Студия писателей
добро пожаловать
[регистрация]
[войти]
Студия писателей > Интерьер для чужих внуков
2006-11-11 09:42
Интерьер для чужих внуков / Гаркавая Людмила Валентиновна (Uchilka)

1  

 

САЖА, БЕЖ И КОШЕНИЛЬ  

 

 

- Инокиня Фотина! – я услышала давно знакомый мелодичный голосок и немедленно начала просыпаться. Без малейшего удивления. Как так и надо.  

...Рассказать – не поверят, до какой степени меня иногда удивляет обыкновенное утро буднего дня, и до чего же сладко опознаются предметы полупроснувшейся памятью... Точно в детстве: сначала улыбнуться, а потом открыть глаза... Не то, чтобы просто нахлынули какие-то воспоминания, но абсолютно полное его, детства, ощущение. А всё потому, что засыпающие мысли простились с прошлым нежно, быстро и навсегда, и теперь новорождённый мир проявляется ласково, радостно и постепенно...  

Выверенная впадина тахты, уже тридцать лет кряду услужливо повторяющая изгиб моего тела, настырная пуговица наволочки... Можно сколько угодно отворачивать застегивающуюся сторону подушки с вечера, утром на щеке обязательно проявится ехидное пуговичное личико и невинно помаргивает оттуда чуть косящими, подслеповатыми глазками... Да ладно, пусть её...  

Нужно сразу же разыскать восток. Точно ли эту сторону света первой приветствую, просыпаясь? Тут меня никто не надоумил: плохо поддаваясь общественным религиям, я почему-то всегда спала ногами на запад. В этой квартире даже моя детская кровать стояла правильно, там же, где теперь тахта, и никаких проблем у бабушки со мной не было. А, например, в деревне, на подмосковной общесемейной даче, я обязательно поперёк кровати засыпала, свесив ножонки на пол. Это если недогляд. При наблюдении и постоянном перекладывании сна вообще не получалось. Бабушка частенько молитвы свои перечитывала, нося меня на руках под смеющимися звёздами, думала, что некая мифическая полуночница сон ребёнка смущает, а на самом деле я просто восток головой искала... И теперь пора провести пальцами за изголовьем, определяя угол между линией тахты и линией меня, на тахте лежащей, попутно проверяя каждый узелок, каждую складочку сквозь мягко струящееся полотно простыни. Это неторопливое узнавание обволакивает меня какой-то особенной оболочкой, мягким, прозрачным воздухом, не лишающим чуткости, и от боли тоже не спасающим, но дающим способность в течение дня группировать весь организм навстречу удару. Медитирую, наверное. Доморощенная такая вот медитация...  

Да, я дома, слава тебе, Господи, вопреки снам-злодеям... Сто пятьдесят тысяч лет, как мне кажется, просыпаюсь дома. Одна. И закон восточного тяготения снова при деле...  

Длинным, медлительным, опять-таки ритуальным жестом руки мои, как струну скрипичную, потянули за собой всё тело до самых «цыпочек» – туда, к солнышку, которое взойдёт за четырьмя крепкими стенами, и взойдёт оно наверняка не скоро, это я тоже всегда хорошо чувствую. Летом изредка бывает, что просплю, и тогда день бестолков и скомкан, рассеян и невезуч... Видеть восход я никак и никогда не могла, но всей силой осязания ловила острые, раскаленные гневом лучи, проникающие внутрь меня. Кровь буквально шипела, закипая, и растекалась тревожно рокочущим валом по всем артериям, наполняя меня страхом перед какой-то неизвестной и потому необратимой потерей. Холодный, липкий пот, молоточки в висках – диагноз, всего лишь банальная вегетососудистая дистония. А кажется – конец света для меня наступает. Вот, нельзя быть засоней.  

Но сегодня можно не волноваться. Я ещё только начинаю предчувствовать наступление утра, я его опережу сегодня... Отчего, интересно, я так тоскую о солнышке? Зачем так жажду и без того неотвратимого?.. Может, оттого, что не растут на моих западных окнах комнатные растения? Постоят, почахнут полгода-год без цветения, да и увядают окончательно...  

Ежевечерне наблюдаю, как уходит свет по крышам высотных зданий, только на бесчисленных воротах четырёхэтажного гаражного комплекса оставляя цвет пожарной тревоги (правда, цвет их собственный). Боюсь, что уходит солнышко навсегда. Правильно боюсь. Ведь что угодно может случиться в наступающей темноте. Вот бабушка моя любимая умерла в начале ночи, и следующее утро казалось мне недосягаемым. Вечерний сон приходит теперь только после долгих мучений, вставаний, курений, размышлений... Раньше я была «жаворонком». Сейчас стала ещё и «совой». На отдых – четыре часа, маловато для того, чтобы быть здоровой. Но эти долго-долго не светлеющие часы боюсь потерять... Именно они помогают мне пережить день, который я люблю относительно редко, подготавливают к нему, к достойной в нём жизни... Хотя склоняюсь к мысли, что вот эта предутренняя подготовка лучше и желаннее самой деятельности, полнее, интереснее... Остатка ночи я не боюсь. Наверное, молитвы бабушки Анны Александровны под открытым небом в палисаднике, со мной на руках, это они показали мне ночь как ничуть не пугающее ощущение собственной игрушечности перед приблизившимся вплотную необъятным, необъяснимым и не требующим объяснения миром. Тогда была мною разгадана одна невеликая тайна: я живу в мире, которому без меня не обойтись. Мир меня любит и мне надлежит его любить, и это будет, может быть, единственная взаимность при абсолютном непонимании... Мир скучает, пока я сплю, сам же он вечно бодрствует и постоянно для меня интересен...  

А звёзды тогда действительно смеялись. Как я могу, дескать, не понимать их простейших узоров? Кружась, их свет разбивался в мелкие брызги – это бабушка покачивала меня на руках, помогая им веселиться, выстраиваться в ровные треугольники, ромбы, квадраты, трапеции... А я так легко соединяла линии с линиями... И с утра садилась всю эту геометрию вычерчивать на больших листах бумаги кисточкой, поскольку ничего, кроме медовой акварели, в доме не случилось. Готовые схемы я предъявляла родственникам для опознания. Если бы тогда во мне не родился художник, обязательно выбрала бы астрономию...  

Одна из моих тётушек еще не всё позабыла из школьной программы.  

- А это что? – спросила она, вынув очередной измаранный фиолетовой краской лист и указывая на полукружие желтоватых клякс.  

- Тоже звезды, – ответила я почти обречённо.  

- Действительно, – вдруг согласилась она. – Смотрите все, это же Северная Корона! Вот Гемма в центре, чуть крупнее остальных жемчужина. Удивительно, как трёхлетний ребенок смог сам это увидеть...  

Вечером родственники от мала до велика устроили проверку на небесных дорогах. Стоял июль. Небеса раскрыли все свои летние карты: под голубым сиянием Веги, хранящей безмолвие небесной Лиры, беспокоился Дельфин, глядя, как Орлиный глаз – Альтаир – нехорошо засмотрелся на величаво раскинувшего в полнеба парящие крылья Лебедя и вот-вот клюнет трепещущий хвостик его – Альбирео; уже взошла над горизонтом сидящая на плечах Возничего красавица коза – любимая моя Капелла; пылал радостью свободного полёта бесстрашный парашютист – Арктур, и Персей переступал на длинных ходулях... Это всё так, но ничего не отмечали эти люди, бодрствующие посреди спящей деревни, они искали весьма скромное созвездие Северной Короны и, подсвечивая фонариком, примеряли звёздные узоры на мой рисунок. Художник во мне уже проснулся. Нашли. Все меня не по летам зауважали, хотя изображений к тому времени накопилось под сотню и ни одного похожего на правду больше не было. Видно, я группировала звёзды как-нибудь по-своему. Совсем не понимая, что нагрянула первая слава, я тихо радовалась, что позволили быть на улице в столь поздний час. Небеса остановились и замерли в сиянии. Темнота обнимала меня приятной прохладой, и, если не слушать громких восклицаний, можно было услышать посапывание подсолнухов у забора и вспомнить, как вплетался шёпот бабушкиных молитв в шелест муравы под её ногами... Земля тогда соединилась с небесами так же естественно, как молоко с хлебом наутро...  

Ах, чудесница-ночь! Всех одарила! Дедушка покуривал махорку, сидя в стороне на завалинке, поскольку звёзд не мог видеть уже давно и даже самых крупных. Он просто подшучивал над толпой полуночников. И тоже был вознаграждён – за присутствие. Следующим июлем он нас покинул – навсегда, так было суждено, но ушел просветлённым и спокойным: апрель подарил ему внучку Сильву, умную и красивую, это была ЕГО внучка, потому что меня, – старшую, первую, – уступил бабушке беспрекословно. Вот, с апреля по июль он СВОЮ внучку любил и воспитывал. Талантливая Сильва. Подозреваю, что именно этой откровенной и пронзительной ночью началось её существование: молоко и хлеб, земля и небо, люди и звёзды...  

Что у меня было в детстве собственного, кроме деревянных кубиков? И всё-таки владела целым миром. Правда, об этом вряд ли кто-нибудь догадывался, я не хвасталась, боясь, что отнимут мир бесценный, несказанный, неописуемый. И всё равно самое лучшее отняли. Поиграла – и хватит, хорошенького – понемножку.  

Я улыбнулась. Теперь пора и глазёнки, вполне проснувшиеся, открывать, входить опять в очередное «сегодня», наполненное до абсолютной утрамбованности неимоверной пошлостью. Как всегда...  

Всё, вставай, пташка ранняя, птеродактиль доисторический, надо планы писать, у тебя в лицее сегодня первым занятием дизайн, не только твоими воспитанниками, но и остальным современным обществом весьма высоко ценимый, но какой ничтожный всё-таки предметишко перед всем вышеоконтуренным миром, и какой всесильный в этого твоего мира уничтожении. Торжество суспензии (барыша то есть), выпадающей денежной взвесью и разжижающей и без того жиденькую среду твою – жизнь, отчаянно бестолковую... Хлебай кофеёк, он без суспензии – растворимый, и радуйся, что денежной взвеси на него хватает, а то потчевалась бы волшебством одним, тут бы и оставшемуся миру твоему естественный каюк пришел, с тобой вместе...  

Планы написаны, а до выхода на работу ещё добрых часа два остаётся, есть время помозговать над заказным натюрмортом для российской провинциальной кухни.  

А что может предложить ваша собственная кухня, сударыня?  

Как что. Вязанку лука на стене. Огромную чесночину с двумя вынутыми дольками, расписной поднос работы ученицы детской художественной школы № 2, моей, стало быть, ученицы... Не забыть бы приготовленную свёклу с чесноком. Грипп пошёл по городу, половина детей в каждой группе – с соплями, тут уж не до свежего дыханья... Теперь надо что-то горизонтально-длинное, типа... рыбину, что ли, купить? Копчёную! Дорого. Зато вкусно. Ну, это потом, с денег, а пока что газетку свернём безо всякой селёдки... Маловато. Кувшин?.. Нет, съедает он всё пространство. Бутылку с постным маслом?.. Да, это получше. Но чуточку всё-таки не то. Нечто бы невысокое, широконькое, но плоское – фляжку, горшочек... Ладно, потом поищем. Лук уж точно на месте, лихой фон, можно начинать.  

У этих луковиц одёжка по моде, цвета беж. Любимый цвет любимой ученицы. Костюмчик бежевый, пальтишко бежевое... Оттенок не сероватый, как у копченой селедки, и не желтоватый, как у этого лука, а, скорее, с розовостыо, как изнанка шляпки у молоденького шампиньона. Красивое пальтишко, кожаное. И сама Саша красивая, так что одно другого стоит. Недавно она навестила бывшую учительницу, не так ли?..  

Она появилась в самом конце несчастного субботнего утра, когда солнце встало мгновением раньше меня. Утро получалось отравленным: кофе остыл, пока я вылавливала зубную щётку, случайно уроненную в унитаз, а потом, опять же случайно задев стену в прихожей, я оторвала очередной кусок обоев, и тогда каждый уголок квартиры немедленно завопил о своей жажде ремонта... Чтобы угодить отвратительному настроению, я начала было пыльцу месячной давности из углов выгребать, но быстро поняла, что так настроению не угодить, взяла детектив, забытый у меня кем-то из учеников, и повалилась обратно на тахту. Когда я уже почти поняла беду героини, едущей в автомобиле по одной из многочисленных дорог Франции впервые, но почему-то по собственным следам, и почти приготовилась ей сопереживать, вдруг – звонок. Открываю – Саша. Она меня не разглядела толком в тёмной прихожей, и сразу же начала что-то складненько так докладывать. Я рассмеялась, и тут она сфокусировала зрение на мне, наконец-то. Споткнулась на полуслове и улыбнулась недоверчиво ожидающе, как давно потерявшееся дитя... Или по обыкновению смертельно засмущалась, или (скорее всего) это была какая-то новая, неизвестная примета ее поведения, но я едва смогла затащить девчонку в квартиру, предложить чашечку кофе и расспросить о чём-то не касающемся ее рекламной кампании... Рекламирует она куда как хорошо... Средства разные от тараканов... Я даже купила два... Откуда у нее красноречие взялось? Наизусть, поди, выучила весь этот садизм бедная девочка.  

Ну, почему бедная. Купила же эвон какое дорогое пальтишко. «Тараканы – это жизнь!» – говаривал твой незабвенный друг, вспомни!  

- Как поживаешь, детка? – под этим вопросом, таким обыкновенным, не мог скрыться восьмилетний информационный голод, интонация выдала всю страсть, в него вложенную, ведь если не считать редких засушенных временем или окончательно подмоченных слухами крох, подобранных мною там и сям, я практически ничего об этой девочке не знала.  

- Спасибо. Неплохо. – Она немного помучила меня молчанием, чему-то слегка улыбаясь, и скупо добавила: – Как будто получилось удержаться на ногах. Всё нормально.  

Она всегда мало улыбалась и еще меньше говорила слов. И тут замолчала основательно, уже без улыбки.  

- Денег хватает? – спросила я о первом попавшемся, о самом расхожем, самом общественно понятном.  

- Ну, как хватает... Конечно, нет. По большому счету. Не голодаем... Рисковать приходится, но это долго объяснять. Налоговая там и прочее – зачем вам? А так – ничего. Все нормально. Квартиру купила двухкомнатную, дачу...  

- А машину? – пошутила я.  

- Машину, наоборот, продала. Мне железки не в кайф, хлопот много. Ну, покаталась одно лето – и продала. Зачем мне? На такси дешевле получается.  

Тут мы обе, надо сознаться, помолчали...  

- С кем общаешься? Где выставляешься? Почему о тебе не слышно? – я решила задать хоть один вопрос по существу и, не сумев выбрать главный, сыпанула их целую обойму.  

- Общаться особо некогда, и не с кем. Я отошла от профессии, как видите, да и не входила в неё толком. Вот в первый год после училища – да. Но и то... Цветочные горшки расписывала, вот и вся работа, какую удалось найти. Они хорошо шли одну зиму. Потом бутылки из-под вина, импортные, пофасонистее формой. Или – масло, или лак. Даже обе техники совместила, и получилось. Всё, чему вы в школе нас учили, пригодилось. А училище – что... Бутылки тоже неплохо продавались, спасибо вам. Поддержали меня на первых порах, пока за ум не взялась. Бутылками не проживешь. А заказов ждать... сами знаете. У меня теперь свой маленький бизнес. Не смотрите, что сама с товаром хожу, это так, привычка, оденусь попроще – и пошла, как чего не хватает в жизни без этого... А так – агенты у меня, сейчас – пятеро, а бывает и до десятка. Няня у сынишки из гувернёрской школы – дорогая. Мужа, правда, выгнать пришлось – лентяй. А так – всё нормально.  

- Ну, а кроме бутылок, хотя бы – для себя... – я так и не смогла доформулировать вопрос.  

Она, чуть не насовсем замолчав, всё-таки ответила:  

- Я ничего больше не сделала. Некогда было. Да и кому оно... Надо же как-то подостойнее выжить. А бутылки... Это вы зря. Одну я даже не продала. Сколько уж лет дома валяется. А все хотели купить именно её. Четырёхгранная такая, на каждой грани вверху луна на прозрачном лаке, внизу – астрал, маслом, как  

луна. Души там, птицы, рыбы. Ну, как всегда. Я ж не всё под хохлому, хотя те даже получше продавались. Надо вам эту бутылку подарить. Только спрячу подальше, смотрю – вылезла снова на самое видное место. Домовой завёлся, наверно.  

- А может, совесть завелась? – почти плача, вздохнула я. – У меня прямо нож в сердце... Бедняжечка, спаси тебя, Господь... Может, помочь чем смогу?  

Она явно обиделась, потому что произнесла очередное «спасибо» и сделала движение корпусом, напоминающее о занятости. Но я ухватилась не за это её движение, а за «спасибо».  

- Да ладно. Образование у нас всё-таки слишком несовершенно, чтобы ваше «спасибо» принимать безоговорочно. Слишком уж узко, слишком по-прикладному... Мы технику даём, приспособленчество, а надо-то с нутра вашего начинать, вот откуда, учить не довольствоваться малым, а видеть главное: творчество –  

превыше всего... Как же так, детка?.. Ни в ком я более не была уверена, ты же у меня – лучше всех...  

Это был запрещённый прием. Она на мгновение стала непроницаемой, потом покивала головой, как бы понимая мое отчаяние и слегка даже тоже отчаиваясь. Взяла себя в руки, значит, не позволила себе расслабиться. Вот когда я поняла, до какой степени ей трудно живется. Но и агентский стаж чего-нибудь стоит. На мои сетования о пропадающем даре божьем, о поруганной вере в себя она ответила проще некуда:  

- Куда он денется, дар этот? И что он мне вообще дал по жизни?  

Тут ты сдалась, точно подавившись ее ответом, и Саша, уже подтрунивая над тобой, спокойно высказала всё, что думает о профессии, которая вот-вот выпнет на пенсию тебя, ни разу ей не изменившую, если доживёшь ещё до этой пенсии, вот так на всё реагируя... Ученица эта раскрыла тебе глаза на стопроцентно выученные явления: однокурсников спившихся вспомнила, похороненную от передозировки подругу, а также вспомнила ваших общих знакомых – суицидальных, бомжующих и голодающих, ведь преуспевающих талантов в вашем деле почти не бывает. Ее взгляд, профессионально цепкий, гулял тем временем по твоей убогой недоубранной комнатёнке, по старой, доброй мебели, то бишь трём наборам полок «Уголок школьника», где в привычном беспорядке и тесноте подгнивают плоды творческой биографии... У тебя не квартира, у тебя – мастерская, это у нее – квартира. С мебелью из фойе главного кинотеатра города (его, наверное, навсегда германская фирма оккупировала), с финской сантехникой, пластиковыми окнами и кухней двенадцати квадратных метров, для которой она, пользуясь случаем, хочет заказать натюрмортик твоей работы, вот так. Тебя и твой быт она словами не почтила. Она взглядом на стенах свое отношение нарисовала, и столь явственно, что всё кругом было в саже, и только Саша красовалась в цвете беж...  

Я окончательно сдалась:  

- Ты не зря сделала такой выбор, – ухмыльнулась я, – я из года в год рассказываю детям одну буддийскую легенду. Ты, значит, тоже слышала. Те, кто предал учителя и учение, в следующей жизни становятся насекомыми. Напомнить – какими?  

- Не надо, – поморщившись, ответила она, и, ещё поморщившись, указала взглядом на красочно оформленные упаковки с отравой. – Вот, расчищаю себе хорошее местечко.  

На сей раз она не снизошла до обиды, поняв смысл воспитательного момента. Кто кого воспитал только – в данном случае неизвестно. Обняла меня по-дочернему. Никогда никого она не предавала. А я?.. По-матерински – предала. Выпустила, устроила в училище, и успокоилась, и упустила из виду... А она тем временем сделала другой выбор, и если этот выбор мне не нравится, то это сугубо мои личные проблемы, и кого следует пожалеть – это еще вопрос... Напомнив мне про натюрморт и подчеркнув, что намерение его приобрести за хорошую, разумеется, цену, в ней поселилось серьезно, она собралась и ушла. Но перед тем долго-долго смотрела мне в глаза, или я сама растянула эту секунду (меня частенько время слушается). Косметика на ее лице была модно незаметна, но она была, и присутствовала, я надеюсь, в изобилии, потому что абсолютно скрыла тот до боли знакомый карминный румянец, которым Саша в детстве и юности так легко покрывала себе и щёки, и шею, и даже спину. Спина краснела на ежегодных летних пленэрах, где девчонки работали налегке – в сарафанчиках или в купальниках, если пленэр был загородным. За эту ее способность краснеть быстро, надолго и по любому поводу наши, а потом и училищные мальчики ласково называли ее «Саша-кошениль», вероятно, весьма приблизительно зная о происхождении этой знаменитой краски. Кактусное насекомое, ядовитый червец... и девственный румянец... Что, казалось бы, общего?.. Однако судьба метит всех честно. Румянца я сквозь косметику не увидела, но по тому, как напряглась на лице вся кожа, стало ясно – Саша покраснела... Спасать надо девчонку. Но как?!  

Ах, уж эти мне учителя – вечные дети. Наивный цыпленок живёт внутри зубастого птеродактиля, пока жива готовность кровно принять на свой счёт обиду, нанесенную ремеслу. И никто для тебя не потерян, Господи, во веки веков, аминь. Давай-ка, валидол в карман, свёклу с чесноком – в сумку, и вперед – заниматься дизайном, даже если это тебе совсем невмоготу...  

А тараканов, люди говорят, невозможно вытравить ничем...  

 

2  

РАССЛОЕНИЕ МАТЕРИАЛА  

 

 

Не собираешься же ты на беззубой старости лет заново осваивать технику фло­рентийской мозаики?.. Кусочки мельче Ипполитовых. И если бы Мягков рвал. И если бы своего вальяжного соперника Яковлева фотографию. А если ты сама стала вандалкой и варваркой, то уничтожала бы уж собственных соперниц. А ты – себя. Прихотливо, с мазохистским наслаждением, тупыми ножницами...  

«Разъяв, как труп»... Нет, "расчленив', как принято выражаться теперь, по-милицейски... И разве – труп?.. По живому, можно сказать, телу... Пощажён­ную юную коллегу на второй половине снимка – обратно в альбом... И флорен­тийской мозаикой заняться не придётся – все лоскутки в огонь... Хотя, что тол­ку? Физиономия-то – вот она... Многовато её, правда, на снимке оказалось. В зеркале – поскромнее.  

Что, уже соскучилась? В зеркало глядишь... Да неча на него пенять, что че­ресчур тебя любит, лучше лампочку в прихожей вкрути, чтобы понять истинное к тебе зеркала отношение.  

Прекрати издеваться, достаточно с меня. Отношение к себе зеркала я как-ни­будь переживу – любое. А вот с Кострищевым что делать? Как его отношение ко мне переживать прикажешь? И это, скажешь ты, после всего того, что между вами когда-то было... Первая и последняя...  

Тьфу! Никогда не говори "последняя' – нельзя!  

Ладно, ладно, не буду. Предпоследняя моя связь с противоположным полом. И пусть не Кострищевых рук дело – портрет этот, зато как портрет этот Кострищева порадовал! Всем общим знакомым по газетке раздарил. Свинья он, знако­мые говорят, или просто сволочь. Да нет, зря говорят. Он просто-напросто обо мне вообще не думал в тот момент. Его выставка, вот и хвастался.  

Ну-ну, защищай, защищай... Не хочешь, чтобы тебя кусали – не подставляй­ся, будь сильной. Пойми, наконец, прописные истины: жалость унижает, а ревность – великая сила. Что художник в нём не состоялся, ты замечаешь до не­приличной степени. Так хорошо замечаешь, что помогла бы, будучи самим Гос­подом Богом. Ну, и зачем Кострищеву твоя каторга? Живёт себе, поплевыва­ет... Туда плюнет, сюда... Вот и в твою сторону – ветер.  

Если бы мы учились в разных местах, у разных людей... Чужими быть, чест­ное слово, спокойнее. А если, к тому же, наша детская привязанность поимела впоследствии некий эротический момент? Как теперь не защищать?.. Хотя друж­ба не продержалась в новом своем качестве ни одного дня, хотя забыто все дав­ным-давно напрочь, хотя не женщину он во мне ревнует неизвестно к кому – я не обольщаюсь! – пусть художника во мне возненавидел, я и в этом готова с то­бой согласиться, по лишь теперь понимаю главное: не отношение нас развело, а всякое отсутствие отношения, лень, равнодушие, нежелание даже первой стро­ки дочитать друг о друге... И ничем этого не поправить. У него всегда были одни цели, а у меня – другие. И расстояние между нами давно непреодолимо.  

Да, уж ты-то в профессии не потерялась. Но – не зазнавайся, потому что он – тоже, хотя все бездельничает абсолютно юношеским образом. «Кипучий лентяй» с седовласой гривой, устроитель выставок... На ваших же горбах в рай въезжа­ет... Хоть бы раз рассердилась на него, ведь достоин. Ведь не будешь же ты ут­верждать, что как устроитель выставок он проявил чудеса одарённости! Что ни проект – так куча недоработок по организации, и пара-тройка недоработок пря­мо-таки чудовищных, участвующие работы, как правило, разностильны, экспо­зиция делается без учета архитектурных особенностей помещения, освещение не продумано, всё как-то наспех, а выставка, о которой речь, вообще «братская могила»... Эта девочка, которую ты только что отсекла от себя тупыми ножница­ми, – единственная настоящего полёта птичка, и до чего же, наверное, стыдно было её работам лететь в жутко серой компании. Про компанию ты перед прес­сой мудро умолчала, а девочке этой и достались все сказанные тобой слова. Од­нако слова сказаны были такие, что с лихвой оправдали и саму выставку, и устроителя её, сволочугу...  

Не нужно его так ругать! Я и с Андрюшкой не согласилась, что Кострищев – сволочь. Андрей после выставки пригласил его на радио для интервью (Кострищево беканье писал, я усмеялась бы до колик, если б слышала, памятник за эту запись обоим, какой бы она ни получилась!), а потом передо мной изви­нялся, что знал, дескать, только внешние наши с Кострищевым отношения и не ожидал, что из Кострищева настолько гнилая сущность попрёт. Рассказал всё по порядку, как это происходило. Сначала Кострищев чуть не уморил своим обыч­ным косноязычием, а потом вдруг выронил такие откровения в адрес Союза художников вообще и меня в частности, что просто – ну абсолютно не джентль­мен, чего Андрей, оказывается, никак не ожидал... Свинья, говорит, и сволочь. Тут я первый раз возразила. Кострищеву в глаза глядеть нужно! То, на чём язык его спотыкается, а спотыкается он на всём, карие очи доскажут: ласково глядит, нежно на всё, всех и всегда. А что он при этом лепечет, того никто и не слушает. Но при выступлении на радио неизбежны сложности, оно же ничьих глаз не кажет. Вот и получилось, что солгал неожиданно для Андрея, да и сам, поди, удивился. Сначала мямлил, что участники выставки прошли жесточайший отбор (что уже – ложь, но, так скажем, вполне невинная), и замолчал. Андрюша ему – вопросик наводящий. О моей роли в данном проекте. Как всегда, хотя я к этим проектам никогда ни малейшего отношения...  

Всегда – не всегда, по который раз замечаю, что Андрюша как бы проверяет людей эфиром, а ты для этих проверочек – точно лакмусовая бумажка. Если Андрей – фанат, запавший на твоё творчество, то действия его извинительны, хотя в данном случае и сам нарвался, и тебя подставил. Однако питаю сомнения насчёт его фанатизма. Ведь он по роду своей деятельности обязан знать, что при любой экстремальной ситуации случается: неожиданности из человека лезут, а подвиг или подлость – неважно, изнанка это в любом случае. Кострищева ситуа­ция тоже спровоцировала. Он без единого заикания, как по конспекту прочел, что конкурсный отбор ты не прошла, что все его подопечные ищут новые пути в искусстве, а ты, дескать, чересчур традиционна. Вряд ли он смог бы добавить, что в молодёжных выставках ты лет пятнадцать уже не участвуешь (даже не из-за статуса, хотя и из-за статуса тоже, а, пардон, по возрасту уж точно не подхо­дишь), потому что удивительно, как могла состояться хотя бы предыдущая тира­да. Язык ему, конечно же, снова отказал, ну да всё равно никто не узнает, где могилка твоя. Андрей сознался, что сам онемел от неожиданности, и когда за­говорила в нём профессия, в уме всё ещё случившееся не укладывалось.  

О чём заговорила Андрюшина профессия, я не успела поинтересоваться, по­тому что опять возразила. Случилось то, что и должно было случиться. Расте­рялся человек, от природы косноязычный. Себя помню. Хотя в студии я по кар­манам не шарилась, слова шли сами и как будто – все мои, те, которые произ­несла бы в любой другой ситуации, но интонационно они были настолько чужи­ми, настолько фальшивыми – слушать невозможно...  

Андрей тут же предложил мне свои услуги, уже не интервью, а нечто вроде творческого портрета.  

- Зачем? – спросила я. – Оправдываться?.. Не надо.  

А вспомни, случилась однажды и у твоего Пепелищева речистость Цицерона, такой был вечер волшебный, что даже тебя уговорил. Ты, конечно, отплатила ему с лихвой: вон сколько карего миндаля в ранних твоих работах – десять лет преследования, даже из облака на небесном церулиуме Кострищевское око пя­лится. Да уж, было за что прощения просить... Тем самым, единственным, таким ранним, что оно ещё не было утром, ты чувствовала себя словно вчера вываленные из корзины на пол подснежники: и где же их неназойливая радость, где изначальные свежесть и прохлада, где недосягаемое целомудрие?.. Тогда ты решила сохранить эту связь на другом, не физическом, на астральном, что ли, уровне... А он-то, бедолага, думаешь, понял твои прекрасные, как всегда, намерения? Ох, и обидела же ты его, насмерть обидела! А от любви до ненависти – всего шаг, вот ещё одна прописная истина, которую ты не понимаешь. Обратной дороги нет, и не ищи, пожалуйста.  

Да, я знаю... Но ищу всё равно. Сердце с умом и опытом не соглашается никогда. У меня и теперь часто бывает чувство дискомфорта от присутствия по­сторонних людей, как близких, так и не очень. Вот они спят, едят, общаются с предметами, да просто карандаш с пола поднимают, да просто дышат тут, чёрт их возьми, – а меня всю корчит и чуть не выворачивает от чужих звуков, запа­хов, цветовых пятен... И никогда не получается убедить себя, что дело всё не в них, посторонних людях, а во мне самой проблема, хотя в собственном психи­ческом неблагополучии иногда, как, например, сегодня, я абсолютно уверена. Вот, с тобой опять всерьёз беседую. Личность, значит, расслаивается. Уже и мороженым не склеить. Остается надеяться, что я тебя переживу, как очередную суровую зиму, или ты меня, наконец, ухайдакаешь... Эх, хорошо было в моло­дости: стоило чуть поухаживать за плохим настроением, точно за близким род­ственником, заболевшим у меня в гостях, и жизнь вновь послушно радовала, точно утренник в детском саду. Иногда применялся метод «клин клином», то есть эмоциональные траты, – выставки, кон­церты, гости, – но чаще простейший метод баловства был действен, как то покупка брикетика пломбира. Я и не подо­зревала, чем такое потворство самой себе может кончиться. Теперь-то диагнос­тировать и страшно, и поздно... Кострищев тогда обиделся, конечно. Ну, что поделаешь... Я всегда была подвержена мистицизму (вот к чему приводит элемен­тарное отсутствие религиозности в человеке!), а в то время – особенно, да ещё моя недавно умершая бабушка успела посетить меня во сне предрассветном, бы­стром, как глоток отравы. Живёт она, будто бы, на дне оврага, не то в норе, не то землянка у неё там такая, а неношенное платье, в котором её похоронили, сплошь перемазано красной глиной, и сама она неприветлива на удивление. Я попыталась уйти по доскам над пропастью, но доски оказались скользкими, и я сорвалась. Не долетев, проснулась. В тоске. Всё показалось смертельно неспра­ведливым: квартирка наша, с бабушкиным уходом ставшая почти нежилой, холст, ещё незапятнанный, но уже распятый на подрамнике, кривовато сбитом...  

Кострищев же был вообще неуместен, он тихо, но позорно посапывал, точно хрю­кал, презрев все твои утренние настроения. Впервые с тех пор чувствуешь то же самое? И под ложечкой сосёт точно так же, похоже на голодную тошноту, правда?.. Всё то же, вот Кострищева, жаль, нет, чтобы еще раз выставить, дословно ба­бушкино завещание припомнив...  

От рака кишечника умирают мученически. И болела, и умирала бабушка Анна Александровна на моих руках. Сто раз одно и то же повторила: проклятье, дескать, дочери брошенное, со смертью этой доче­ри на всех наших родственников упало, и такое, что даже правнукам нашим до­станется, вплоть до четвёртого колена. Следует замаливать бабушкин грех, и не просто в церкви со свечками, а вообще в монастырь податься кому-то из род­ни. И если не я, то кто? Кто может спасти её от вечной гибели, если не та, которая воспитана ею? Не бабушку, так сестёр, братьев пожалела бы. Племян­ников будущих... Я каждый день подолгу этот бред слушала, не вникая. Чудит, думаю, бабуля. А потом сдуру головой покивала. Хорошо, мол, согласна потер­петь за всю толпу родных и близких. Постригусь, говорю, так и быть, что мне терять-то, кроме своих цепей... Я думала – успокоится. И точно... Знала бы, что бабушка умрет через полчаса после моего согласия, язык бы не повернулся чепуху молоть. Это был мне удар от жизни, можно сказать, единственный, но калекою сделавший на всю жизнь. Говорят, что даже руки или ноги ампутиро­ванные болят. Бабушка душой моей была, ещё бы душа ампутированная не бо­лела... Привыкла за ней ухаживать, приспособилась, режим определённый сло­жился: дом, больница, училище, больница, дом, больница... До сих пор – ад: бессонницы, галлюцинации, в образовавшейся пустоте деть себя некуда. Ты вот мне на больные мозги капаешь беззастенчиво...  

Нет худа без добра. Ещё одна прописная истина. На руку всё это творческой личности, понимаешь?..  

Я бы с удовольствием ото всего вылечилась. И от такого творчества, если на то пошло. И лечилась уже всячески. Традиционно и по-шарлатански.  

В церковь, например, сходила, комсомолочка липовая. Хорошо, что служба к тому време­ни уже кончилась, а то стыда не обралась бы – не знала, куда ступить...  

Попик уже доставал ключи от белой «Волги» из заднего кармана джинсов «Lee», безза­стенчиво задрав подол рясы, а тут я к нему подкатилась с вопросом насчёт монас­тыря.  

Ты хоть крещёная? – спросил он.  

Не знаю, – ответила я.  

А ты узнай, – посоветовал он и уехал.  

Я добросовестно узнала. Ещё как крещеная. Ещё с каким скандалом. В трёх­летнем возрасте. Отец с нами разошелся из-за этого. Вернулся, правда, потом. Вернее, мама уехала к нему в Сибирь, а меня временно с бабушкой оставила. Временное оказалось навсегда. Из Сибири они в Ташкент переехали, там у них Люська родилась. Видимся только в отпуске, но не каждый год. Очень уж дале­ко.  

Правда, Люська близко теперь, она в Москве обосновалась...  

Узнав историю моего крещения, я окончательно перестала доверять религиям, хотя интересова­лась всеми подряд, как любой русский интеллигент. Обида моя быстро кончи­лась, а вот недоверие – пока нет. Я совсем недавно разучилась принимать жизнь такой, какую дают. Хочется попросить перемен, но не знаю, у кого... И каких – тоже не знаю.  

Короче, идея-фикс возвращается.  

Этим летом, спустя двадцать с лишним лет, попробовав по моде и кришнаитство, и буддизм, я разговорилась на одной из праздничных тусовок в Союзе художников с другим священником нашей главной городской церкви (а может, он тот же самый, только повзрослел до неузнаваемости). За рюмочкой рассказала ему про завещанный бабушкой мо­настырь. Он осторожно заверил меня, что право выбора принадлежит только мне, независимо от желаний умерших родственников, и что в монастырь идут люди внутренне готовые, самим Богом званые, отдавшие предварительно миру все свои долги, талант в том числе, – и благословил меня на очередную рюмку водки. Вот такие дела... И сейчас тот же зов меня посетил...  

Климакс тебя посетил, однако. Откуда же ещё эта неопознанная тоска, тебя захлестнувшая? Господь, думаешь, зовёт? Или банальная обида на весь белый свет из-за вшивой фотографии в газете, о которой все забудут через три дня, если видели? Или немощный бывший любовничек так задел речью по радио, которую никто и не слышал, а если слышал – не понял, а если понял – не поверил?..  

Ох, ничего я не знаю... И ответа для тебя опять не найду, и сам вопрос твой понимать отказываюсь... Жизнь расслаивается, вот что самое ужасное. Поче­му ты не боишься, что в нашу с тобой компанию прибудет сначала некто третий, потом четвёртый, потом – толпа?.. Я предвижу это страшное. Вот война-то третья мировая... С меня будто старая кожа слазит, но не целеньким чулочком, а лохмотьями, прошлое вперемешку с настоящим, и грядущее только чуть начи­нает просвечивать сквозь опадающую чешую, и как же оно тонко, это грядущее, только к боли и приспособлено, и какого же оно неприглядного цвета, Господи! И удручающе долговечно, и бесконечно неуязвимо... Меня, оказывается, как песню, – не задушишь, не убьёшь... А теперь... Только ты меня не отговаривай. Впрочем, уже не успеешь.  

Привет, Кострищев.  

Да, привет.  

Ты меня узнал?  

Да, узнал. Аня.  

Что скажешь?  

Да, скажу... Наверно... Да. Они меня совсем не поняли. И ты...  

Я поняла.  

Но не совсем, да?  

Думаю, правильно поняла. Ты сильно там испугался?  

Нет... Почему?! Но... Сказал не то... Нет... То. Но слова не те... Прости... Я такой... Прости...  

И ты меня прости.  

Ты плачешь, да? Не плачь!  

И ты не плачь... Пока?  

Пока...  

Что это? Посылаешь дипломатический корпус к потенциальным агрессорам? Да уж и не к потенциальным, а напрямую действующим... Ай-яй-яй. Ну, ладно. Я нашла тебе выход наивернейший: дома запереться на недельку-другую, денежек подзаработать... Тётка вчерашняя, коллега по тараканам или, может, конкури­рующая фирма твоей бывшей ученицы, шесть тысяч обещала, если оформишь ее кухню не хуже Сашиной, А комплименты были дороже гонорара: «Не налюбу­юсь, – говорит, – и на то, что там такое, не пойму, висит, и на то, что там длинное – поперек, а особенно то, что вокруг переливается, хочется руками по­трогать...» Поди, расскажи ей, что лук висит, копченая скумбрия лежит, а пере­ливаются складки бирюзовой шали, использованной вместо никак не драпирую­щейся скатерти.  

Нет уж. Саша сама подругу уважит, у неё ещё лучше получится. К чертям шесть тысяч. Я буду портреты родственников писать. Бесплатно. Собирайся. Необхо­димо сорваться из родного города не на недельку-другую, а на месяц-другой, пока все не переживётся, не разменяется на копеечки новых впечатлений... Пока не утрясётся, пока не позабудется... Пойдем по родственным рукам, по любящим сердцам... Посмотрим, кто кого от проклятия спасать будет... Вот где толпа-то предвиденная! Дорога – четыре часа электричкой, а засиделись мы с тобой, так и заплесневеть можно. Помнишь: «В Москву! В Москву!» Их три сестры было. Там где-то наша третья.  

Спасибо па добром слове – сестрой назвала... Я в принципе – за. Главное, что войны не будет. Ура! Может, там тебе удастся если не склеить распадающуюся личность, так хоть ободрать ее до основания...  

3  

 

РЫЖИМ ЗЕЛЁНОЕ К ЛИЦУ  

 

 

– Вам не повезло с приездом, – чуть не с порога сообщила мне племянница, – мы временно ввели жёсткий режим экономии, на отпуск подкапливаем.  

Экономит на наших желудках, чтобы в Крыму крашеные ракушки покупать, – хохотнул брат, глядя на свою восемнадцатилетнюю дочь с нескрываемой гордостью, которую тотчас же и объяснил: – Экспериментирует. Она у нас еще максимализм не переросла, экономист двадцать первого века, отличница. Есть надежда, что поумнеет чуть-чуть к тому времени...  

Растёт в полном достатке, – как бы конфузясь, сказала невестка. – Если ей чего и не хватает в жизни, так это воспитания. Раньше некогда было, а теперь уже поздно воспитывать. – Но дочери всё-таки выговорила достаточно строгим голосом: – Ведёшь себя, как те, в благотворительных столовых... Серая масса.  

Фу! – и снова вздохнула: – А может, и правильно. Надо приготовляться ко всем случаям в жизни. Вдруг всё вернётся на круги своя. Рви кусок из чужого горла, иначе сам помрёшь голодной смертью.  

Ну, с голоду это сейчас помирать начали, – не согласилась я. – Куски рвать научились. А что, Лилица, – я решила подначить, – давай в автобусе покатаем­ся, чего бензин жечь, да и скучно: на «Жигулях» да на «Жигулях»... С народом пообщаемся. Заодно ста­рушек третировать научишься.  

Давно умею, – поймала мяч племянница. – Ты помнишь, мамочка, как мы раньше в сад ездили? Ну, давно-давно. Давка была редкостная. Я первая врыва­юсь, такая, десантник с понтом, и забиваю места на всех троих. Когда плац­дарм нашим не был? Так что я и в автобусе не потеряюсь, зря беспокоитесь,  

тётя.  

Лиля, прекрати, – возмущается невестка. – Какие гадости вслух произносишь...  

Шуток не понимаешь...  

На правду похожи её шуточки, она при любых условиях легко жить будет, верю в неё – экзамен на выживаемость сдаст. Проклятьем бабушкиным тут и не пах­нет, всё у неё получится... А впрочем, кто знает, где человеку погибель уготова­на, не сглазить бы. Пусть живёт, раз умеет. Это только мне жизнь наезжает на мозги различными тяжелыми предметами. Вот одиночество, например, наехало. Или, старость наезжающая...  

Всё в мире относительно. Бабушка наша, Анна Александровна, царство ей небесное, когда окончательно слегла, что тебе гово­рила? А? А вот что:  

- Обидно, детка, я ведь не старая еще женщина, семьдесят семь всего, разве это возраст?..  

А на меня старость в мои сорок навалилась вплотную. Хотя стараюсь быть ней­тральной – не получается. Злюсь опять же. Даже злобствую. А сие характерно для бездарности.  

Ну-ну. Кончай показное самобичевание, эту праздничную демонстрацию себя самой – самой же себе, уж если мы не одно целое, то, по крайней мере, заод­но, и я, в отличие от других, все досконально о тебе знаю. Тошно быть обык­новенной? Стыдно быть благополучной? Однако завидки гложут? Эх, ты – моз­ги набекрень. Это в эру-то микросхем ты мифической общности ищешь? Сидели бы дома, денежку зарабатывали... А то – родственников обременяешь, себе и то не в радость. Дома этот чёртов зуб довставишь, поехали, а? Дешевле обойдётся, хотя здесь, по-родственному, вообще вроде бы бесплатно. Понятно, что зуб вста­вить – месяц не нужен, и вовсе не о зубе речь. Зуб – счастливый повод попробо­вать любить родственников вблизи, а не издалека. Задача не по твоим зубам, даже всем остальным – тьфу-тьфу! – пока здоровым. Годами, пятилетками, десятиле­тиями держались прочные связи, не напрягаемые ничем, кроме случайных слу­хов, поздравительных звонков да дежурных писем, и вот, как оказалось, связу­ющие нити несколько подгнили, а ты готова напрочь разорвать их, да? Ничего себе, вопросики назревают: кому ты тут нужна?.. и только ли тут?.. где я вообще, куда попала и зачем я здесь?.. А ведь ничего лично от тебя не зависит и твоего вмешательства не требует... Поехали домой, а?  

Отдохни-ка. Мешаешь. Зачем же претворять твою мимотекущую мысль в ра­боту, особенно когда недостойна эта мысль быть отражённой? Так заканчивается первый портрет цикла, чего же от последнего ожидать тогда? Планы мои ломать не пытайся, я от них не отступлю. Месяц нужен – минимум, а там посмотрим. Лучше помоги на натуре сосредоточиться, тем более что уж натура того достой­на: алебастровая, без единой веснушечки, Лилиана... Волосы доподлинные, мед­но-красные... Из ста семидесяти сантиметров роста сто, примерно, пятьдесят ушли в ноги, остальные – шея. Желудок не присутствует. Слишком уж современная фактура, рисунку не поддаётся. На холсте Лилиана только по бюст, вернее, по отсутствие его. Ах, какие волосы, какие волосы...  

В деваху нашу одна из нарушительниц бабушкиной воли, говорят, воплотилась, – отвечает брат на мою последнюю фразу, произнесенную, видимо, вслух. – Больше, вроде бы, рыжих не было.  

Почему одна из?.. – возражаю я. – Она одна была. Единственная.  

Мы её, правда, не видели никогда, умерла рановато легендарная тётушка Ана­стасия Васильевна, и очень похоже, что не своей смертью. Есть внутрисемейная история, камерная и слегка секретная. По этому поводу я здесь. Вот тебе и родительское проклятие.  

Перерыв, – я повернула писанину к стене, потому что не люблю предъявлять зрителям не оконченную работу, и грозно предупредила: – На ужин!  

У нас сегодня только супчик. – Лилька всем телом потянулась, снимая напряжение, вызванное долгим сидением. – На основе рыбных консервов.  

Ничем не напугать преподавательницу постперестроечного времени, – шучу я, – тем более, прикупившую кое-какое баловство к чаю... – достаю пакет бубли­ков, обильно посыпанных маком. – Если бы мой кузен, – продолжаю издевать­ся, – а твой родимый батюшка работал не в Центробанке по компьютерному обес­печению, а, например, в обычной общеобразовательной школе тем же физиком, ты бы другую какую пытку незваной гостье попридумывала. Ах, супчик у нее пустой! Да у меня частенько и пустоты-то нет, чтобы его сварить. А второго блюда у себя вообще что-то не припомню. Как еду готовить – помню только теорети­чески.  

Не нравится мне ваша пикировка на эту тему, – прервала меня невестка, – прямо па грани стыдного. Лиля! Стыдись! Слышишь, что я тебе говорю! Достань же что-нибудь из холодильника.  

А ты практически попробуй, – тем временем советует мне брат, – что най­дешь в морозилке – всё твоё. И не слушай эту меркантильную девицу. Нашли кому кухню доверить – уморит голодом. А вся наша экономия только вот в этом виртуальном мире существует. – Он легонько шлёпает дочурку ложкой по лбу, отчего та слегка натянуто улыбается. – А вот экономика, которую ты начинаешь изучать... – он пытается сделать серьезное лицо, и это ему постепенно удается, – вот экономика... Вся твоя экономика пока что полностью здесь, в моём карма­не. Поэтому лучше не злить меня, ясно? Скажите спасибо, что мне еда вообще до лампочки, я без вкуса – всё подряд ем. Иначе где была бы ваша рыба, эко­номные вы мои. – Сие адресовано уже обеим хозяйкам. – И чтоб мне в моро­зилке всё было! Поняли? Абсолютно всё! И всегда! Нечего меня перед сестрой позорить!  

А там и есть всё. – Я терпеть не могу выяснения, кто в доме хозяин, и вступаюсь за родственниц. – Могу перечислить: фарш говяжий, фарш свиной, фарш индейки в упаковках по килограмму – из супермаркета, поди? – а также есть там просто мясо, просто птица и просто рыба различных видов и сортности – с база­ра, да? – и всё это в ассортименте, как говорится. Я любуюсь изобилием, пока вас дома нет, вынашиваю натюрморт с дымящимися котлетами.  

Я уж было поверил... Да какой там режим экономии, лень им просто, – успокаивает брат. –  

Нас же дома не бывает, – обиделась в свою очередь невестка, – когда мне у плиты стоять, если нагрузка пятьдесят семь часов в неделю. У тебя поменьше, не так ли?  

Если не меня, так себя уважай хоть немного! – рассвирепел брат. – Ты, что ли, деньги зарабатываешь? За ломаный грош готова всё своё здоровье угробить! Сто раз повторял: сиди дома, фрикадельки накручивай! Купить продукты не трудно, их надо ещё и приготовить, а потом вовремя подать! Две бабы в доме, а никакого толку!  

Он в сердцах надкусил бублик, ожидая и здесь встретить сопротивле­ние, но челюсти звонко лязгнули, сопротивления не встретив, – у меня теперь слишком мало средств, чтобы ошибаться в выборе еды.  

Все рассмеялись. Брат в том числе.  

- А вот не злись, – сказала я чуть погодя. – Пусть всё будет по-прежнему, ка­кие проблемы? Мы с Лилицей просто поиграли, поточили зубки... Скучно же жизнь проторчать в квартире, чтобы потреблять сплошное мясо. Жизни за плитой не уви­дишь, еда столько времени и сил требует... Право, если можно было бы вообще не есть, я бы согласилась. Хотя – гурманка... Или ностальгирую... Но если заме­чу суету по моему поводу, съеду от вас раз и навсегда. Я человек неприхотливый и совестливый, мне не нравится нагружать окружающих... Ну, всё, отдохнули – и хватит. Пойдем, Лилица, позировать.  

«Портрет молодого экономиста» – обозвала бы я это творение лет двадцать на­зад. На самой первой моей персональной выставке такой портрет стал бы гвоз­дём программы, еще и заказик выгодный отхватила бы от государства... Эх, жаль, поздно. И всё-то тут синхронно, равнобедренно, симметрично... Бровки крылами птичьими – из плотоядных! – носик клювиком – пронзительно тонок и прям... Ярко накрашенные губы точно кровью набухли, вот-вот брызнет на подбородок, потечет по ложбинке в треугольную ямочку... Вот тебе и укрепление родственных связей! То ли Лилькино нутро выявилось, то ли изощрённая месть полуголодного художника... Впрочем, всё это неважно. Какой характер! Каков фон! Свет, па­дающий сверху и не угасающий на медных завитках, бесконечно накапливается, превращается в автономный и уже мертвенный, потому что не отвечает простран­ству, не делится с ним... Ах, какие волосы, какие волосы!.. Всё это, получив­шееся, примиряет меня со своим собственным сволочизмом. Кстати, учтено и пожелание заказчика относительно зеленого бархата. Вот, получите и распиши­тесь: подчеркнули мертвенность. Уж промолчим о банальности сочетания... Хотя, здесь и банальность работает на выразительность. Вспомним: Ван Гог и его убий­ственное кафе в красно-зеленых тонах... Чувствую глубочайшее, практически за­стойное удовлетворение...  

По-человечески-то да по-родственному, так снять надо мастихином, а еще вернее – прямо штукатурным скребком снять с этого холста всё, что на нем намалёвано, и прощения попросить. Недобрый портрет получился, что-то в нем есть первобытное, как многократно вышеупомянутое родительское проклятие... Но знаю: мастихин в руки не возьмешь. И соглашусь. Жутко, но талантливо получи­лось, что перед собой-то кривить... И, скорее всего, твоя работа в Москве не останется, опять тяжести в дороге при абсолютной легкости кошелька...  

- Портрет готов. Можете посмотреть, – говорю я и сама смотрю в оба глаза, но не на законченную работу, а реакцию оригинала регистрирую.  

Одновременно с информацией, выданной открытым звуковым текстом: – «Хо­роший портрет, хотя несколько вампирический», – я свободно читаю скрытое в недрах зеленоглазого компьютера: – "Вы, наверное, в числе известных художни­ков там, в своем городе, но больше нигде и никто вас совершенно заслуженно не знает. Выставку группы провинциалов здесь, в Москве, наверняка даже заин­тересованные лица и не видали, и не помнят. Я же вообще плохо понимаю вашу манеру: реальное у вас получается обыкновенно, даже банально, а все эти ново- и старомодные течения... Эдак и я, пожалуй, нарисую..."  

Я тихо радуюсь. Когда работа с первого взгляда вызывает такую яркую вспыш­ку эмоций – неважно, положительных или отрицательных, – это всегда хороший признак. А в свой портрет она еще влюбится, но поздно будет, к счастью, абсо­лютно поздно.  

Воздержись пока от составления мнений, – говорю я ей, – впечатление дол­жно перебродить и просветлеть, как виноград, и тогда, под хорошую закусь... Это добротная выставочная работа, и я не собираюсь с ней расставаться, хотя ты об этом неоднократно пожалеешь, попомни мои слова...  

Вроде Лилька, а вроде и не Лилька, – проведя осмотр, объявил брат, – я ее такой печальной никогда не видел.  

Это бабушкины сказки так действуют, – объяснила я. – Вижу Лиль­ку с бременем кармы, хоть убей. Очень уж она рыжая. Все говорят, тётка – две капли воды, и глазки, и губки...  

– Эту карму ваша бабушка наверняка давно отстрадала самостоятельно, – заме­тила невестка. – Вот прокляла свою старшую дочь – и похоронила ее, и оплакала. Казалось бы – хватит. Но потом ещё: сразу три детских гроба в дом – диф­терит. Потом сын на войне пропал без вести, потом ваша тетушка Анастасия Васильевна оттуда вернулась вся обмороженная. Давал Бог детей, да не давал внуков. Дождалась только от самых младших. Значит, Бог простил.  

Вот за что ещё любим – всё-то ты про нас знаешь, – отметила я. – Но чув­ствую, что и нам проклятье это даром не пройдет.  

Ну, ты вааще, – брат разулыбался. – Спасибо, что приехала. Я сразу же себя в детстве ощутил. Как тогда, помнишь? На даче. Заберёмся на печь всей толпой и доводим малышню до полного уписания от испуга. "Чёрная-чёрная за­навеска, чёрная-чёрная простыня..."  

- Ты думаешь, нам о Лиле стоит побеспокоиться? – взволновалась невестка.  

Вот ещё одна из ползунков не выросла, – засмеялся брат. – Ведь тебя с нами на печке не было. Что нам о Лильке беспокоиться? Нормальный ребёнок, само­стоятельный, ездит, разве что, лихо чересчур. Ничего, присмотрим, у нас её, кажется, не восемь, как у бабушки. Выучим, отдадим замуж за принца. Да,  

Лилька?  

За нищего принца, такой вариант устроит? – сразу заершилась Лилька, не терпящая разговоров о своей личной жизни.  

А почему нет, – согласился брат. – Что мы, мало зарабатываем? Чай, поделимся.  

Вот-вот, объясни ребенку, что делиться нужно обязательно, иначе жизнь накажет, – предупреждаю я.  

Слышишь, дочь, беги, жарь котлеты, побалуй художника. Хороший порт­рет получился.  

Я не о том, – смеюсь. – Делиться нужно на более тонком уровне... Впро­чем, не слушайте вы меня, тут уж как сумеет... Что получится, то и принять при­дется.  

Лилька продолжала ходить около портрета кругами.  

Как, ты еще здесь? – вознегодовала я. – Что тебе папа велел делать?.. Окон­чание нашей с тобой работы необходимо отметить. Так отчаянно захотелось праз­дника – котлет, например... Это чушь собачья, – разглагольствую уже на кух­не, – что художник должен быть гол, бос, голоден и несчастен. Художник должен­ быть нагл. Не в общепринятом, разумеется, понимании. Скорее даже и не наглость это, а чрезмерная откровенность, что ли...  

Какое счастье, что я не художник, а экономист, – ухмыльнулась племянни­ца, размораживая фарш индейки, – могу и не быть откровенной. Хотя, цифры тоже иногда ведут себя как живые. Некоторые вызывают настоящую боль, не верите?  

Почему не верю. Верю еще как. Холст, подрамник, грунтовка, плюс масла подкупила на порядочную сумму... Конечно, художник может быть гол, бос, голоден и несчастен, но никак не может быть нищ, это аксиома.  

Особенно, если ничего не продавать, а все копить, копить, копить, копить... Для кого только? Для благодарных потомков? Для чужих внуков?  

Не знаю... Во всяком случае, заба­ва не для бедных. Но об этом я промолчу. Бедные не помогут, а богатые не поймут.  

А что, если набросать прямо сейчас угольком её профиль? Вот именно так, у микроволновой печурки... Дёшево и сердито. Простенько и мило, хотела я сказать...  

 

 

4  

 

ФРУКТ В ПЕРСПЕКТИВЕ  

 

 

Некоторые дамы очень легко идут по рукам, и виноваты в этом не сами – сто­ит всего лишь на мгновение потерять точку опоры, коей обычно служит главный в жизни дамы мужчина... Но есть и противоположные примеры. Зачем идти за главным мужчиной, если имеешь опору внутри себя, и нет опоры надёжнее. Но вот парадокс: эти-то вторые, совсем ведь безнадёжны. Какие могут быть надежды, если по уму жить получается... Равно несчастны, значит, и пошедшие по рукам и непоко­лебимые... Разные полюса отчаяния. Полно сегодня и тех, и других. Золотая середина, благополучие, которого должно быть много, – вот что теперь редкость...  

Что за дурная привычка появилась у тебя – философствуешь по время работы... И темы всё отвлечённые, безрадостные... Итог получишь соответственный. Или тебя портрет племянницы не вразумил?  

А каркать художнику под пишущую руку – хорошая привычка, да? И чем тебя портрет Лилианы не устраивает?.. Кстати, второй портрет пришелся по вкусу буквально всем родственникам. Может быть, действительно потому, что я работала в противоположном расположении духа... Уголь скрыл главную примечательность натуры – медноволосость, но приоткрыл заслонённые цветом особен­ности: трогательную тонкость черт, даже несколько трагическую заострённость их, что подчеркнуло проявившуюся вдруг внутреннюю ранимость. А завитки участи брюнеток не покорились: кажется, уже в следующее мгновение готовы ук­рыть обнажённое лицо своим непроницаемым светом...  

Короче, всё равно видно, что рыжая. Потом попробуй сделать еще изящнее – пером и тушью. Только вот оформлять работы впредь постарайся самостоятель­но. Красуется небольшой портретик в золотой толстой раме... Можно бы и не столь шикарно для самого аскетического материала, но понимаю, что настаивать было бесполезно – народу нравится. А к первому портрету отношение народа куда прохладнее.  

Да что ты! К первому портрету отношение народа просто благоговейное, все поняли его, прямо скажем, общечеловеческую ценность, не так ли? Повезло с этой работой сказочно: портрет остаётся у меня для выставок, которые вдруг слу­чатся, но формально уже принадлежит семье двоюродного брата. То ли брат ка­ким-то непостижимым образом почуял настоящую ценность этой работы, то ли захотелось побывать спонсором... Но дома оставлять купленный портрет катего­рически отказался: давит, говорит, на психику, чересчур сильно для обыкновен­ной квартиры (ха, это у него-то обыкновенная!), портрету, говорит, картинная галерея нужна или на худой конец – офис посолиднее. И сразу после таких убий­ственных слов он назвал цену. Я так и села. Тот еще жук, оказывается, и в ху­дожественных салонах побывал, и у антикваров даже, оказался полностью в кур­се. Цена правильная, но вряд ли я смогла бы распорядиться портретом так вы­годно. Хотя, как это – «цена правильная», где и кто вообще видел в этом деле справедливость?.. И сама оцениваю свои работы скорее по вложенным в них ма­териалам, чем по затраченному труду, а тем более таланту. Спонсировал меня брат или сам «нагрелся», понять не могу, но я теперь на год-два без единой про­дажи проживу. Или шапку куплю из черно-бурой лисицы.  

Ой, не смеши. Уж шапку ты явно покупать не будешь... А зря.  

С позавчерашнего дня я живу у Сильвы, пишу её, вернее, уже дописываю. Это моя двоюродная сестра, та, которая была дедушкиной внучкой. Я старше всего на четыре года, а выгляжу примерно ее тётушкой...  

Так вот что тебя тут гложет... Отсюда и философия, не так ли? Стерва ты пер­востатейная: получается портрет уличной красотки неопределённого возраста с длительным заводом весёлости. Ведь не так она проста, имей совесть, добавь серьёзности... Эй, не до такой же степени! А ещё профессионал... Что-то заносит тебя в последнее время на поворотах...  

Эх, если правду сказать, то по-настоящему я хочу в портрет не Сильву, а ее пасынка, мальчика лет около двадцати, абсолютной свежести мальчика. У него, наверное, и пяточки-то нежные, безмозольные, как у младенца... Да вообще, если не смеяться, то он – на редкость благодатная натура. Брюнет. Черноглаз. Смуглый. Скроен по наивернейшим и несколько несовременным лекалам. Бес­страстность еще подростковая, всего опасающаяся, воздерживается от оценок происходящего. Когда он мне и двух слов не сказал, моя сенсорность уже мур­лыкала от удовольствия: цветом теплый и светлый, формой гладко-округлый, пахнет ладаном и на вкус наверняка какой-нибудь остро-кисло-сладкий... Это всё не снаружи, спешу уведомить единомышленников двоюродного брата – поборников простоты оценок, снаружи мальчонка весьма скрытен, но даже по едва уловимому внутреннему содержанию – апельсин­чик просто. Хотя по всем внешним признакам апельсиновой должна быть Лилька... А мальчик внешне просто никакой... Серенькие джинсы, чуть посветлее футболка, ни одной модной «фенечки», стрижен тоже как-то нейтрально... И при всём этом... Удивительно прозрачен, так в некоторых фруктах все семечки видны... Для него нужна акварель. И немного тушью тронуть контуры.  

Меня-то не обманывай: «натура, натура, фактура, фактура» – можешь во­обще ничего не выдумывать, чтобы оправдать его здесь присутствие. Просто ты великолепно чувствуешь инородность в доме Сильвы, не проявившуюся пока, но опасную инородность и, может быть, инородность единственную – у Сильвы всегда тишь да гладь. Характер такой – непревзойдённая терпимость... Вот, сидят по раз­ные стороны шахматной доски двое мужчин, породнившихся с нею навеки. Оба – супруги Сильвы, бывший и настоящий, оба – музыканты и оба – однокашники по детской музыкальной школе. Сидят, играют... Только здесь эта ситуация и нормальна, у Сильвы в доме. Расставшись в браке, квартиру бывшие супруги менять и не собираются. Новый муж въехал, так и живут все вместе – дружно живут, вот это-то и странно мирному обывателю в лице любой соседской бабуш­ки или приезжей кузины... Хорошее всегда вызывает недоверие, чаще всего – спра­ведливое... В тихом омуте... Ещё одна народная мудрость. Взрыв неизбежен. И в ком тикает бомбочка, ты уже определила. Как в попсовой песенке поется:  

"Ты сказала: люблю одного тебя.  

Я сказал тебе: я не один, у меня – друзья.  

Тут ты вся задрожала, и я понял – нельзя..."  

Пардон за приблизительную цитату, это только что было по радио, буквально минуту назад, и, поскольку смысл привел в ужас, плоховато запомнился текст. Так вот. Сильва наша не задрожит, наоборот – развеселится. Может, откажется спокойной шуточкой, у нее юмор особенный, не семейный наш – с чернотой и критиканством. А может, и не откажется, кто знает... Ей до тех пор легко будет, пока луна с неба не прельстит... Которая тоже очень похожа на апельсин...  

А будущий возмутитель спокойствия в очередной раз внимательно оглядел «вампирический» портрет Лилианы, стоящий тут же, и в очередной раз тихонечко хмыкнул. В лести пытается обвинить: девчонка, дескать, слишком обыкновен­ная для той глубины смысла, что есть в работе, он Лильку, дескать, и узнавать отказывается. Единственное сказал: – «Платье красивое, бархатное», похмыкал еще немного и удалился в другую комнату. А рыжие кудри на портрете сверкают с каждым днем все ярче, забирая имеющийся в помещении свет, и не возвраща­ют ничего обратно...  

За собой смотри! На картоне из правого глаза Сильвы вдруг хлестанула беспо­койная тревога, правый уголок рта еще раньше пришлось опустить вниз, добав­ляя серьёзности, плюс дефект картона, и получилась убийственная гримаса ужа­са, если посмотреть слева, слегка отступив. Может, освещение виновато? Вот поверни-ка чуть-чуть от солнышка, может – рассосётся?.. Куда там. И поправ­лять страшно, тонко – всё испортишь... Сейчас удалось добиться почти фотогра­фического сходства, а ведь у Сильвы трудное лицо, переменчиво постоянно, тем­перамент играет в каждой чёрточке, даже когда в покое – читает или гоняет свои гаммы, глядя в потолок.  

Нет, мальчика следует писать все-таки маслом, на каком-нибудь космическом фоне. И может быть, я снова полюблю небесный церулиум, как любила его во времена флибустьерской юности, когда звёзд с неба можно было нахватать целую пригоршню и когда ничто новое не могло шокировать или не быть приемлемым... Тогда я церулиум покупать не успевала, а теперь, за последние много лет, если раза два попользовалась, и то – чужим... Видишь, из воздушной перспективы, постепенно теряющей густую синеву, выплывает на передний план...  

Ах, как часто всё, как часто всё-всё-всё отвратительное повторяется в жизни! Щедра жизнь только на подлянки, а вот на выдумку – скупа: ничего нового за столько обозримых тысячелетий... Учти, тебя всё это не должно коснуться, ты – худож­ник. Работай лучше, ручонка вон совсем плохо прописана.  

Пальчики пианистические, узловатые, с ногтями, остриженными под самое «здрасьте», кончики пальцев разбитые, утолщённые, с твердыми камушками подушечек, и всё это на широченной ладони с набухшими венами... Трудяга Сильва... Сплошное уродство, если рассматривать подетально... И вот что при­мечательно: эти руки даже с особо крупными, привлекающими внимание перст­нями выглядят распрекрасно... Секрет я у Сильвы выспросила. Оказывается, пианистическая кисть постоянно красиво складывается, это грация, приобретён­ная в профессии... Какова же должна быть грация у балерин?.. Повсеместно ли действует закон профессионального приобретения грации?  

- Конечно, – ответил Игорь, первый муж Сильвы, – в быту они тоже танцу­ют... Организм же ко всему привыкает...  

- А вот интересно, – спросила я у Сильвы, – как ты относишься к тому, что все твои мужчины балеринам аккомпанируют? Не боишься недобрать грации для сравнения?.. Молчи, молчи, не шевелись. Я попробую догадаться.  

- Приди к нам на репетицию как-нибудь и наверняка увидишь, как к этому можно относиться, – засмеялся Гер­ман, второй муж Сильвы. – Представь себе женщину через хотя бы парочку ча­сов непрерывной пахоты у станка. Нет, себя лучше не представляй, а то комп­лексы появятся. Балерин любят, как правило, издалека. Ну, есть ещё извращенцы всякие... Шах тебе, дорогой... Угу. Я едва терплю, – продолжает он снова для меня. – Воняет от них конюшней, потными треугольниками... Как выйдут на середину да поднимут сквозняки прыжками – начинаю мечтать о насморке...  

А от художниц воняет скипидаром, – подхватываю я, – не правда ли?  

Типично женская манера – всё записывать на свой счёт... – кивает Игорь, ничуть не удивляясь и безо всякого раздражения. – Конечно, главное – не амбре, помыться же всегда можно, что они, в общем-то, и делают время от времени. А главное – молодые они все там и глупые. И чем старше, тем глупее, потому что  

чем балерина старше, тем батманов у нее больше, а чем батманов больше, тем времени соответственно меньше... Некогда им.  

Глупые – это же хорошо, – смеюсь я, – и молодые тоже – чем плохо?  

Слышь, Сильва, – подначил Герман, – как только я побегу за юной бале­ринкой, считай – состарился.  

У Сильвы заметно напрягаются все мышцы лица, по поводу чего посылаю ей кивок со строгим взглядом: сиди, мол, не дёргайся, хоть умри тут со своей при­клеенной улыбочкой, но работать мне не мешай, я и без тебя уже все испортила.  

Разве любовь к молодым – признак увядания? – спрашиваю почти равнодуш­но, силюсь изобразить равнодушие, вернее сказать.  

Конечно! – уверяют оба в один голос. – Что в нас, стариках, молодняку искать? Легкую добычу. Наш пресловутый жизненный опыт на самом деле никому не пригодится, жизнь вперёд уходит и требует совершенно другого, нам неизве­стного, того, что мы уже не в силах даже осмыслить. Не нам решать их пробле­мы. Если хотят всего лишь в стариковский карман слазать, то это, извини, любви в нас вызвать не сможет никак. Хотя, конечно, редко кто от молодого мясца в силах отказаться, тут обмануться вовсе не трудно и даже голову потерять... Последний шанс и всё остальное из этой серии... Если человек молод, он редко бывает жаден, он не торопится...  

Пока мужчины наперебой делились со мной мировоззрением, па картоне ле­вый глаз Сильвы постепенно наполнялся мрачноватым смирением и даже слегка ненавистью. Если зайти справа, то на расстоянии тех же двух шагов с портрета глядит мстительно размечтавшаяся фурия.  

Значит, любовь к молодым – признак старости? И значит, любовь к стари­кам – признак молодости? – я бормочу какую-то ахинею, чтобы не разреветься, голос, ясное дело, предательски подрагивает, хочется бормотать совершенно не о том, ведь вон сколько работы, похоже, окончательно пропало, но об этом даже  

думать противопоказано – разревусь неудержимо, потому продолжаю бороться. – Признак молодости, говорите? Или наоборот?  

Признак глупости, – ответил, наконец, Игорь, удивлённый столь явным не­равнодушием художника к постороннему, казалось бы, вопросу.  

Патология, – все-таки высказалась Сильва, теряя улыбочку.  

Нет, это признак любознательности, – снова засмеялся Герман, совершенно оторвавшись от шахмат в пользу любопытства к зреющей ситуации.  

Или просто любовь, – поставил точку вдруг вернувшийся из добровольного заточения юный Всеволод. – А иначе – зачем?  

Вот это да! – захохотали мужчины. – Просто любовь! Действительно, почему бы и нет. Признак старости – отсутствие веры в чудеса. Вот тебе и осевок! Дал, что называется, прикурить!  

Осевок?! – возмутилась я, – Ничего подобного! Мне он, напротив, видится как плод весьма благородного древа...  

Так оно и есть. – Герман продолжает ёрничать, видимо, отвлекая меня от уловленной его абсолютным слухом слезы в голосе, и прав – даже злость созидательнее полной растерянности, которая мне грозит. – Где, Анюта, корень-то? У меня. Уж прости, демонстрировать не решаюсь. Сильва засвидетельству­ет, что благороднее некуда. Сильва, засвидетельствуй!  

Сегодня репетиции у вас, как будто, не было, – размышляет вслух Сильва, – а запашок старого сала по дому гуляет...  

«По До-о-о-ну гуляет...» – возразил, было ей Герман, но отчего-то сразу же потух. – Впрочем, прости. С тех пор, как ты стала Светланой, тебе не угодишь.  

Вот когда я тоже покрещусь в церкви, – улыбнулся Игорь несколько грустно, – тогда тебе вообще здесь прохода не дадим.  

- Угрожаете? – Герман тоже улыбнулся, но, скорее с веселым, чем злым вы­зовом. – А ведь тебе уже мат, дружище.  

- Не может быть! – схватился за голову Игорь. – Это... каким же образом?!  

Пока выяснялись отношения. Севочка успел безнаказанно заглянуть в почти оконченную работу. Оконченную – хоть сначала начинай... Он загляделся так, что я тихо положила на место уже занесенную над головой тряпку. Глубоко про­никнув в его глаза, я не нашла там отношения именно к портрету. Там безза­щитно пульсировала боль сквозь смятение и нежность. Там жила только та, которую я изо всех сил постараюсь не сделать фурией...  

Меня точно разбудили. Кисть начала метаться, как одержимая, вперед мыс­ли, вперед взгляда...  

- Лет семь-восемь назад Севка тоже рисовал, – точно что-то пряча под привыч­ной ухмылочкой, рассказывал между тем Герман, – у психолога. Трудно рос пацан, бегал из семьи в семью пятнадцать раз. Веришь, уже с утра у него пло­хое настроение, просыпаться не хочет, жрать не заставишь по трое суток. Как вырастили – не понимаем. Сейчас, конечно, обвык. А у психолога я запомнил один тест: Севка всю семью рисовал, каждого человечка своим цветом. Так вот: мы все – я, Игорь, мать родная, бабушка, – были коричневые, серые, темно-синие, и находились в разных углах листа, махонькие все такие... А Сильва была в центре, большущая и вся оранжевая, как апельсин. Себя он простым каранда­шом нарисовал. Рядом с Сильвой.  

Мог бы и не рассказывать. Я же художник, у меня – интуиция...  

- Сильва, признавайся, ты боишься судьбы? – именно поэтому спросила я, медленно разворачивая картон лицом к ней. – Ты вообще-то в судьбу веришь?  

Но никогда ещё я не заставала Сильву врасплох. И даже теперь не получи­лось. Она поглядела на портрет, точно в глаза давно изученного и далеко не бе­зобидного врага заглянула – спокойно, строго и уверенно в пусть не близкой, но неминуемой своей победе.  

- А чего мне судьбы бояться, – ответила мне Сильва, – я в Бога верю.  

5  

ФАЛЬШИВЫЙ ЗУБ  

 

 

Бесплатное всегда дороже людям обходится. Я, например, чуть не сдохла из-за сущего пустяка – зуб новый поиметь захотела, старый-то давненько уже отло­мился под самый корень. Депрессия, видите ли, у нас на почве неполноценной улыбки.  

Это Егор виноват, папарацци, давно известный профессиональными издева­тельствами над противоположным полом. Да плюнула бы на него сверху, раз ростом не вышел. Но он ведь тоже не по своей воле возненавидел рослых жен­щин, а по причине их недосягаемости, совсем, видать, комплексами замучен. Эти его особенности ты давно уже вычислила, изначально не доверяя, и отвернулась, но уже от вспыхнувшего объектива. Секунды не хватило, реакция подвела... И вот, мэтр беззубый, сидишь рядом с такой же художницей, но мо­лодой в отличие от тебя и очаровательной – из первых красавиц городских! – си­дишь и хитренько улыбаешься во весь свой щербатый рот, уродише, приготовив­шееся отвернуться... О, мэтр безглазый! Улыбка взгляд съела... О, мэтр безмозг­лый! Ведь не где-нибудь сидишь, а прямо на последней странице краевой газеты – пятничный выпуск с программой телепередач – весь тираж, стало быть, раскупи­ли! – и с целым вагоном всевозможной культуры-мультуры, которая тоже спо­собствует наилучшей продаже... Егор, а всё-таки ты – садист!  

Чем обвинениями швыряться, справедливее припомнить самое начало, ещё до Егора. Отчего вдруг реакция подвела? А оттого, что с утра проспала солнышко, не хотелось просыпаться в этот мир, всё надоело. День, как всегда бывает в та­ких случаях, получался – дрянь. Погода ужасная. Настроение – удавиться. Рабо­та не клеится. И всё-таки понесло на презентацию молодёжной выставки, где, якобы, необходимо было сказать несколько слов о процветании провинциального творчества... А то без тебя поговорить в городе некому. Надо было всего лишь побыть наедине с намерениями... Послушать враньё прописных истин из ехидных уст внутреннего голоса... Глядишь, и успокоилась бы, и повеселела снова... Но нет пока депрессии ни дна, ни покрышки, обрастаю лишними подробностями, точно с горы снежный ком... И несёт меня, и несёт... Вот, теперь качусь по воспоминаниям, разбиваясь о вехи... Зачем я здесь? За родственным участием? Так эта надобность в самом сердце колобка-путешественника, глубоко закаталась, а сверху – вот оно, гнусное желание, торча­щее рваной обёрткой от мороженого из снежно-грязного, неровного бока, – фальшивый зубик бесплатно вставить. Твоя беда не в отсутствии зубов, пойми! Всё равно кусаться никогда не научишься...  

А зачем мне это?.. Терплю страдание волею пославшей мя эстетики... Далеко же она меня послала... Сначала лечение пошло, как по маслу, плюс – два неплохих портрета написа­лись, а после третьего – меня словно сглазили. В кресле перед родной сестрицей Люськой, которая на своей работе, образно выражаясь, целую свору собак съела – не статейки в журнал «Здоровье» о пользе пасты «Бленд-а-мед», а учебники по стоматологии ею написаны! – сидя в этом кресле перед Люськой, мне вдруг абсо­лютно расхотелось открывать пасть. Щека, думаю себе, почему-то припухла. Пусть ничего не болит, а в зубе моём лучше пока не ковыряться. Обычно я охотно соглашаюсь повременить с любого рода лечением, уж зубов-то – в особенности, но тут газетный снимок встал перед глазами, как часовой на страже красоты... Ковыряй, говорю, нет проблем. Очнулась уже на каталке по пути в реанимацию.  

Что стряслось – можно не выяснять. Какая там инфекция, внесённая в канал. Чтоб она сама по себе могла отнять целую неделю полноценной жизни – да ни за что не поверю. Это судьба проучить решила: не разменивай, дескать, внутреннее на внешнее, не поправляй творчество самого Господа Бога...  

Но Господь Бог щедр. Неделя жизни не потеряна, она куда насыщеннее, чем предыдущие четыре с хвостиком десятка лет. Это еще пустяк, что время от вре­мени ты во мне появляешься (слышишь, тебе говорю), а теперь во мне живём не только мы, но и ещё какие-то не я, не здесь и не сейчас. Что и было ожидаемо. И оказалось не страшно... Более того, уж из­вини, жить стало куда интереснее.  

А причина тебя не беспокоит? Наркотой пользуют тебя врачишки по сестринс­кому блату да на братовы денежки... Ведь привыкают к этому люди, творческие – быстрее других и накрепко, этого не боишься? Уже не вшивый промедол получаешь, а нечто действительно крутое... И надолго, хочу предупредить, всё равно не хватает.  

Еще бы. Щека второй подушкой была, десна точно плугом распахана, а там – кровь, гной и боль до потери сознания... Зато после укола – хорошо. Волшеб­ный сон – все близкие люди там со мною. Вот и Кострищев возле цветущих ма­ков... Карие глубины под соломенными полями... Красочность невообразимая, как мир между нами и полное взаимопонимание, как чуткость маковых лепестков к малейшему дуновению... Так там хорошо, так справедливо...  

Но так не быва­ет.  

Тем и ценно... Вот давным-давно погибший учитель мой, первый из самых лучших... Он тоже кареглаз и любит кларнет не меньше кисти... И дедушка, плачущий от воспоминаний. Дедушка тоже играл на кларнете – в концлагере у фашистов. Узники танцевали. Упавших пристреливали, победившему доставался шнапс. Дедушку в танцоры не выбирали, потому что он умел играть танго «Маленький цветок». Больше никто не умел. Вот и выжил... И теперь приходит в этот сон, и всегда плачет, и никогда – горько... Такие слезы не требуют утешения... Если бы в моем сне существовала зависть, ему, моему дедушке, можно было бы только позавидовать. Никто не умеет так сладко плакать... Даже когда спит и видит сон, подобный моему, запоминаю­щийся во всех деталях... Если б было возможно снять такой фильм... Картины мои ничего, оказывается, рассказать не умеют... Тут кино прямо...  

Жаль – без про­должения сюжета и ещё более жаль – фильм короткометражный...  

Да, потом про­буждается во мне или вместо ли меня кто-нибудь совсем другой. Это довольно долгое и несколько смутное существование, типа сверхтяжёлого похмелья. По­степенно, через позеленение и рвоту, проясняюсь в моем печальном настоящем, как вот теперь, и через некоторое время – снова боль. Скоро-скоро она проявит­ся. Сейчас главное – не шевелиться, следить, как пестрая, лохматая линия тя­нется бесконечно, наматывая прошедшие дни на тугой и тяжелый, как пушечное ядро, клубок...  

Сценарий для каждого дня – один, механизмы – тоже, а резуль­тат регрессирует. И – затягивает! Тут хорошего мало... Это же – верёвка на шее...  

Почему?! Всё так происходит, как в уме выстраивается композиция будущей картины... Вариантов – бездна, а нужен чаще всего самый неуловимый. Причудливые кляксы, переливающиеся перед глаза­ми, напоминают о зашифрованности образов. Из каждой кляксы особенную линию вытягиваю. Тяну потихоньку, с болью невыносимой и терпением адским, точно ниточку зубного нерва достаю, не оборвать бы, больнее будет...  

Это всегда кажется, что больнее – некуда...  

...Каждая линия ложится в собственный рисунок – примитивнее лубка, и даже с надписью для будущей расшифровки. Во главе всей композиции – картинка под названием «А вот и Ангел взмахнул крылами». Это Люськин халат, развевающийся от стремительного шага, обрамляет рукавами кар­тину. Люська обычно несется по больничному коридору, почти до отказа рас­пахнув руки, точно весь мир в объятиях её заключен... Так я её вижу, а на самом деле – ничего подобного, разве что походка практически без тормозов. Лицо Люськи вверху, где небо, но смотрит вниз, довольно сильно наклонив голову. Осилить бы мне именно такой ракурс...  

Выше лица только колпак, широкий, как у архиепископа, ослепительно прикрывающий облысевшую Люськину голо­ву. Люська в Ташкенте облысела, сразу после сельхозработ на хлопке, во време­на своего студенчества. Вот по этой причине замуж вышла весьма поздно, уже повсеместно отучившись и сочинив свои учебники. И то – свекровь пилит. Круп­нейший козырь в ссорах – это Люськина лысина. Впрочем, Люська не комплек­сует уже. Жалеет не о том, что вылечиться не получилось, а о том, что со свек­ровью разъехаться не получается. Да и к ссорам привыкла: свек­ровь ругается, слюной брызжет, а Люська книжку читает, дачное яблочко грызет...  

Вот, одну кляксу раскрутили. Теперь наметим подробности мира, в руках Ан­гела находящегося. Мой это мир, собственный, но местами едва знакомый. Направо отпустим сны цветные, послеукольные. Налево – пробуждение не меня. Стержнем по центру, как позвонки, будут картинки из моего настоящего...  

Так, от укола до укола, собираешь композицию каждый раз вновь, и каждый раз по чьей-то злой воле – опять ужасающий клубок, опять отвратительное меси­во... И опять ищешь начало линии... Как будто болезнь уйдет, когда скомпонуешь окончательно...  

Рыжая племянница, похоже, давно здесь. Что-то рассказывает. Я не слиш­ком любопытствую, потому что некогда. Как новая узница Снежной Королевы, свои кровавые кляксы в слово «Вечность» разматываю... Мычу племяннице почти впопад, хотя вопросов не слушаю. А вот это уже надо услышать:  

Тетя Анечка, вас уколоть пришли.  

Уже?!  

С детства боюсь уколов. От резкого движения боль захохотала так оглушитель­но, что у меня моментально лопнули барабанные перепонки. Почему же ещё и темнота? Да, конечно, Бетховен был глух, но ведь не слеп!..  

Так зато Бах был слеп.  

Ну, и что? Зачем живописцу слепота, глухота, немота и прочие ком­позиторские болячки?..  

3атем, что ты тоже художник, как и они. Попробуй и в этом незавидном состоянии им ос­таваться...  

Вот только не надо говорить про меня «тоже». Я сама по себе – художник. Смотри, как умею: самые свежие, самые спелые краски смешиваю... Вот для этой полянки, вот для этих ромашек. Нужно успеть всё взять, пока не при­шел Июль. Уж он-то знает, как моей полянкой распорядиться: «зацелует допья­на, изомнёт»... Пардон за натуралистические подробности. И пока кровушка зе­лёная в жилах играет, пока глазёнки белёсыми ресницами подмигивают, зазыва­ют... Не опоздай, иначе рожками забодает, ножками потопчет, если после Июля хотя бы это у полянки твоей останется...  

- Тетя Анечка, сейчас не июль. У нас Рождество завтра. Зима. Январь. Но­вый год.  

Ну, и не плачь, зачем, вон день-то какой надвигается. Полянку мою похоро­нили давно и даже могилку принарядили к празднику... Лишь бы дорога туда не позабылась...  

А очень просто туда добраться. Два квартала прямо, а потом направо, в проходной двор, где много верёвок с подкрахмаленным бельем. Я сама видела, как длинноносая старуха развесила эти простынки, я их тотчас узнала – это же полянка моя, ещё раз прошу прощенья за интимную деталь...  

Воскресла полянка, нашлась, да ещё так близко, вот радость-то какая, На­стенька! Мамаша худа тебе не пожелает, слушайся меня, доченька! Мечты свои брось! Скажи-ка Ахметке, чтоб запрягал, да собирайся у меня скоренько. В Сер­гиев поедем! В Лавру! Защиты молить. Шкатулочку вынь из бюро, денег отсчи­таю. Где мой ключик? При мне был... Где ключ, я тебя спрашиваю? Ах, ироды, убили! Убили, убили, ограбили!  

- Тетя Анечка!  

Да как ты смеешь родную мать тёткой называть? За то, что замуж отдаю? Все одно – выдам, до блуда не допущу. Ничего, что вдовец, дом крепче будет... А для меня, голуба, все времена – те, нечего тут ерепениться. Не ты ли ключик мой умыкнула? Бежать собралась с отродьем этим?.. Куда?.. Да ты погляди на него по-честному, перекрестившись. Увидишь, что глаз у него бесовский, ог­ненный... Еще раз перемигнёшься – волосья вырву окаянные! И в кого уродилась такая... Ишь, полыхает грива-то... Смотри, Настёна, ух – прокляну!.. Выглянь-ка, запряг ли Ахметка? Заверни у Агриппины пирожка да рыбки на обратный путь. Настя, да ты слушаешь меня или оглохла?  

- Тётя Анечка, это же я, Лиля!  

Лиля?.. Что ещё за новости? Какая такая ты Лиля? Сроду у нас басурманских имён не водилось. Кликну сейчас Василь Еремеича, отец те вожжами покажет Лилю!  

- Бредит? Не пугайся, лекарство так действует. Главное – боль снять...  

Это кто пришел? Зина? Нина? Не вижу... Скажи-ка, запряг ли Ахметка? Или всё нет?  

- Запряг, запряг...  

Так что же я тут вылёживаю?  

А куда торопиться...  

Как – куда? Как – куда? В Сергиев, в Лавру...  

А где это?.. В Загорске, что ли?  

В Заго-о-орске... Тьфу! Постыдились бы. Сергиев это! Сер-ги-ев! Через год уж забыли...  

Ладно, пусть Сергиев. Но еще полежать нужно, Анечка...  

Вон как с матерями теперь разговаривают...  

Не плачьте, тетя Анечка, ну пожалуйста, не плачьте!  

Как тут не заплачешь? Наперёд вижу. Твой невенчанный муж в первую семью вернётся, вспомни мои слова. Быстро натешится... И огонь в глазищах не поугаснет... Тебе помирать придётся одной-одинёшеньке, мёртвое дитё за собой потянет. А он и могилку вашу знать не захочет! Вот так-то. А всё я, всё я виновата! Вот проклятье родительское, вот сила его какова!  

Ясненько... Это она бабушку нашу вспомнила. Одна из тёток у нас была рыжая, совсем как ты.  

Тетя Люся, ну я-то тут при чём?..  

Да ни при чём. Это же галлюцинации. Лучше подыграть, чтобы меньше беспокоилась. Если она – бабушка Анна Александровна, значит, ты – Анастасия, та самая её рыжая дочь.  

Это я поняла сразу. А что отвечать – не знаю. Кто такой Ахметка?  

Работал у деда на конюшне. Агриппина, жена его, у бабушки – кухаркой... Я их помню, но довольно смутно. Старыми совсем.  

- У нас еще и наёмники были? Богатенькие буратинки...  

Куда там! 3анавесок запасных не было. И платья были из занавесок. Хотя, это уже потом, после дедовой Сибири. Он оттуда перед войной вернулся, ски­тался десять лет. И сразу – на войну... Поначалу ещё, в тридцатых годах, бабуш­ку разное начальство теребило – где дед? Она говорит: сам себя сослал... И что с  

неё возьмешь: своих детей видимо-невидимо, и племянников пятеро, сирот ма­лолетних. А она одна, если не считать Ахметки с Агриппиной. Роднёй были, честное слово. Так и дожили у нас до смерти, мы и хоронили, отца спроси, он точно помнит... Интересно, меня она кем там видит: тётей Зиной или тётей Ниной?  

Или мамой нашей? Или тётей Гутей?  

А вы, тётя Люся, у неё и спросите, кем приходитесь.  

Потом спрошу. Уже, кажется, успокоилась, пусть поспит. Ты посиди око­ло, хорошо? У меня дела очень нужные... Забегу часика через полтора-два, Сильва должна прийти, сменит тебя. На неё этот бред тоже большое впечатление про­извел.  

Тетя Сильва не придёт.  

Откуда ты знаешь? Почему же?  

Она опять куда-то под Калугу уехала, в монастырь какой-то. Позвонила на­счёт работы и нам, чтобы скоро не ждали.  

Мудрит в последнее время Сильва... Не нравится мне всё это. И откуда у неё взялись паломнические замашки?  

Ну, ей виднее. Грехов много, наверное. Ничего, тётя Люся, я не тороп­люсь, посижу до вашего прихода.  

...Ох, до чего же мне тошно! До чего тошно... Точно сквозь подушку, слышу знакомую интонацию, в царственной уверенности не знающую возражений и промедления:  

- Где медсестра! Так вы скажите ей, чтобы быстро шла в пятую палату. Очень быстро пусть идёт.  

Эта интонация всегда действенна.  

Ну-ну-ну, вот и я. Эйфория, значит, кончилась. Быстро морфин ушел, ра­новато для укола. Ничего-ничего, снова уколем, не жалко.  

Вы ее не всерьёз на иглу посадили, я надеюсь? Привыкнет же.  

А это не в моей компетенции, барышня. Врачи контролируют. Вот сейчас врача и позовем, всё равно десну чистить пора. А уж потом уколем обязательно.  

Вот и оттошнило. Все тампоны изо рта выплюнула, кроме угнездившихся в самых костях... Только что, кажется, в распаханной десне ковырялись... И опять.  

Ничего, Лилица, не делай страшное лицо, прорвемся. Сейчас мне просто необходимо двигать челюстью, давай поговорим, что ли. Уж постарайся понять мое мычание.  

Как ты? Пятёрок-то доберёшь до стипендии? Ну, в случае чего, папаша про­кормит.  

Да уж надеюсь, что прокормит. А вообще – у меня вся сессия идёт автома­том на пятёрки. Так что, я – в порядке.  

А как на личном фронте, без перемен?  

Никаких фронтов. Все фронты отсутствуют. Как и сама личная жизнь.  

Пора бы ей начать присутствовать.  

Ну, уж нет. Проклянут ещё.  

Есть слова страшные, Лилица, зря смеёшься, страшнее любых деяний, ни возврату, ни исправлению не подлежат, и покаяние не помогает. Слово – не воробей... Особо – родительское. Знай. И даже бойся на всякий случай. Личная жизнь появится, куда бы ты делась, да и теперь темнишь наверняка, что вполне соответствует твоей природе. Расскажи родным, ничего более умного я тебе за­вещать не могу. Безусловно, тебе дадут выбрать, тут я с тобой согласна, тебя ведь у мамы с папой не тринадцать родилось. И выбери ты хоть трижды женато­го, теперь проблем нет... А вот с тем, что это правильно, никак не могу согла­ситься. Жизнь на глазах меняется, мораль тоже. Больше пылесосов и стиральных машин – меньше страха перед завтрашним днём, да? Если бы. Нравы подвигают­ся всё ближе к полной свободе, если только найдут её там, где ищут...  

А кое-что остаётся незыблемым. Вечности держись, Лилица, вечности! Там – Бах. Там – Микеланджело. Но можно и не так круто. Вечность живет и в ма­лом. Взять вкусы, например... (Моя зелёная ладонь на рыжих Лилькиных кудрях.) Или взять чувства человеческие. Любовь, например. В любви главное – жерт­венность. Хорошо это, плохо ли, но так есть, тут даже абсолютному падению нравов ничего не добиться. Так было всегда и так всегда будет, поверь мне, я-то наверняка знаю, поумнела, тут лёжа, до чертиков, которые алкашам мере­щатся...  

Вот только не знаю, каким образом собираюсь терпеть всю эту изматывающую душу боль, если сейчас наотрез откажусь от дальнейших уколов (а откажусь обя­зательно, ещё терпеть трудно, но уже можно, пора и честь знать)?  

Обо всем этом я с тобой, Лилица, обязательно потом поговорю, как только язык освободится. Хотя кое-что ты по движению воздуха угадываешь, наша кровь, что и говорить...  

Боль моя, поддержи, потому что мир, тобой возрожденный, только в твоих объятиях стал спокоен и строг. Композиция выстроена. Пусть не в слово «Веч­ность», но в слово «Жизнь». Правда, ни Люська, ни Лилица, да вообще никто и никогда не поймет, почему свой остаток я намерена доживать беззубой. Разве наличие зубов важнее целого мира, вновь обретённого, а, люди?.. Подумаешь, зуб. Как пришёл, так и ушёл. Зато вся моя будущая дорожка как на ладони. Буду разда­вать долги. Ничего, что чем больше отдам, тем больше задолжаю... Я смири­лась. Пусть не позвал меня в монастырь Господь, не сподобилась. Но посмотри­те, в какой жизни я обретаюсь, что имею, о чём прошу? Дай, Госпо­ди, здоровья телесного и душевного всем папарацци на свете, всем заблудшим ученикам и всем устроителям выставок...  

Сейчас я постараюсь уснуть.  

- Инокиня Фотина! – это не я услышу звонкий, как колоколец, нежный, как апрельский ручей, но почему-то знакомый именно мне голос...  

Но я сразу же проснусь. 


информация о работе
Проголосовать за работу
просмотры: [8797]
комментарии: [2]
закладки: [0]

вся повесть


Комментарии (выбрать просмотр комментариев
списком, новые сверху)

ZanozA

 2006-11-14 07:07
Вкусно читать, что не часто случается с такими правдоподобными текстами. Очень понравилось и зря Вы, Людмила Валентиновна, говорили о "неформатности" больших и средних форм в Нете. Это, по крайней мере, на "ура!" даже у меня... А я не считаю себя хорошим "дегустатором"... Хочу продолжения!

С уважением, Настя

Uchilka

 2006-11-14 07:08
да пожалуйте:-)))
Спасибо, Настюша:-)


 

  Электронный арт-журнал ARIFIS
Copyright © Arifis, 2005-2024
при перепечатке любых материалов, представленных на сайте, ссылка на arifis.ru обязательна
webmaster Eldemir ( 0.011)