И в толщах океанских вод
есть многочисленный народ! -
Планктон – самоназванье.
Всегда и всюду он с Китом
один имеет общий дом
и служит... пропитаньем...
Куда народ – туда и Кит,
хоть выборы, хоть месса.
Народ Кита боготворит,
а Кит – народ благодарит
из пищеинтереса.
И в государстве том – прогресс
без всяких революций,
без всяких кризисов, и без
общественных обструкций...
______
Кому-то выгодно в толпе
держать народ планктонный,
Чтоб Кит наращивал себе
свой имидж многотонный.
Только плакать остаётся
в этой муторной возне.
Всё, что было прочным, рвётся
в оболваненной стране...
Всё, что было спелым, вяло
наклонилось над жнивьём.
Сердце гирею упало:
хило, братцы, мы живём...
Всё, что было злачным, сухо
на родных полях шуршит.
Закричал – но эхо глухо,
жулик сусликом бежит...
Догоню! – но всюду слякоть,
до Москвы сплошная грязь.
Остаётся только плакать,
раз такая непролазь...
А осенняя погода
добавляет в душу стынь.
Ох, Россия! – несвобода
гложет сердце, – не простынь...
Мне говорят: "Нужны ль стихи,
когда разрушена Россия,
когда дела её плохи,
в сердцах – базарная стихия?.."
Но мой упрямый карандаш
украдкой пишет о далёком...
Он в мире купли и продаж
с тоской мечтает о высоком,
как парус в море голубом
о новых землях неоткрытых...
Он в тесной гавани с трудом
снуёт среди шаланд разбитых;
он часто падает из рук:
ломают бури стройность строчки! –
но в самой страшной из разрух
он не дошёл ещё до точки...
Ждут в Рождество обретения милости
И благодати душе.
Хлеба голодным, тепла темной сырости,
Грани на рубеже.
Волхвы стоптали в пыли ноги босые,
Чтоб под звездой отыскать
В яслях убогих, умытого росами
Божьего сына и мать.
Многое ведомо и предназначено,
Спи же, дитя мое, спи
Слезами горькими будут оплачены
Вехи людского пути.
Но понадзвезными горними тропками
Ты вознесешься судьбой.
Спи пока снами младенчески – кроткими
Сын мой, Властитель ты мой!
7.01.2009
Заморозила зима
лето-осень.
Да замерзла и сама.
На морозе
раскраснелись декабря
щеки-губы,
индевеют якоря,
мачты-трубы.
Что ж печалишься, стоишь
не при деле?
А и шепчешь, как молчишь,
еле-еле…
Под минуток конфетти
не до Цейса,
а усмешку заряди
и прицелься.
Белоснежная пальба
все заглушит.
Лучше целиться любя.
Лучше, лучше…
Глазёнки детские блестели,
А ноги шустрые несли
Туда, где ели зеленели -
на самый край родной земли.
А там, за самым дальнем краем,
в крапивных зарослях стоял
дом с прохудившимся сараем.
И пёс, в репьях, хвостом вилял,
Навстречу с лаем выбегая,
И дружелюбно скалил пасть.
Он знал: у нас еда другая -
не надо из кладовки красть.
Мы пса кормили, и бежали
К ступеням шаткого крыльца,
Где на колени нас сажали
Мужчины с запахом винца.
У каждого – расхристан ворот.
У каждого – в глазах печаль.
Наш мир был надвое расколот:
Наш дом – и этот. Было жаль,
Что этот мир был на отшибе,
Что жили в нём лишь мужики,
Как ВЕТЕРАНЫ... Ведь могли бы
И вместе жить, как старики!..
У них у каждого – медалей
Хватило бы на батальон!
А орденов! – И мы гадали:
А кто звездою награждён?
Наперебой мы их просили
Об автоматах рассказать,
И как они фашистов били,
Чтоб те наладились бежать.
Герой какой-нибудь, бывало,
И принимался говорить,
Но... все вокруг него вставали
и расходились покурить...
Мы ничего не понимали.
У ПОБЕДИТЕЛЕЙ в глазах
И слёз жемчужинки мелькали,
И открывалась дрожь в руках.
Ну, до чего ж нам было странно
Такое видеть! Лишь теперь,
Когда в жилище ветеранов
Последнюю сорвали дверь;
Когда в крапиве вся деревня
Из края в край; и вся страна
Разбросана и в пух и в перья,
Нам стало ясно вдруг – ВОЙНА.
Я притих у иконного лика
в окруженьи горящих свечей.
Вся страна – от мала до велика -
источает сиянье лучей.
Безоглядно смотрю на икону.
Вижу капли таинственных слёз
и – под гул колокольного звона -
понимаю страданья берёз.
И берёзы иконами плачут!
И, в тоске от сочащихся ран,
не теряют надежды, в удачу
верят с болью, бинтуясь в туман...
Все распяты! – иконы и люди,
а не только Всевышнего Сын.
И берёзы гвоздей не забудут,
отражаясь в сияньи росы.
...Куполов окрестованных грозди
золотятся в реке у моста...
Кто же вытащит ржавые гвозди,
кто же снимет Россию с креста?
Сотворю я молитву пред нею,
не заплачу, но встану с колен -
и берёзу с иконой сумею
взять с собой на ковчег перемен.
Когда ходил я за моря,
меня хранили нежно
две мамы, божья и моя –
с любовью и надеждой.
В шторма суровые за нас,
когда мы с ног валились,
за всех во мгле две пары глаз
светились и молились.
Когда сошел на землю я,
решая: или – или,
две мамы – божья и моя,
за мной не уследили.
Я надкусил одну любовь,
потом вторую, третью,
но при раскладе я любом
тупил в науке этой.
Две мамы плакали в ночи,
когда мне хохоталось.
Юлить, казаться и ловчить
мне лишь и оставалось.
Но не свистел над ухом нож,
блатное сторонилось,
и не плелось одно и то ж,
и в след не материлось.
Свивая петли, жизнь моя,
упруго и дебело
в число любое декабря
апрелем нежным пела.
Я выживал, кидая всех,
и разорен, и кинут,
я был, как горе моё в смех,
в жизнь погружен и вынут.
И мама плакала – моя,
а божья ужасалась
тому, что музык три рубля
в алтын не помещалось.
Так и забросил я дела
и стиль искал неброский,
где он ли взял, она ль дала –
как говорил Высоцкий…
Про то не ведает никто,
Иешуа Варраве
так и бубнил, – инкогнито:
"Вы первый, я за вами…."
Двух мам – и божью и мою,
и до сих пор сомненье
терзает – эту вот херню
переведёт ли гений?
А я им что? Не свысока,
а рядом, блудным сыном,
я с нежным словом у виска
молчу, как Хиросима.