Меня нарисовал Шагал;
С тех пор мне некуда деваться -
Я должен в небе оставаться,
Хотя я в жизни не летал.
Кроил и шил; порой до боли
Бывал влюблён в свою жену.
Я тихо жил, но много слушал,
И осознал свою вину.
Мы рождены – и в том повинны;
И нам не в силах изменить
Ни наших предков посох длинный,
Ни выбор жить или не жить.
Пройдись осенними холмами,
Сухих цветов букет нарви -
Они орошены слезами,
И выращены на крови.
Но в час суда, и в час расплаты
Я слышу музыку реки,
Сквозь громовые перекаты
Звенят весною ручейки.
Взволнованно трепещут скрипки,
И жизнь рождается опять,
И смех сквозь слёзы строит блики,
И плач рождает благодать.
Я развернусь в своих потомках
Стосильной мощностью турбин,
Но чёрный хлеб в моей котомке
Смягчит их взгляд из под морщин.
Село темнеет, ночь струится,
Но будоражит сон и кровь
Еврей с котомкой, словно птица
Сквозь сумрак смеженных веков.
.
* * *
Кабинет Фауста. Фауст что-то пишет... Наконец, отрывается от стола, задумывается.
Ф а у с т :
«...Высокомерен, — люди говорят,
И холоден...» — все так, но лишь отчасти,
И я все помню — каждый добрый взгляд,
И слово каждое поддержки и участья,
Но только никому еще — в свой срок —
Слов благодарности, любви сказать не смог —
Все думал: позже, как-нибудь, успею...
Так мать ушла — я не простился с нею.
Так многие ушли, кто был мне дорог —
Кто в тридцать семь, а кто, как я — за сорок...
О, голоса небесные! — не вы ли
Меня так оглушили, ослепили,
Астральным бредом голову вскружив?..
Успеть проститься б с теми хоть, кто жив...
И, может быть, вот это «завещанье» —
И просьба о прощенье и — прощанье...
(Пишет.)
«...Дарю тебе я, Франц фон Зиккингем,
Собрание прекрасных древних гемм...
...Агриппе-магу, другу и сопернику,
Дарю все письма Босха и Коперника...»
(Осматривается, видит, глядящие на него слепыми зрачками, бюсты «древних», грустно усмехается.)
...Вы помните, увенчанные лавром,
Ваганта, молодого бакалавра?..
Он шлет поклон вам, стоя перед бездною...
(Пишет.)
«...Все глобусы, земные и небесные,
Торкветы, астролябии, все карты
Бюст Пифагора, зеркало Астарты,
Тибетский череп, кельтский древний герб,
Все — в университет мой, в Гейдельберг.
...В цирк Йоргенса — кимвал с китайской арфою,
Ручного волка, кобру с черепахой...»
(Наливает вина из кувшина, пьет; взгляд его задерживается на кубке. Приписывает.)
«...Все емкости — пиалы, кубки, амфоры —
Отправить в погребок Ауэрбаха».
.
На полувыдохе замкнуть в самом себе пространство боли.
Перевирая счастья суть, словами украшать неволю.
На жемчуг рифмы осердясь, калёным выжигать железом
стихов удушливую вязь. И в прозу – буреломным лесом...
Третий день не видно солнца.
Дождевые колокольцы
под темнеющим листом
обещают что-то грустно,
а ладонь подставишь – пусто,
значит будет всё потом.
Подождём ещё немного,
а пока туман дорогу
обволакивает густо,
словно зверь тысячеустый
разом выдохнул. И дом,
тот который нас согреет,
скрыт пока дыханьем зверя,
но, проста и безыскусна,
тлеет нить шестого чувства,
что туман – развеет солнце,
к свету выведет дорога,
зверь устанет и сомлеет,
и вздохнёт тепло и вкусно
поджидающий нас дом.
Вышло так – расстройство такта.
Гром и вдребезги закат.
Буйство тайны без антракта
выпьют в страхе стар и млад.
Надоело солнцу с небом
знаться в сломной вышине.
Пошатнулись власть и вера,
стонут искрами в огне.
Я ж, безумец, благодарен,
что восстали на меня.
Хоть бессовестен, вульгарен,
все же ставленник огня.
Пусть за мной мосты сжигают,
и так черен дымный след,
какофонии играют
гром и ветры, срам и блеф…
Я заказывал все это,
в сонном тишину браня:
безрассудства – для поэта,
страсть – для ночи, свет – для дня…
Чтобы в истине святая
Бездна плавилась в огне,
ложь, неискренность сметая,
обозначилась в весне.
Чтобы утро – в солнце с небом,
в беззакатную зарю.
Чтоб узнать ее и верить
слову страстному: «люблю»