геморроя, – сказал он. – Так что же вы скажете о дудке нашего вчерашнего посетителя? Поскольку мы были так неудачливы, что прозевали его и не имеем понятия о цели его визита, этот случайный сувенир очень нам пригодится. Позвольте мне услышать, как вы восстановите образ владельца дудки, а я пока съем этот салат из воробьиных гузок.  

- Я думаю, – сказал я, следуя, насколько хватало ума, методу моего лучшего друга, – что др. Мортимер – преуспевающий пожилой врач, уважаемый друзьями и родственниками, потому что только друзьям и родственникам придет в голову подарить врачу французскую, а не немецкую дудку.  

- Хорошо! – сказал Холмс. – Отлично!  

- Я думаю также, что он – практикующий врач, который лечит несчастных алкоголиков в деревне и слегка глухой человек.  

- Это еще почему?  

- Потому что это дудка, первоначально очень красивая, так замусолена, что я не представляю ее во рту городского врача-терапевта. Посмотрите на мундштук. Он так стерся, как будто на дудке играл весь наш королевский оркестр. Какой же нормальный человек, не выпивший бутылку виски, выдержит полчаса этих звуков? А то, что сам доктор выдерживает свои мелодии, свидетельствует о его глухоте.  

- Вполне логично, – сказал Холмс.  

- И затем надпись: «друзья ЧКСД». Я полагаю, что эти буквы означают какую-нибудь забегаловку или трактир, в котором ошиваются его пациенты. Он оказывал им помощь, снимая похмельный синдром, за что ему и преподнесли такой нужный каждому врачу подарок.  

- Ну, Ватсон, вы превзошли самого себя! – сказал Холмс, ковыряясь в ухе и закуривая сигарету. – Я обязан отметить, что во всех анекдотах, которые вы были так любезны сочинить про меня и мои скромные дела, вы обычно преуменьшаете свои собственные умственные возможности. Если вам иногда и нелегко самостоятельно найти туалет, то, по крайней мере, вы возьмете баночку, чтобы не запачкать ковер. Немало людей, не обладая талантом, имеют замечательную способность зажигать его в других. Я признаю, мой дорогой друг, что я должен вам три шиллинга и восемь пенсов за это.  

Он никогда не говорил ничего подобного, и я должен признать, что его слова доставили мне острое наслаждение, ибо его необыкновенное равнодушие к моему восхищению им и ко всем моим попыткам написать трактат о методах его работы не раз и не два ущемляло мое и без того ущемленное самолюбие. Я был горд тем, что своим объяснением поднял его метод на невообразимую высоту и, благодаря этому, получил три шиллинга восемь пенсов из рук самого основателя.  

Холмс взял дудку из моих рук и несколько минут изучал ее при помощи своих невооруженных, но таких проницательных глаз. Затем с выражением неподдельного интереса он неуловимым движением руки отбросил сигарету, и, поднеся дудку к окну, рассмотрел ее снова, но уже через огромную выпуклую лупу, – его неразлучную спутницу.  

- Интересно, но элементарно! – сказал он и возвратился в свой любимый угол диванчика. – Несомненно, есть одна-две любопытные детали на дудке. Они дают нам основу для некоторых размышлений.  

- Что-нибудь ускользнуло от меня? – спросил я с некоторым самодовольством. – Надеюсь, что ваш великолепный метод еще не настолько великолепен, чтобы определить, например, количество сахара в моче предполагаемого владельца этого инструмента.  

- Я боюсь, мой дорогой Ватсон, что большинство ваших выводов были ошибочными. Когда я сказал, что вы стимулируете мой талант, это означало, что ваши недалекие высказывания частенько помогают мне встать на правильный путь, и, если быть откровенным, замечая ваши ошибки, я невольно нахожу истину. Не то, чтобы вы полностью были не правы в данном случае. Этот человек является, несомненно, практикующим сельским врачом. И он лечит безобидных деревенских обывателей.  

- Значит, я был прав.  

- В этом отношении – да.  

- Но ведь это все, что можно сказать, исходя из примет этой дудки?  

- Нет, нет, дорогой Ватсон, не все, далеко не все. Так, например, я склонен предполагать, что подобное подношение доктор может получить скорее от своих более удачливых коллег, я имею в виду врачей, работающих в какой-нибудь лечебнице, а никак не в питейном заведении. А когда перед лечебницей стоят буквы «ЧК», название «Черингкросская» напрашивается само собой.  

- Возможно, вы правы.  

- Все наводит на такое толкование. И если мы возьмем это за рабочую гипотезу, у нас будет фундамент, на котором мы построим образ нашего неизвестного посетителя. Дорогой Ватсон, вспомните, куда вы попали в позапрошлом году после успешного окончания одного моего дела. Вы еще так любезно согласились описать его в памфлете под названием «Синие бобры».  

- Боже мой, Холмс! Это же «Черингкросский Сумасшедший Дом»! Хорошо, но какие дальнейшие выводы можно отсюда вывести?  

- А вам ничего не приходит в вашу голову? Вы же знаете мои методы. Примените их!  

- Я прихожу только к одному очевидному выводу, что это человек, прежде чем уехать в деревню, работал в Лондоне, в сумасшедшем доме. Кстати, Холмс, если с «ЧКСД» все понятно, то что такое «ССВвА»?  

- Эти буквы, дорогой друг, могут означать все, что угодно, но, если хорошенько пораскинуть мозгами, становится предельно ясным, что означать они могут только одно.  

- Что же?  

- Самому Смышленому Врачу в Англии!  

- Поразительно! Как вы догадались, Холмс?  

- Вы знаете мои методы, Ватсон. Я постоянно твержу вам, что строить догадки – дело абсолютно бесперспективное. Мои выводы – это больше чем догадки. Это гипотезы, которые рано или поздно подтверждаются. А что касается расшифровки надписи «ССВвА» – это и есть гипотеза, которая когда-нибудь обязательно подтвердится.  

- Фантастика! Когда вы говорите мне о ваших выводах, не упоминая об умозаключениях, приведших вас к ним, я думаю, что вы или чародей, или шарлатан. Но когда вы описываете ход ваших мыслей, я удивляюсь, до чего все просто!  

- Ну, поехали дальше. Посмотрите на этот предмет с обратной стороны: за какие такие заслуги ему был сделан этот подарок? Когда друзья, скрепя сердце, наскребли четыре пенса и, проклиная про себя нашего незнакомца, на которого пришлось раскошелиться, преподнесли ему сообща эту никчемную вещь? Естественно, когда он их покинул. Они так обрадовались, что, не считаясь с затратами, подарили ему эту дудку в надежде, что больше никогда его не увидят. Предположим, что работу в дурдоме он сменил на более подходящую для его умственных способностей практику в деревне. Обнаглеем ли мы до крайней степени, если предположим, что подарок сделан именно в связи с его уходом?  

- Это кажется весьма вероятным.  

- Теперь отметьте, что он не мог состоять в штате лечебницы, ведь в сумасшедших домах и доктора обычно тоже сумасшедшие, а это возможно лишь в том случае, когда за плечами несколько лет близких контактов с душевно больными. Такой врач вряд ли покинул столь теплое местечко. Тогда кем же он был? Если он работал там, не будучи штатным психоаналитиком, тогда ему отводилась скромная роль вивисектора, живущего при лечебнице, то есть немногим больше, чем ваша роль двадцать седьмого помощника подносчика заряжающему в столь пафосно описываемой вами афганской компании. И он ушел, а, вернее, сбежал оттуда пять лет назад, смотрите дату на дудке. Потратив столько сил и времени на идиотов, он решил оставить врачебную практику в городе и заняться излечением безответных деревенщин. Таким образом, дорогой мой Ватсон, ваш солидный пожилой доктор испарился, а вместо него перед нами вырос симпатичный молодой человек, полный раздолбай, пижон и профура, нежно любящий своего попугая, который, как я приблизительно прикидываю, больше волнистого и меньше какаду.  

От последних слов Холмса я так зашелся хохотом, что ненароком прищемил себе палец каминной кочергой. Шерлок Холмс откинулся на спинку дивана и пустил в потолок струйку дыма, которая немедленно превратилась в слабо колеблющийся портрет миссис Хадсон.  

- Что касается последнего пункта, – сказал я, немного прочихавшись, – то тут вас ничем не проверишь. Но насчет всего остального...  

Я снял со своей книжной полки справочник «Все прощелыги Лондона» и нашел там нужную фамилию. Там оказалось насколько Мортимеров, но я сразу же отыскал нашего посетителя и прочел вслух все, что к нему относилось:  

- «Мортимер Джеймс – раздолбай, пижон и профура. Сельский врач приходов Гримпен, Торсли и Хай-Бэрроу. Автор статей «Без пива тяжко» («Ланцет» 1882), «Когда же это все кончится?» («Кривая скрепка» 1883). Сбежал из сумасшедшего дома из-за одной старой карги».  

- Никакого намека на трактир, Ватсон, – сказал Холмс с улыбкой только что опохмелившегося алкоголика, – но врач в деревне, как вы проницательно заметили. Вам, дорогой друг, нужно держаться подальше от этих вонючих пабов в Сохо, иначе забегаловки и трактиры вам будут мерещиться даже в Вестминстерском аббатстве. Что же касается прилагательных, я попал в точку, как вы, вероятно, заметили. Только раздолбай может забыть свои вещи у нас, к нам ведь шатается всякая шушера день и ночь, только пижон будет таскать с собой попугая, и только профура может сбежать из доходного и теплого места из-за какой-то старой карги.  

- А попугай?  

- Попугай имел обыкновение носить эту штуковину за хозяином. Взгляните, по отпечаткам попугайских зубов мы можем легко установить что это... Ну конечно же! Среднеевропейский ворон!  

С этими словами Холмс нервно расхаживал по комнате, потом внезапно прыгнул к оконной нише. В его последних словах прозвучало такое зловещее убеждение, что я чуть не упал в обморок.  

- Послушайте, друг мой! – вскричал я надрывно. – Почему вы в этом уверены?  

- Элементарно, Ватсон! Я вижу птицу и ее забывчивого хозяина у наших дверей. А вот и его звонок. Куда вы Ватсон? Не бойтесь, вороны не кусаются. Прошу вас, дорогой друг, останьтесь, вы же с ним коллеги, ваше присутствие поможет мне раскрутить его на несколько лишних фунтов. Вот она, роковая минута! Вы слышите подагрическое, отвратительное шарканье стоптанных штиблет на лестнице, эти штиблеты врываются в вашу жизнь как страховой агент в момент оргазма, но что несут они с собой? Черно-коричневую грязь с Кеннингтон-роуд или застывшие фрагменты фекалий пьяной проститутки с вокзала на Хай стрит? Что понадобилось доктору Джеймсу Мортимеру, раздолбаю и пижону, от гения частного сыска Шерлока Холмса?.. Ком раус! В смысле, входите!  

Наружность нашего гостя очень удивила меня, ибо я рассчитывал увидеть типичного сельского врача, погрязшего в пучине пороков от вынужденного безделья в глуши. Доктор Мортимер оказался очень коротким, толстым человеком с носом, похожим на прошлогоднюю картофелину, между бесцветными, широко расставленными глазами, которые светились нездоровым блеском за золотой оправой очков, держащихся на яйцеобразной голове при помощи резинки от панталон. Одет он был, как и подобает человеку его профессии, но с некоторой неряшливостью: на голом теле сильно поношенный бараний тулуп, облитые какой-то гадостью брюки, торчащие из-под них завязки от кальсон, просящие каши рваные башмаки с разноцветными шнурками. Он постоянно вытирал платком, похожим на половую тряпку, пот с красного лба и по-гусиному вытягивал тощую шею, как бы примериваясь к обстановке. Как только наш гость вошел в комнату, его блуждающий взгляд остановился на дудке в руках Холмса, и он со сдавленным криком протянул к ней свои корявые грязные руки.  

- Какое счастье! А я никак не мог вспомнить, где я ею профукал, здесь или в публичном доме на Питт-стрит. Профукать такую вещь! Это было бы ужасно!  

- Презент? – лукаво спросил Холмс.  

- Да, сер.  

- От Черингкросского сумасшедшего дома?  

- Да, от тамошних коллег, будь они трижды, ко дню свадьбы.  

- А-а, какое безобразие! – вскричал Холмс, мотая головой.  

Доктор Мортимер изумленно заморгал:  

- Что же в этом такого безобразного?  

- А то, дорогой сер, что вы своим бестактным заявлением нарушили такой блестящий ход моих бесподобных умозаключений. Так значит, подарок свадебный?  

- Да сер. Я имел несчастье жениться на одной старой карге, но через три дня сбежал от нее, оставив надежду на должность старшего кладовщика. Пришлось поселиться в деревне, обзавестись своим домом и постоянными проблемами с местными алкоголиками.  

- Значит, мы не так уж сильно ошибались, – сказал Холмс, потирая руки. – А теперь, доктор Мортимер...  

- Что вы, что вы! У меня никогда не было докторской степени, я всего лишь скромный член Королевского ортопедического общества.  

- И человек точного ума, очевидно?  

- Я имею некоторое отношение к науке, мистер Холмс: так сказать, собираю пустые бутылки на краю необъятной свалки познания. Если не ошибаюсь, я имею честь говорить с мистером Шерлоком, как его...  

- Не ошибаетесь, доктор Ватсон – это вот тот человек с простреленной в пяти местах ногой и умными глазами.  

- Рад с вами познакомиться, сер. Ваше имя, упоминаемое рядом с именем вашего друга, уже начинает набивать оскомину у людей с научным складом ума. Вы очень интересуете меня как мужчина, мистер Холмс. Я никак не ожидал, что у вас такие огромные, как у питекантропа, надбровные дуги и такой приплюснутый череп. Вам никогда ничего на голову не падало? Разрешите мне вас пощупать. О-о! Слепок с вашего, хм, мог бы служить украшением любого зоологического музея, до тех пор, пока не удастся получить оригинал, естественно. Не сочтите за лесть, но я очень, очень завидую доктору Ватсону!  

Шерлок Холмс показал странному гостю на место.  

- Мы с вами, уважаемый, кажется, оба энтузиасты своего дела, – сказал он взволнованно. – Судя по вашему указательному пальцу, вы предпочитаете сами забивать папиросы, а не покупать джойнты на улице. Не стесняйтесь, закуривайте.  

Доктор Мортимер вынул из кармана пакет и с поразительной ловкостью скрутил папиросу. Его длинные, членистые пальцы двигались проворно и беспокойно, как отвратительные щупальца насекомого.  

Холмс сидел тихо, но внезапные, проницательные взгляды, которыми от буквально пронзал нашего занятного собеседника, ясно говорили о том, что этот человек вызывает у него невероятный интерес.  

- Я полагаю, сер, – начал он наконец, – что вы оказали мне честь вчерашним и сегодняшним посещением не только ради обследования моего, хм?..  

- О нет, сер, конечно нет! Хотя придти к вам стоило и ради этого тоже, но привело меня к вам совсем не это, мистер Холмс. Я человек отнюдь не практической складки, а между тем передо мной внезапно встала одна чрезвычайно запутанная и странная задача. Считая вас вторым по величине... Хм, европейским экспертом...  

- Вот как, сер! – в бешенстве вскричал Холмс, хватая со стола нож для вскрытия почтовых конвертов. – Разрешите полюбопытствовать, черт возьми, кого же вы считаете первым?  

- Портреты г-на Бертильона в натуральную величину внушают большое уважение людям с научным складом мышления.  

- Почему же тогда вы, сер, пришли ко мне, а не к этому вашему Бертильону? – с нескрываемым презрением в голосе спросил Холмс.  

- Я говорил о «научном складе мышления», но как практик... – доктор Мортимер сладострастно взглянул на Холмса. – Вы не знаете себе равных. Это признано даже у нас в Гримпене. Да и господин Бертильон живет во Франции, а билеты на паром снова подорожали… Надеюсь, сер, я не позволил себе ничего лишнего?  

- Так, самую малость, – ответил Холмс, остывая. – Однако, доктор Мортимер, вы поступите совершенно правильно, если сейчас же, без дальнейших промедлений и отступлений, расскажете мне ваше дело, для разрешения которого вам требуется моя высокооплачиваемая помощь.  

 

Енот Баскервилей. Мистер Шерлок Холмс. / Куняев Вадим Васильевич (kuniaev)

2006-09-03 22:17
Гастроль в Петродворец. Прощание. / Куняев Вадим Васильевич (kuniaev)

Последнее прощание было невыразимо трогательным. Со всех ближних и дальних колоколен доносился несмолкаемый прощальный звон, а повсюду вокруг назначенного места расставания раскатывалась неумолкаемым предвестием приглушенная дробь сотен и сотен барабанов, перемежаемая гулкими артиллерийскими залпами. Оглушительные раскаты грома и яркие вспышки молний, озарявшие прекрасную сцену, свидетельствовали о том, что небесная артиллерия решила явить всю свою сверхъестественную мощь ради вящей грандиозности зрелища, и без того вселявшего дрожь. Разгневанные небеса разверзли хляби свои, и проливной дождь потоками низвергался на обнаженные головы собравшихся толп, в которых, по самым скромным подсчетам, было не менее пятисот тысяч человек. Сводный отряд Петергофской городской милиции под личным руководством генерал-майора Прокопенко поддерживал порядок в этом обширном скоплении народа, а чтобы скоротать время ожидания, духовой оркестр Ленинградской Государственной Филармонии, украсив инструменты разноцветными лентами, предлагал слуху собравшихся великолепное исполнение той бесподобной мелодии, которую сроднила нам с колыбели рыдающая муза Сперанцы. Скоростные экскурсионные поезда и комфортабельные пассажирские автобусы с мягкой обивкой представлены были к услугам наших провинциальных сородичей, прибывавших большими группами. Бурное оживление вызвали любимцы петергофской публики, уличные певцы Иванушки, со своим неизменным заразительным весельем исполнившие «В ночь перед тем, когда вздернули Ларри Лаффера». Два наших неподражаемых комика сделали фантастический сбор среди ценителей юмора, продавая листовки со словами и музыкой государственного гимна, и ни один из тех, кто лелеет в сердце любовь к истинно русской шутке, лишенной тени вульгарности, не попрекнет их оболом, добытым в поте лица. Детишки из Приюта Подкидышей Женского и Мужского Пола, гроздьями облепившие окна, что выходили к месту события, были в восторге от этого нежданного дополнения к своим обычным забавам, и тут по праву следует сказать слова похвалы в адрес монахинь-попечительниц за их превосходную идею доставить бедным малышам, лишенным матери и отца, поистине поучительное зрелище. Гости вице-президента, среди которых можно было заметить многих блистательных светских дам, в сопровождении Второго Лица проследовали к удобнейшим местам на большой трибуне, между тем, как живописная иностранная делегация, известная как Друзья Островов Франца-Иосифа, разместилась напротив. В эту делегацию, которая присутствовала в полном составе, входили командор Бачибачи Беннингтон (доставленный к своему месту посредством мощного парового крана), мсье Пьер-Поль Жирнодель, князь Владимир Голопупенко, архиепископ силезский Леопольд-Рудольффон Шванцебад-Ходенталер, графиня Мара Вирага Кишкосони Потрохапешти, Хайрем А. Бомбуст, граф Анастас Карамелопулос, Али Баба Бакшиш Рахат Лукум Эфенди Кикабидзе, синьор идальго кабальеро дон Педрильо-и-Палабарасс-и-Патерноссер де ла Малярия, Хопокопо Харакири Охуёзи Хузинас, Пли Хунг Чанг, Олаф Кобберкеддельсон, мингерц Трик ван Трумс, пан Польский Педеревский, гусьподин Фрспиикие Ингосстрахский, преподобный отец Изыдий Гопников, герр Бардакдиректорпрезидент Ганс Хуэхли-Стоитли, юбераллесинтендант Кригфрид Юберальгеманд. Все без исключения делегаты в энергичнейших и разноязычнейших выражениях восхвалили неслыханное представление, свидетелями которого им предстояло стать. В дальнейшем среди ВИП завязался оживленный диспут о том, какова истинная дата рождения Бориса Гребенщикова, восьмое или девятое марта. Активное участие приняли все. В ходе дискуссии активно применялись автоматы Калашникова, ручные гранаты типа «лимонка», пистолеты-пулеметы системы Шмассера, дымовые завесы, нервно-паралитические и слезоточивые газы, атомные чемоданчики, тесаки и другое холодное оружие, кастеты, дубинки, обрезки чугунных труб и куски шпал; происходил непринужденный обмен мнениями. Постовой Семёнов, по прозвищу Сопля, вызванный с нарочным из Соснового Бора, во мгновение ока восстановил порядок и с блестящей находчивостью предложил в качестве решения спора семнадцатое число, равно воздающее честь каждой из тяжущихся партий. Сердечные поздравления постовому Семенову принесли все ВИП, многие из которых были покрыты кровавыми ранами. Командор Беннингтон, был извлечен из-под председательского кресла, и его адвокат Андрей Макаров разъяснил, что разнообразные предметы, таившиеся в его тридцати трех карманах, были им отчуждены вовремя побоища из карманов более молодых коллег в надежде призвать их к здравому смыслу. Указанные предметы (в том числе и несколько сотен золотых мужских и женских часов) были незамедлительно возвращены законным владельцам, и торжество справедливости стало полным.  

Спокойно и просто Полковник появился перед публикой в безукоризненном деловом костюме, с любимым своим цветком Gladiolus Cruventus в петлице. Он возвестил о своем появлении тем милым, чисто полковничьим покашливанием, которому столь многие (и безуспешно) пытались подражать – коротким, натужным, неповторимо присущим лишь ему одному. Появление прославленного артиста было встречено бурей приветственных восторгов всей огромной массы собравшихся, дамы из окружения премьер-министра в экстазе размахивали платочками, а иностранные делегаты, в еще большем воодушевлении, издавали ликующие крики, слившиеся в многоголосый хор: хох, банзай, эльен, живио, чинчин, полла крониа, гип-гип, вив, Алла, на фоне которого легко можно было различить звонкое эввива делегата из страны песен (его высокое и долгое ФА напоминало те дивные пронзительные ноты, которыми кастрат Фаринелли пленял сердца европейского бомонда). Ровно в семь часов через мегафоны был подан сигнал к молитве, и во мгновение ока головы всех были обнажены; патриархальная буденовка, со времен революции принадлежавшая семье премьера, была бережно снята с головы последнего его дежурным личным врачом, доктором Щегловым. Высоко ученый прелат, явившийся предоставить герою перед отъездом последние утешения нашей святой религии, с истинно христианским смирением преклонил колена в луже дождевой воды, задрав сутану на свою седовласую голову, и обратил к престолу милосердия горячие и усердные молитвы. Рядом с подиумом возвышалась пьяная фигура главного тамады, чьё лицо закрывал десятилитровый горшок с двумя круглыми прорезанными отверстиями, сквозь которые яростно сверкали его глаза. В ожидании знака, он пробовал крепость «посошка», то наливая его в алюминиевую кружку, то попросту прикладываясь к горлышку оплетенной ивовыми ветками бутылки, специально доставленной для этой цели поклонниками его тяжкого, но такого необходимого искусства. На изящном столике красного дерева перед ним аккуратно были разложены ложки и вилки, выполненные из лучшей стали по специальному заказу мастерами знаменитого Новолипецкого металлургического комбината, горшочек из терракоты, куда по мере успешного проведения мероприятия должны были помещаться ихтиозавры восемнадцати тостуемых, а также два вместительных молочных кувшина, предназначенных для собирания драгоценнейших капель, оставленных драгоценнейшими тостуемыми. Эконом Объединенного приюта Всех Бомжей имел предписание доставить эти сосуды по наполнении их, в указанное благотворительное заведение. Аппетитнейшая трапеза, состоявшая из яичницы с беконом, превосходно зажаренного бифштекса с луком, горячего бодрящего чая и прекрасно пропеченных румяных булочек, была любезно предложена устроителями главному герою праздника, который демонстрировал отличное расположение духа и живой интерес ко всем деталям происходящего; однако, проникшись величием момента и проявив самоотречение, небывалое в наши дни, он выразил желание (исполненное незамедлительно), чтобы трапеза его была разделена поровну между членами Общества Больных и Неимущих Квартиросъемщиков в знак его внимания и почтения. Волнение достигло nec и non plus ultra, когда какая-то девушка прорвалась сквозь плотные ряды зрителей и бросилась, зардевшись на его мужественную грудь, грудь того, кому через миг предстояло покинуть сие беспрецедентное собрание. Герой любовно заключил в объятия ее гибкий стан, шепча с нежностью: Шагане ты моя, Шагане. Воодушевленная звуками, исходящими из его уст, она покрыла страстными поцелуями все разнообразные части его особы, каких только ее пылкость смогла достичь через препоны его одежд. Ручьи слез хлынули из ее прекрасных глаз, и все несметное собрание людей, потрясенное до глубины, разразилось душераздирающими рыданиями. Сам престарелый служитель Господа был растроган отнюдь не менее остальных. Рослые закаленные мужи, блюстители порядка и добродушные исполины из Второго Отделения Милиции города Петергофа, не таясь, прибегали к помощи носовых платков, и можно с уверенностью сказать, что ничьи глаза не остались сухими во всем этом грандиозном собрании. Засим случилось романтичнейшее происшествие: юный красавец, выпускник ЛИАПа, известный своим рыцарским отношением к женскому полу, выступил вперед и, представив свою визитную карточку, чековую книжку и родословное дерево, просил руки несчастной молодой красавицы, умоляя немедленно назначить день свадьбы. Его предложение было с готовностью принято. Каждой женщине из публики был вручен изящный сувенир в виде брошки с черепом и костями, и этот дар, столь щедрый и подобающий случаю, вызвал новый прилив восторга. Когда же галантный питомец ЛИАПа – заметим попутно, носитель одной из самых скандальных фамилий в истории России – надел на палец зардевшейся невесты бесценное обручальное кольцо с изумрудами, образующими треугольник с четырьмя гранями, общий энтузиазм перешел все границы. Что говорить, даже сам глава Петергофской городской милиции, генерал-майор Прокопенко, руководивший печальной церемонией прощания, тот самый, что, не моргнув глазом, дюжинами отправлял в ад бандитов, привязывая их к жерлам минометов, не в силах был сдержать чувств. Его рука в железной перчатке смахнула непрошеную слезу, и те избранные бюргеры, что составляли его ближайший entourage, могли уловить прерывистый шепот:  

- Эх б..ть, ну краля, мать ее бога душу, так бы и завыл, глядя на нее как вспомнишь старую жопу что поджидает дома в Сестрорецке...  

 

Гастроль в Петродворец. Прощание. / Куняев Вадим Васильевич (kuniaev)

Страницы: 1 2 

 

  Электронный арт-журнал ARIFIS
Copyright © Arifis, 2005-2017
при перепечатке любых материалов, представленных на сайте, ссылка на arifis.ru обязательна
webmaster Eldemir ( 0.563) Rambler's Top100