Ничего не бывает по-настоящему. Осенью хотелось уехать куда-нибудь за город по грибы там, по ягоды. Чтобы листья на лобовое стекло скрученные такие падали, холодно немножко было. Осенью хотелось тишины, верить, слушать, ждать. Шиповник собирать, потом заваривать, остужать и пить сладковатый прохладный напиток. Быть одному против себя в одноматчевом поединке с дополнительным временем, если ничья. Расхлестать себя березовым веником, растворить пыль, поставить кеды в дальний угол. Дышать, как ежик, часто. Вглядываться, как мысли обретают мозаичную реальность. Повесить все галстуки на осиновые ветки. Картошки печеной поесть. Переступить черту, захлебываясь соленой морской водой. Идти по папоротникам, присаживаться на теплые камни. Искусать губы в ожидании встречного шага, но, не дождавшись, сделать его самому. И упасть в пропасть, пуская сопливые пузыри. И, раз так, спрятаться напрочь и переждать, отстригая мысли на корню. Стать спокойным и обтекаемым.
Осенью не хотелось верить в рекламу и предсказуемость. Казалось, настоящее рядом. А теперь вот сиди и крути педали тренажера, как будто это по-настоящему. Хе-хе. Как будто что-то изменится. И на небе потянутся облака. Станешь стройным, головокружительным отвяжешь все галстуки, расцветешь в состоянии удовлетворенности. Сиять будешь, мужественным мужем обернешься, купишь зефир в шоколаде, станешь громогласным и высмеивающим все, что на обложке. Руки в карманы и пошел, как будто ты – это ты. Поверишь каждому написанному слову. Раз такое дело, застучишь молотком, забьешь все гвозди в доме, ножичком научишься вырезать всякие дудочки. Будешь ждать весны и не вспоминать ночные душещипательные кошмары. Обретешь кредитную будущность. Отправишься в поход за вторым высшим. Бросишь курить ради здоровья, а не ради кукиша табачным царям, суетливым остановкам и разговорам о смысле смысла. Осенью хотелось заскочить на подножку вагона и махать платочком в пустоту, а не стоять на перроне в сумерках с калькулятором и синицей в клетке.
Марина отвернулась от окна, за которым по-осеннему было темно, дождливо и тоскливо, и сказала пятилетней дочке:
- Дашенька, дочка, собирай игрушки, пора спать.
- Мама, я не хочу, можно я еще поиграю?
- Дашенька, мама очень устала, будь хорошей девочкой – собери игрушки.
- А ты мне сказку про папу расскажешь?
- Только если ты будешь хорошей девочкой.
- Я буду.
- Тогда собирай игрушки.
Даша аккуратно стала укладывать кукол, платья, миниатюрную посуду в картонный ящик, а Марина достала из шкафа постельное белье. Ее взгляд упал на рубашку бывшего мужа, которую никак не решалась выкинуть. Руки непроизвольно потянулись к ней. Марина потрогала рубашку. Странно – никаких ощущений. Марина пристально посмотрела на свои руки. За последние годы, как ей показалось, они изменились. Стали немного грубее и равнодушнее при прикосновении к мужниным старым вещам…
- Мама, я собрала игрушки, – Даша теребила мать за халат.
- Тогда почисти зубы и в кровать.
- Ну мам…
- Ты же мне обещала быть хорошей девочкой!
Даша резко развернулась и, сердито шлепая босыми ногами, зашагала в ванную.
Странно, руки стали грубее, а душа просит нежности. Хотя нежность в условиях жизни одинокой матери является непозволительной роскошью. Постель расправлена.
Из ванной с визгом выскочила Даша, прыгнула в постель и закрылась одеялом.
- Ты чего так визжишь? Соседи уже спать легли.
- Вода ведь холодная!
- А ты пробовала горячей добавить?
- Мам, мне лень. Расскажи лучше сказку, ты обещала?
- Чудо ты мое, чудо. Ладно, раз обещала, расскажу, – Марина посмотрела на дочь. Боже, как же она все-таки похожа на Пашу. – Твой папа сейчас работает в Нигерии. Он, как ты знаешь, летчик. Самый настоящий летчик. Он перевозит людей из одного города в другой. Папа наш хороший. Хочешь, он привезет тебе крокодильчика?
- Не-а. Крокодилы страшные. Пусть он лучше привезет обезьянку.
- Хорошо, я ему напишу, чтобы он привез тебе обезьянку. И еще наш папа очень смелый. Я вот сейчас тебе расскажу одну историю. Как-то раз наш папа перевозил через пустыню больных маленьких детей. Взлетели. Высоко-высоко. Дети в иллюминаторы смотрят, они никогда раньше на самолетах не летали. Земля под крылом такая маленькая-маленькая. Промелькнет, например, внизу стадо зебр, а кажется, что это никакие не зебры, а насекомые. Дети смеются. А потом с самолетом что-то случилось. Забарахлило внутри. Захрипело. Делать нечего – нужно идти на посадку. Наш папа смелый. Он ничуть не испугался. Спокойно посадил самолет прямо в пустыне. Но посадить самолет одно дело. Нужно ведь до людей добраться. А тут еще как назло рация не работает. Шипит только. Папа попробовал исправить самолет – не получается. Оставаться долго нельзя – время уйдет, а вода закончится. А без воды в пустыне, знаешь как? Никак. Нельзя без воды в пустыне. Там такая жара. Ого-го! Все плавится. И вот наш папа собрал всех детишек вокруг себя и сказал, что им придется немного прогуляться по пустыне. Кто-то заплакал, но большинство, как посмотрели на нашего папу, так сразу ему поверили. Такой не может обмануть. Немного – значит немного. Идут они по пустыне. Пить хочется до ужаса. Мы с тобой так никогда в жизни еще не хотели пить. Ну выпили все запасы за час. А дальше что? Ты, наверное, думаешь, что по пустыне полно верблюдов ходит. Садись да езжай? Нет, Даша, это все на картинках. Ну вот, идут они час, идут два. Дети начали уставать. Они же еще и больные. Особо уставших наш папа нес на себе. Кого-то одной рукой, кого-то – другой, кого-то на плечах. А потом он еще привязал к себе парашют, стропы на поясе закрепил, а сам парашют по земле волочился. В нем наш папа тащил совсем обессилевших. Сам уже идти не может. Думает, что все, упадет сейчас и умрет на месте, но потом как прикажет себе идти дальше. Потому что нельзя вот так запросто помереть, когда больные дети тебе доверились. Вперед. И только вперед.
Слава богу, к вечеру их нашли. Забрали всех на вертолете. Все нормально. Вот какой наш папа. Герой. Даш, ты спишь уже что ли?
Марина посмотрела на дочь. Та тихо и равномерно дышала.
- Спит. Нет, Даш, если честно, наш папа – козел. И не в Нигерии он сейчас, а в Москве. С дурой какой-то живет. Приехал он к нам из Нигерии только затем, чтобы попросить меня дать развод. Приехал, пришел на работу. Вызвал меня и сказал, что нашел другую и что уезжает в Москву сразу же, как только я дам согласие на развод. Я сразу и согласилась. Он развернулся и ушел. Даже с тобой не повидался. А теперь вот алименты не платит. Козел он, и все тут. Никакой он не герой. И доверять ему нельзя. А я ему доверилась, как больной африканский ребенок.
Даша резко открыла глаза и испуганно посмотрела на мать…
Она часто жалуется, что Бог забыл о ней, никак не приберет, не избавит от ставшего бессмысленным существования.
Годы – а было их за ее плечами ох как много – высушили и сгорбили когда-то красивое и сильное тело. Вылущили зубы, проредили и выбелили волосы.
***
– …Спрашиваешь, где я первого своего мужа встретила? Да на фабрике ткацкой – где ж еще. В финчасти он там работал, в бухгалтерии по-нынешнему. Знаешь, смурной такой ходил, серьезный, всегда в себе, не улыбнется никому. Бабы говорили – от контузии всё. Да еще потому, что семья его вся в Ленинграде в бомбежку погибла. Шептались к тому ж, что и не мужик он вроде даже после нее, контузии этой. Оказалось, врали. Он ведь на хитрости их женские не шел, сразу, говорит, меня приметил.
Я девка справная была, даром что после голодных военных лет. Природа свое взяла. Лет мне тогда было уже двадцать четыре. Нет, погоди, двадцать три. Да всё одно – переспелка уже. Замуж давно хотелось, да за кого? И помоложе сидели в девках, а о бабах и говорить нечего.
В общем, стали ткачихи наши примечать, что Иван Михалыч, ну, бухгалтер наш, часто что-то стал в цех заглядывать. В руках, значит, бумажка – для блезиру, по делам якобы своим, денежным. А сам, проходя мимо, зырк так исподлобья, глазами по всем моим округлостям пробежится, и дальше – торопится вроде.
Ну, бабьи языки знаешь. Подшучивать стали, интересуется, мол, бухгалтер Михалыч размером твоего, Катька… бюстгальтера. Ой стыдоба-то какая! У меня ведь груди были – халат расстегивался…
Это теперь – мешочки пустые, хоть в панталоны заправляй.
Дальше – больше. Он же у нас и кассиром был. Так вот, когда зарплату или аванс получала, Иван Михалыч руки моей старался коснуться – будто невзначай. А сам все на грудь пялился.
Потом как-то после смены вечерней я чего-то припозднилась, а девчата вперед ушли. Смотрю, на остановке трамвайной Иван Михалыч. Случайно вроде там. И говорит: что ж вы, Екатерина Петровна… – надо же, меня так и не величал никто – всё Катька да Катюха. А тут – Екатерина Петровна… – Что ж вы, мол, так поздно одна едете, не страшно? Давайте провожу, неровен час, кто обидит.
Ага, обидишь меня. У меня ж не только грудь была большая, но и кулаки тоже.
Ладно, согласилась. Мне хоть и неловко, что он старше меня намного – ему тогда уже под сорок было, – а все ж лестно: сам бухгалтер внимание оказал.
Попровожал так, когда никто не видит – за руку подержит, а на большее-то долго не решался, хотя видно было, что невтерпеж мужику.
С полгода, наверное, так повстречались, тайком больше. А я все ждала, когда решится.
В общем, когда Иван предложение мне сделал, я согласилась. Мужиков тогда было наперечет, хватали всех – и безруких, и безногих. Подумала, ну и что, что старше, что не люблю я его, зато мужчина видный, на хорошей должности, пылинки готов с меня сдувать.
Поженились мы, в 48-м это было.
Через год Анька родилась. Хилой росла, болезненной – не в нашу, не в деревенскую, породу удалась. Бледная, ледащая, глазищи одни в пол-лица. Да еще и аллергией мучалась – чуть что не то съест, вся обсыплется.
Характером тихая такая, играет в уголке – не слышно ее, не видно. Меня почему-то дичилась будто, а отца обожала. Иван с работы придет – Анька ему на шею. Смеется, радуется, на щеках румянец заиграет – откуда что берется. Да и отец ее баловал, нечего сказать. И гостинцы покупал, и в зоосад водил, и в цирк, и в парк – на качелях-каруселях кататься.
Иван за дочку благодарен был, угодить старался во всем. Не пил, курить, правда, курил. Но молчуном был – за весь день, бывалоча, и двух десятков слов не скажет. Зато с дочкой все что-то говорят, говорят, со смеха прыскают. А уложит ее спать и за книжку какую – вроде и рядом, а сам по себе, наособицу.
Скучно мне с ним было. Ни песен попеть, ни выпить в компании не любил. А я – заводная, певунья, частушек знала много. А ему бы все романсы слушать. Или музыку классическую. Заведет патефон, сядет в кресло и слушает, слушает…
Так и не смогла я его полюбить. Да и не старалась. Как стараться-то? Если сразу не ёкнуло сердце, потом уж старайся не старайся… Но не ругались, всем со стороны казалось, что меж нами любовь и лад. На работу вместе, с работы – тоже. Но вот в отпуск вместе никогда не ездили. Только раз в деревню выбрались всей семьей, когда Аньке года три было, – так она там чуть не задохнулась от цветущих лугов с ее аллергией. Так я всё одна туда моталась. А Анютку с Иваном дома оставляла. Он сам предлагал: езжай, мол, отдохни, что ты с ребенком будешь возиться там. А я в садик буду Анечку водить. Ей здесь лучше.
Как-то дали мне путевку на курорт на юге. Дочке 10 было тогда. Я ж там и встретила Мишу своего. С северов, шахтер, веселый, шутник, общительный, песни как пел – женщинам в санатории прямо всем-всем нравился. Влюбилась – как кошка. Ведь и лет было уже за тридцать, и замужем, и ребенок… Про всё забыла. Как затмение. В общем, закрутилось у нас.
Миша к тому времени вдовый был несколько лет как. Жена померла родами. И ребеночка не спасли.
Вернулась я с курорта сама не своя. Ивану в глаза смотреть стыдно. Да дочка словно чует что-то – как взглянет своими глазищами – как рентгеном просветит.
А Миша письма до востребования на почту пишет да пишет – зовет к себе, на Север, душу рвет.
Измаялась я вся, врать было невмоготу. Иван – хороший, но не люб мне. Смотрела на него, а сама всё Мишу вспоминала, его ласки, как звездочкой своей называл.
Письма Мишины прятала да перепрятывала – рука не поднималась выбросить. Никто столько ласковых слов мне за всю жизнь не сказал.
Однажды Иван нашел-таки эти письма. Или Анька их нашла да отцу отдала – не знаю. В общем, всё открылось.
Страшно вспоминать об этом. Иван и так не больно разговорчивым был, а тут и вовсе замкнулся в себе, лицом почернел. Спать стал на кухне.
Лучше бы поскандалил, посуду побил. Или меня. Нет, воспитание ему, вишь, не позволяло. Спросил только: любишь его? И сам же и ответил: вижу, любишь. Потом сказал: уезжай, только Аню я с тобой не отпущу. У нее здоровье слабое, да и школу менять не стоит.
Я, хоть тяжко мне было, согласилась. Уехала к Мише. Иван на развод сам подал, без меня нас развели. Тогда и с Михаилом расписались.
Скучала я по Ане, конечно, родное дите все-таки. Как в отпуск выбирались на юг, старалась через свой город проехать, дочку повидать. А Аня… Не простила она меня – за отца. С каждым разом замечала я, что совсем чужой мне становится.
Лет через пять, наверное, когда я позвонила Ивану – хотела увидеться с дочерью, она ответила по телефону, что не хочет встречаться, что я им не нужна.
Вот так я ее потеряла. Делала попытки, конечно, увидеться, дозвониться, но Аня отказывалась от встреч. Иван сказал, что ничего не может сделать, что это – ее выбор.
Через несколько лет я узнала, что Иван умер от второго инфаркта – ему и шестидесяти не было. Оказывается, он на сердце стал жаловаться после… ну, после того, как я за Мишу вышла. Ане тогда восемнадцать исполнилось. Я звонила дочери, звала ее приехать к нам. Но дочка ответила, что у нее своя жизнь, и в ней нет места мне…
С Мишей мы хорошо ладили, любили друг друга. Семнадцать лет прожили вместе, пока в шахте не завалило его. Ну похоронила я мужа, погоревала, да и вернулась сюда, к дочке, думаю, поближе. К Северу ведь так и не привыкла, всё сюда тянуло.
А дочка замужем уже к тому времени была. Вот только деток бог ей не дал – здоровьишко-то еще с детства слабенькое. Я к Ане: давай, доченька, забудем старое, будем видеться чаще, не чужие, чай, друг дружке. Но Анна, до чего ж упрямая, ни в какую!
От знакомых, стороной, узнала, что решили они с мужем взять ребеночка из детдома. Вот ведь удумали чего! Там всякие пьяницы да наркоманы детей оставляют. Что ж путного вырастет из такого дитяти?! Когда я попыталась отговорить Анну, не делайте, мол, глупостей, будете потом маяться с больным дитем, дочь отрезала: «Тебе ли судить, мама? Ты когда-то бросила родного ребенка ради мужика…»
Не простила. Муж простил, а дочь – нет. Уж как я умоляла простить меня…
***
«…Простить тебя, мама? Когда ты бросила нас, отца, меня, – тогда ты тоже прощения просила.
Как ты могла, мама? Ведь отец с тех пор так и не оправился. Он уже терял однажды свою семью. Ладно, тогда война была виновата. А теперь? Женщина, которую он боготворил, любил…
Мама, ты не знаешь, как он страдал. Мне было десять, когда я узнала, что мужчины могут плакать…
Он альбом с твоими фотографиями спрятал на антресоли и никогда не доставал его оттуда. Хорошо, что я больше похожа на отца, иначе он сошел бы с ума – видя во мне тебя – каждый день…
Я помню, как ты наряжалась в выходные. Платье красивое, каблучки, помада, духи… Ведь знала, что я задыхаюсь от твоих духов, и будто нарочно брызгалась ими… Скучно тебе было с нами, уходила в гости к подружкам. Возвращалась поздно, кроме духов еще и вином от тебя пахло. И кем-то чужим.
А папа молчал. Мучился и молчал. И все равно любил тебя…
Я ненавидела тебя. Ты испортила жизнь отцу, из-за тебя он умер раньше срока. Ты ведь никогда его не любила. Я это видела. Чувствовала. Я хоть и маленькая была, а понимала, что ты папу не любишь, а на людях только вид делаешь.
Ты и меня никогда не любила по-настоящему. Я же слышала, как ты говорила своим подружкам: «Поганочка, хвороба… И в кого она у нас такая – ни рожи ни кожи, да еще и больная, жалко мне ее…» Да не меня тебе было жалко, а себя. Как же, у такой бой-бабы, здоровой, с ведерными грудями – и такое «недоразумение».
Ты и мне жизнь испортила – я чувствовала себя заморышем, неудачницей, потому что ты так считала. А мне хотелось, чтобы гордилась ты мной, приласкала, назвала красавицей, умницей – как папа это делал.
Я так старалась, чтобы ты меня полюбила. Помнишь, я на отлично училась, лучше всех в классе. С хорошей оценкой в дневнике бежала к тебе – чтобы ты похвалила. А ты: «Что ж, дочка, раз не удалась лицом, учись хотя бы»…
Я ненавидела тебя всю жизнь – так мне казалось.
И всю жизнь мне больше всего на свете хотелось, чтобы ты меня полюбила...»
***
Память… память… Никуда от нее не деться. Особенно когда по ночам не спится.
Днем-то склероз тут как тут. То про кашу на плите забудет. То кран в ванной оставит открытым. То очки, которые «ну вот только что в руках держала», потеряет и находит потом пропажу в самых немыслимых местах – например, в кухонном столе или… в холодильнике.
А то, бывает, кошку начинает кормить через каждый час, удивляясь отсутствию аппетита у своей любимицы: «Что ж ты не ешь ничего, Сонечка, никак приболела?»
Недавно умерла ее приятельница, Никитична, тоже старушка за восемьдесят. Петровна лишь накануне разговаривала с ней, сетовала на недуги, потом громко, несколько раз, диктовала по слогам сложное название нужного в их возрасте лекарства.
«Вот глухая тетеря, снова слуховой аппарат не прицепила…»
И ведь забыла старушка, что и сама слаба стала на уши. Даже в аптеку звонила, интересовалась, нет ли чего для улучшения слуха. Там ответили, что старость не лечится…
Поболтали еще, перекрикивая друг дружку, – о детях и внуках Никитичны, об Анне, дочери Петровны, приближающемся празднике. Подруга сказала еще, что вряд ли дотянет до нового года. Подумалось тогда: глупости болтает Никитична. Хотя и понять ее можно: устала, болезни нескончаемые замучили, а ведь моложе на два года…
Петровна побранила подругу – надо же, чего удумала, умрет, мол, скоро. Господь, что ли, шепнул ей на ухо?..
Сама старушка давно примеривает смерть на себя, но страх перед «костлявой» оттого не становится меньше. Особенно когда узнаёт Петровна, что умерла еще одна знакомая или соседка. С грустью смотрит на ритуальные еловые ветки, разбросанные от порога дома до машины. Словно видит, как тончает календарь ее собственной жизни, а прожитые листочки обратно ни пришить, ни приклеить…
Маленькой, она иногда, укрывшись с головой, пыталась представить, как это – умереть. Но под одеялом бывало темно и душно, а храп деда на печке никак не давал сосредоточиться на пугавшей ее мысли. Да и как думать о смерти, когда жизненные соки бурлят и всё еще впереди. До школы вот дорасти надо – а то Нюрка, подружка лучшая, нос задрала, как первоклассницей стала... И город повидать страсть как охота – там, бабушка рассказывала, люде-ей – что комаров летом в лесу, и дома большущие...
Она и теперь, разменяв девятый десяток, жить хочет – как никогда. Цепляется за жизнь, бегущую быстрым весенним ручьем сквозь пальцы, – таблетками, травами, скипидарными ваннами… То по радио услышит о чудодейственном препарате, то по телевизору, то в газетке вычитает. «Врать на всю страну не станут, ведь вона как хвалят – и суставы станут здоровыми, и сосуды без бляшек, и холестерину как не бывало…» И семенит старушка в аптеку, покачиваясь от головокружения и слабости, выкраивая из пенсии на очередную исцеляющую от всех хворей панацею. А вдруг да поможет?
С наступлением зимы Петровна реже стала выходить на улицу. Скользко, подошва старых сапог сносилась, и штырек на палочке, с которой не расстается последние годы – после травмы, совсем стерся. Того и гляди растянешься на обледенелом тротуаре, костей не соберешь.
Продукты, чаще всего молоко и хлеб, а точнее булочку с отрубями, и рыбу для кошки ей приносит соседка, когда ходит в магазин. Овощи старушка прикупила с осени и хранит в квартире. Часть у балконной двери, часть под раковиной в кухне, а ягоды в морозильной камере. Мясом себя балует редко. Так, иногда магазинных котлеток поджарит или из куриной ножки, содрав с нее вредную для здоровья кожу, супчика сварит.
Дышать воздухом Петровна теперь идет на балкон. Он застекленный, но из щелей дует – занавески колышутся. Постоит так, людскую суету под окнами понаблюдает, вроде и сама прогулялась… А то для моциона по лестнице в подъезде вверх-вниз несколько раз ступеньки считает, чтобы мышцы, значит, не одряхлели совсем.
Потренируется так, покорит свой «Эверест» пару-тройку раз и вернется в квартиру. А там за дверью уже кошчонка встречает, Сонька, о ноги трется. Пока есть хочет – ластится, хитрованка. И руки лижет, и мурлычет, и на колени заберется, тычется мордочкой в руку – погладь, мол. А сытая спрячется в укромный уголок и дрыхнет себе – не дозовешься. А однажды и вовсе учудила – устроилась вздремнуть в старом полупустом чемодане в кладовке, а крышка его возьми и закройся. Кошка давай верещать что есть мочи. А хозяйка-то и не слышит – как раз любимый сериал по телевизору, вот и включила его погромче... Еще чуть – и задохнулась бы Сонька. На ее усато-полосатое счастье фильм прервался рекламой, которую старушка ужас как не любила. Убавила она звук и тут, наконец, услышала из утробы кладовки дикий кошачий SOS. По нему и нашла свою любимицу – с выпученными от страха глазами и шерстью дыбом.
Испугались тогда обе. Сонька – что не видать ей больше вкусной рыбы и валерианки, которую проливала на пол хозяйка, капая себе в стаканчик. А старушка… что останется совсем одна. Разве что Бог о ней не забудет.
Отношения с Богом у Петровны особенные, не как у всех. Ведь не верила никогда раньше, за долгую свою жизнь, в Спасителя. Атеисткой росла, пионеркой-комсомолкой. Сейчас вспоминает, какой у бабки ее иконостас был в углу со свечками, как все посты та соблюдала, молилась – без оглядки на коммунистов. А внучке говорила: «Глупа ты еще, девка. Богу разницы нет, кака власть: царска, советска. Он кажного человека любит как дитя свое, от бед его бережет, от лиха, злого навета. А ты талдычишь свое: «тэистка я, тэистка». Дура ты, тьфу ты, прости, Господи! Жизнь-то поприжмет, вспомянешь еще мои слова».
Пришло время – «вспомянула». И молитвы выучила кой-какие. И иконок прикупила в церковной лавке. И дело любое, даже самое маленькое, начинала с Его именем.
Но верила ли? Скорее, поговорить стало не с кем, страхами поделиться, пожаловаться на жизнь, вот и убедила себя, что верит…
***
Старушка лежит без движения, вытянувшись, будто спит. Прозрачная желтоватая кожа, коричневые старческие пятна на скулах, узловатых сухих руках, выпростанных из-под одеяла и сложенных на груди. Лицо обрамлено седым пушком волос – словно отцветшим одуванчиком, готовым улететь, стоит только дунуть. Глаза прикрыты.
Рядом с кроватью, на полу, упавшая раскрытая коробка из-под обуви. В ней пожелтевший от времени школьный дневник дочки – за третий класс. Черно-белая фотография: Иван Михалыч – улыбается! – такой редкий случай… Совсем маленькая Анечка испытующе уставилась в объектив фотоаппарата и надула губки, готовясь, в случае чего, зареветь… И она сама – молодая… Красивая... Игольница, которую на уроке труда сшила когда-то Анюта на 8 Марта для нее. Единственное письмо от дочери. И свое собственное, неотправленное, начинающееся со слов: «Доченька, родная моя, любимая, простишь ли ты меня когда-нибудь…»
Электронный арт-журнал ARIFIS Copyright © Arifis, 2005-2024 при перепечатке любых материалов, представленных на сайте, ссылка на arifis.ru обязательна |
webmaster Eldemir ( 0.147) |